Подписи под текстом не было. (Да она и не требовалась — я сразу узнал старых своих друзей!) Но откуда письмо могло прийти так быстро? Я посмотрел на оборотную сторону конверта и увидел корявую надпись: "г. Ангарск, арматурный завод, 17, О.Л.П."
— Где он находится, Ангарск? — спросил я, вертя в пальцах злополучное это послание.
Было общее минутное молчание. Затем фельетонист пробасил:
— Тут, недалеко, под самым Иркутском… Это новый город — только еще строится. Там пока что одни лагеря.
— Так. — Я постоял, не поднимая глаз. И круто повернувшись, шагнул к дверям. — Ну, ладно… Пока!
Вот и все, — думал я, идя по коридору, — вот все и кончилось… Письмо, конечно, эти подонки прочли. И теперь уже ничего не поправишь. Весь мой маскарад — насмарку… Удружила мне кодла, поднесла подарочек, лучшего не придумаешь!
На повороте, за углом коридора, я лицом к лицу столкнулся с Ириной. Вид у нее был растерянный.
— Послушай, что все это значит? — торопливо, задыхаясь, начала она. — Откуда у тебя такие друзья? Это странное письмо…
— А ты его тоже читала?
— Ну, да! Я его первая и открыла. Сама открыла… Прости.
— Но — зачем, зачем ты это сделала?
— Ах, не знаю. По глупости… Из любопытства… Увидела на обороте буквы — О.Л.П. — и почему-то подумала, что это женские инициалы. Какая — нибудь Ольга Леонидовна Петрова… А это — мне Лева потом объяснил — оказывается, просто лагерь.
— Отдельный Лагерный Пункт, — уточнил я. — Старая аббревиатура…
— Так ты, что же, — оттуда? Из этих? — Она вздохнула, озабоченно поджала губы. — Я вообще-то догадывалась, подозревала… Стало быть, все — правда?
— А хотя бы, — сказал я жестко, почти с вызовом. — Что это теперь меняет? Все равно, дела кончены.
— Ну, не совсем, — проговорила она, запинаясь, не совсем, я думаю. Но скандал действительно случится. Я вот только что разговаривала с главным редактором. Он меня упрекал в отсутствии бдительности. Газета — орган партии, а мы открываем доступ в нее непроверенным людям…
— Уже и до главного дошло, — усмехнулся я.
— Да. Сразу. Это Лева постарался! Как только увидел письмо…
— А когда оно, кстати, пришло?
— Сегодня, с утренней почтой. Часа за полтора до твоего прихода.
Значит, в то самое время, — отметил я про себя, когда я сидел с цыганами под мостом — трепался с ними, гадал. Не задержись я там, пожалуй, я еще успел бы придти и перехватить его… Все получилось — одно к одному! Ах, обманула меня гадалка, налгала, напутала. Наобещала черт — те что… И только в одном она все же оказалась права: если мне и следовало кого-нибудь бояться, то — не врагов, а своих друзей! Только их. Именно их.
Я свернул (теперь уже не стесняясь) толстую цыгарку из махры. Закурил, затянулся со всхлипом. И сказал, глядя в дышащие, скользящие ее зрачки:
— В общем, так, Ирина. Сейчас для меня самое важное — деньги. Укажи-ка, где тут касса.
— Вот тут тоже — сложность, — сказала она тихо. — Редактор приказал не выдавать тебе гонорар, пока ты не зайдешь к нему.
— Но чего он хочет?
— Побеседовать… И здесь я вижу некоторый шанс.
— Какой же?
— Ну, вы поговорите… Может быть, найдете общий язык… Все-таки стихи ему твои нравятся. Главное, повести себя правильно! И я думаю, сегодня идти не стоит. Лучше — завтра. Но предварительно, нам надо увидеться; ты мне расскажешь все, и мы вместе выработаем дальнейшую программу… Идет?
Я сказал, разбивая, рукой едкий махорочный дым:
— Устал я, Ирина. Надоело притворяться, что-то вырабатывать… Все просто. Да, я — такой! Да, я сидел! И недавно только освободился, и хочу теперь нормально жить, начать печататься. Но, как видно, ничего не выходит. И хватит. Не будем об этом!
— Нет, будем, — возразила Ирина. — И нам обязательно надо сегодня увидеться, все обсудить! Только вот, не знаю, — когда? И как?.. — Она задумалась, — прикусила нижнюю губу. — Дело в том, что сегодня приезжает с гастролей театр. Так что вечером, к одиннадцати, я должна быть на вокзале. Ну, а потом…
В этот момент кто-то окликнул ее из глубины коридора, и она заспешила. И махнула мне, уходя:
— Я позвоню. Может быть — с вокзала… Не знаю, откуда.
— Но — куда? — поднял я плечи.
— Как куда — в гостиницу!
— Но я там уже не живу, — пробормотал я, глядя ей в спину. И так и не понял: расслышала она или нет.
* * *
Вечером я снова заглянул в гостиницу; попытался еще раз объяснить, потолковать — проникнуть в свой номер.
— Мне могут позвонить сюда! — сказал я директору. — И звонок это важный. Неужели же нельзя — хотя бы на этот вечер?..
— Нет, нельзя, — заявил директор. — Закон есть закон. Здесь, учтите, не частная лавочка, а государственное учреждение. Вот расплатитесь по счету — и живите себе на здоровье; пользуйтесь телефоном и всеми удобствами. Только так! И не иначе!
И добавил — с угрожающими нотками в голосе:
— А иначе — если вы затянете с оплатой — мы будем вынуждены передать ваши вещи и документы в милицию. Уж там они взыщут с вас, найдут способ! Они умеют.
— Я думал, все можно устроить по-доброму, — проговорил я устало.
— Так я — добрый! — хохотнул он, — я-то, как раз, добрый! Другой на моем месте не стал бы ждать ни одного часа. А я, все-таки, иду на уступки, даю вам фору.
— Но если уж давать фору, — сказал я, — то по-настоящему…
— Это вы о чем же? — прищурился он, — это вы все — насчет своего номера? Там уж, милок, живут.
— Он махнул пухлой, белой, лоснящейся своей ладошкой. — Там уж все занято… И не будем тревожить клиентов!
— Хорошо, — сказал я, — не будем… Но тогда разрешите, я сам позвоню — отсюда.
— Это можно, — кивнул он, — только быстро!
Я набрал иринин номер — и долго, тоскливо, вслушивался в гудки, звучащие из черной мембраны.
Ирина была сейчас единственным в городе человеком, который — как мне думалось — мог хоть в чем-то мне помочь, дать совет, сказать что-то доброе… Мне нужен был ее голос! Я жаждал его услышать.
Но голос этот молчал.
* * *
На улице я встал, поеживаясь. Поднял воротник пиджака. И хмуро глянул в ночное небо.
Погода портилась. Дул порывистый, зябкий ветер и в вышине — затмевая и слизывая звезды — расползалась густая, косматая мгла. Она пахла влагой; судя по всему, дело шло к дождю.
Все повторяется, — думал я. — Проклятая жизнь! — С тех пор, как я освободился, я только и делаю, что брожу по ночным, по пустынным, по чужим городам… Вот так же точно, минувшей зимою, я потерпел крушение в Красноярске и не знал, куда податься, и мыкался — один, без друзей и без денег. И была зябкая, ветреная тьма, и маячили огни вокзала… Вокзал! — я вдруг ожил, встрепенулся, вспомнив о нем. — Вокзал всегда выручал меня. И выручит на сей раз. В такую погоду ночевать у реки, под мостом, как-то очень скучно… Лучше уж я проведу эту ночь в тепле и на людях. И, кстати, там же — может быть — встречу Ирину!
ВОКЗАЛ
Я знал, был уверен: вокзал меня выручит, спасет от одиночества, пошлет мне кого-нибудь… И он послал! Почти тотчас же.
Когда я, в зале ожидания, пробирался меж пассажирами (отыскивая на лавках местечко — поудобнее), меня окликнули:
— Эй, Чума! Это ты ли?
Я оглянулся — и увидел Солому.
С человеком этим вы уже знакомы, я много о нем рассказывал! Он сопутствовал мне во все годы прежней скитальческой жизни. Был при самом начале воровской моей карьеры (в Ростове) и при конце ее, при последнем акте (на Красноярской пересылке, в крупном сибирском фильтрационном лагере). Там мы с ним и расстались. Я уходил на свободу, а он — ждал нового этапа. Ему оставалось тогда, по моим подсчетам, еще года два. Очевидно, я ошибся, перепутал сроки. А может, произошло что-то неожиданное…
Да уж не был ли он в бегах? Но нет, вряд ли. Если так — он вел бы себя иначе, и не выглядел бы столь вызывающе.
Он стоял посредине зала — высокий, худой, в зеленой, сдвинутой на бок шляпе, в клетчатом, легком, небрежно распахнутом плаще. И был он в пунцовом галстуке, в желтых перчатках и в апельсиновых башмаках! И одной рукою опирался он о зонтик, а другую — наполеоновским жестом — заложил за борт полосатого пиджака.
Солома отчетливо выделялся на сером фоне толпы — и она обтекала его, бурля и не затрагивая.
Я воскликнул, подходя к нему:
— Вот так встреча! Даже не верится… Ну, здравствуй. Рад тебя видеть.
— Я — тоже, — сказал Солома, повесив зонтик на руку и стягивая тесную перчатку. — Привет, малыш!
Сухие, костлявые щеки его морщились, лунообразный рот улыбался. — Вот, говорят: гора с горой не сходится…
Мы обменялись рукопожатием. Я тут же спросил:
— Откуда ты? Куда?
И он ответил уклончиво:
— Проездом…
И больше я ни о чем не стал спрашивать; блатная этика не велит проявлять излишнее любопытство. Все, что можно сказать — произносится сразу. И уточнения здесь не уместны.
— Я, кстати, не один, — проговорил он. И обернулся медленно — кивнул кому-то. И сейчас же из толпы выдвинулись двое (этих я видел впервые!), столь же пестрые, разряженные, как манекены.
Они приблизились, обступили меня. Состоялась краткая процедура знакомства. А затем мы — всей компанией — направились в станционный буфет.
* * *
Наконец-то я сидел в тепле — и среди своих. И обстановка была уютная, мирная. И на скатерти матово поблескивал пузатый, запотелый от холода графин. И заполняя весь столик, громоздилась еда — множество еды! — розовая, в белых мраморных прожилках ветчина, слезящийся сыр, остро пахнущая, копченая рыба. И всякие колбасы. И пупырчатые огурчики. И зеленые салатные кружева…
При виде всей этой роскоши у меня от голода схватило кишки; стало даже как-то муторно, нехорошо. Я ведь ничего не ел уже два дня. Да и до того долгое время жил впроголодь… И теперь я — ощутив мгновенное головокружение — потянулся к закускам, наложил полную тарелку, соорудил себе гигантский бутерброд.
Наполнив водкой стаканы, Солома возгласил торжественно:
— Со свиданьицем!
Мы чокнулись со звоном. Выпили. И он спросил меня — собрав у глаз добродушные морщинки:
— Ну, малыш, рассказывай — как твои успехи?
— Да ничего, — отвечал я набитым ртом, — все нормально…
— Видать, не так уж нормально, — проговорил с сомнением один из спутников Соломы. И цепким, оценивающим взглядом осмотрел меня всего — помятый мой пиджачок, несвежую рубашку, изможденное, жадно жующее лицо…
Я почти физически ощутил этот его шарящий взгляд — и перестал жевать.
Нет, даже здесь я не мог себя чувствовать свободно, раскованно — как встарь! Я теперь вынужден был кривляться перед своими, так же, как и перед чужими… А что мне оставалось? Я отбился от старого берега и не прибился ни к какому другому. И самое главное было теперь — не выказать слабости, скрыть свой голод. Скрыть голод, вы представляете, каково это?! Особенно, если ты — за столом. И стол этот сплошь заставлен яствами, буквально ломится от них! И все тебе здесь доступно, стоит только протянуть руку…
— А ты, вообще-то, чего тут делаешь — на бану? поинтересовался Солома, — едешь, что ли, куда?
— Нет, хотел одну знакомую встретить, — сказал я. — Журналистку… У нас с ней дела…
— Дела, значит, идут? Печатаешься?
— Да вот — начинаю.
— Здесь, в Иркутске?
— Здесь. В областной газете.
— Ну и как же тебе плотют? — спросил другой спутник Соломы. — Можно хоть жить-то?
— Можно, — сейчас же, с ухмылочкой, отозвался первый. — Как на лагерной баланде, знаешь? — Жить будешь, но бабу… не захочешь! Да и чего тут спрашивать?
Он звучно икнул, провел по сальным губам ладонью. Затем извлек из верхнего кармашка пиджака цветастый платочек и — развернув — аккуратно вытер им руки.
— Чего спрашивать? Сам, небось, видишь: как его тут держат, чего ему плотют… Стоило ли ради этого бросать роскошную жизнь? Хрен на хрен менять — только время терять.
— Кончайте треп, жиганы, — сказал тогда Солома, — что вы во всем этом смыслите? — И строго из-под нависших бровей посмотрел на своих партнеров. Ваше дело курочить замки. А литература — не про вас. Это работенка особая, тонкая, непростая… И у поэтов всегда так бывает: начало трудное, но зато потом… Я это могу подтвердить. Все-таки я — как старый онанист и ценитель Есенина — знаю, что такое творческая жизнь! Читал кое-что. Читал… И знаю этого пацана — как он сочиняет. И верю в него! Ведь не зря же вся босота — от Колымы до Черного моря — поет его песни… А это тоже что-нибудь да значит!
Он подморгнул мне весело. Взял графин — встряхнул его и точным движением разлил по стаканам остатки.
— И хватит размазывать по столу жидкую кашу. Давайте-ка лучше рванем — за фарт, за удачу! За то, чтобы фортуна улыбалась всем — и нам, и ему.
Вот какую речь произнес ростовский этот медвежатник! Хорошо он сказал, хорошо. Я посмотрел на него с благодарностью. С ним мне всегда было легко. По возрасту Солома вполне годился мне в отцы, и относился ко мне с неизменной добродушной снисходительностью. При нем я как бы вечно оставался мальчиком, юнцом. И воспринимал это его старшинство безропотно; вероятно, потому, что оно было добрым?..
Внезапно из репродуктора, висевшего надо мною, зазвучал металлический голос: "Внимание! Объявляется посадка на владивостокский экспресс, отходящий в 23.15 со второго пути… К платформе № 1 прибывает поезд, следующий по маршруту…" И тут же я спохватился, вспомнил об Ирине. И сказал, поднимаясь:
— Чуть было не забыл!.. Пойду, прошвырнусь по перрону. Надо встретить кое — кого…
Я сказал так — и уловил в глазах у ребят какое-то беспокойство. Они быстро и молча переглянулись меж собой. И я осекся и мгновенно понял, в чем суть.
* * *
В чем же она? Здесь мне придется разъяснить вам кое-что. Дело в том, что мои отношения с преступным миром были вовсе не так уж светлы и безоблачны, как это может показаться. Я ведь был — «завязавший», выбывший из закона.
Вообще говоря, отойти от кодлы, «завязать», по воровским правилам, может каждый. Теоретически тут нет проблем. Но на практике — их множество. И все они сложны. И чреваты тяжкими последствиями.
Очень опасно, например, покидать кодлу накануне готовящегося серьезного «дела»… И столь же рискованно — уходить сразу после него! Любая неудача, постигшая блатных (провал, разоблачение), может быть тотчас же приписана «отошедшему», поставлена ему в вину.
И самое страшное здесь то, что он — будучи обвиненным в предательстве — по существу, не может уже оправдаться; начисто лишен такой возможности!
Так что лучше всего не уносить с собой ничьих секретов и тайн. А это, конечно, не просто… Ведь нельзя же, согласитесь, жить в сплошном мире тайн — и не приобщиться ни к одной!
Словом, для того, чтобы уход был легок — надобно тщательно и точно выбирать момент… Мне в этом смысле повезло. Я завязал в относительно спокойное время, в период затишья. Да и к тому же произошло это в лагере. Ничьих секретов я, стало быть, не унес, никто от меня, в общем, не зависел. И опасаться меня не было причин.