И вот в отдалении возник силуэт локомотива. Вспыхнули, приближаясь, огни. Звенящий гул прошел по вздрогнувшим рельсам.
Это был товарный состав — порожняк. И двигался он не шибко, только еще набирал скорость. Я отшвырнул окурок, примерился. Вскочил на подножку открытой платформы. И вдруг увидел краем глаза стелющиеся по земле голубоватые искры…
— Что это? — удивился я, повиснув на поручнях, — неужто и здесь тоже пожар?
Но нет, это просто вспыхнул — подожженный моей папиросой — последний тополиный пух. Вспыхнул и тут же погас. Сгорел до тла, без остатка, так же точно, в сущности, как и все мои нынешние надежды и планы.
* * *
На полустанке (когда поезд притормозил у семафора) я украдкою перебрался в соседний пустой «телячий» вагон. И мимоходом успел подслушать разговор двух кондукторов. Состав, оказывается, гнали в Красноярск. Маршрут подходил мне, годился. И я решил весь этот путь (он, кстати, был не долог всего лишь сутки езды!) провести, отлеживаясь в вагоне, — затаясь, укрывшись от греха…
Показываться на глаза людям я боялся: меня ведь могли искать. Ах, я всего боялся в тот момент! И возможной погони и каких-либо новых случайностей.
И покуда поезд полз по восточно-сибирской — равнине, пока он посвистывал и гремел, наматывая на колеса версту за верстою, я лежал во тьме — и все думал, думал. Думать было о чем.
Третья моя попытка не удалась, и я знал теперь, что предпринимать четвертую — уже просто нельзя. Это будет слишком опасно! В следующий раз я наверняка вляпаюсь в такую скверную историю, из которой мне потом уже вовсе не выбраться. То, что случилось, это еще цветочки — ягодки впереди… Я ведь все время иду по спирали, и она закручивается все туже и туже… А это неспроста! Судьба, очевидно, судила мне совсем иной путь — прямой. И прямой этот путь — тот самый, от которого я так упорно уклоняюсь: путь в ссылку, в тайгу.
Что ж, быть по сему. После трех последовательных поражений спортсмен — как правило — сходит с круга, выбывает из игры. Видать, и мне пора опомниться, забыть свои бредни, отречься от них — и начать простую, безыскусную жизнь. Профессиональная литература — не мой удел. Это бесспорно. И будь она проклята, коли так. Будь проклята она и бабы тоже!
Поразительное дело, — размышлял я, валяясь на шатких скрипучих вагонных досках, — почти все мои неудачи так или иначе связаны с ними — с бабами! Вечно из-за них мне приходится срываться с места, бежать… Таежную экспедицию я покинул из-за Анны, жены начальника. Из Москвы уехал по вине Наташи, — в связи с ее предательством. А здесь, в иркутской истории, роковую роль сыграла Ирина.
В самом деле — не вскрой она самовольно этого письма, все бы, наверное, сложилось иначе, пошло бы по-другому. Да и на перрон я приплелся из-за нее, из-за нее! И не нашел ее там, не встретил почему? Может быть, она испугалась, слукавила, не захотела больше связываться со мною?
Ее я не нашел… Но зато встретил вокзального агента!
И все-таки при мысли о ней я испытывал не гнев, а скорее какое-то недоумение, чувство растерянности. Как же так получилось? Ведь что-то же у нас намечалось, что-то брезжило поначалу! И ничего не вышло. Ничего. Все кончилось. А жаль.
— Струна, запевшая когда-то, теперь вдруг оборвалась. Она оборвалась — но остался какой-то отзвук, смутное эхо… И незаметно (под частый, четкий перестук колес) дребезжащая эта грустная нота стала обретать размер, воплощаться в стихотворные ритмы.
* * *
Я вот сказал: от профессиональной литературы я отрекся, проклял ее. Это правильно. Я отрекся всерьез! И долгое время оставался верен своей клятве… Но что же мог я поделать с самим собой — с неистребимой тягой моей к сочинительству? Ведь отказаться от себя нельзя, невозможно! Да я вовсе и не хотел отказываться… И тогда — в товарном вагоне — как-то непроизвольно, легко, стали у меня рождаться стихи. В них снова ожил тополиный город, проступала из тьмы Ангара и старый мост — над нею…
В дороге наметились лишь отдельные, разрозненные строфы. В целом же эта вещь созрела и оформилась — позже, потом… И пройдут годы. И мы опять, случайно, встретимся с Ириной. И она — совсем уже увядшая, беловолосая, — спросит меня, печально, кутаясь в платок: "Куда ж ты исчез в тот вечер? Понимаешь, все тогда неожиданно изменилось, и я на вокзал вообще не пошла. Сидела допоздна в редакции — звонила тебе… И ждала твоего звонка. Думала, ты догадаешься — где я. И на следующий день мы вместе с редактором ждали, что ты придешь, появишься… Но ты пропал. Как в воду канул… Ах, ты все время со мной хитрил — с начала и до конца!"
И затем, зажмурившись и словно бы плача беззвучно, она будет слушать эти стихи… Папиросы, Диккенс, крепкий чай. Тишина. А за окном ненастье. В форточку, распахнутую настежь, хлопья залетают невзначай. Снег валит. И вдруг, сквозь свет лиловый, возникает город тополевый. Много лет прошло, а вот, поди же, до сих пор я мост иркутский вижу! В хлопьях белых, в тополиной вьюге, сколько раз стояли мы вдвоем. Говорили — каждый о своем. Думали упорно друг о друге… Ветер был. Он бился о железо. Воду волновал у волнореза. И была тревожно-холодна и ясна ангарская волна… И бела была твоя рука. Пухом опушенный у виска, снежным нежный завиток казался. Ты сказала: "Позвоню с вокзала". И ушла. И не было звонка. Вот мне и остались по ночам, — папиросы, Диккенс, крепкий чай. Что еще? Тот мост, твои слова… Ты ушла… А может, ты — права? И лицом прижавшись к мокрому стеклу, именем твоим я окликаю мглу.
Часть 4 ЕСЛИ ГОСПОДЬ ЗАРОНИЛ В ТЕБЯ СВЕТ…
Как я мерз,
ах, как я мерз, бывало!
Спал в снегу и плутал в пургу,
песни пел я, и застывала
кровь на лопнувшей коже губ.
БЕЛЫЕ КЛЮЧИ
В Абакане — пыльном деревянном степном городке, — я сразу же, не раздумывая, направился в Управление Внутренних Дел.
Городок этот представлял собою административный центр Хакасской автономной области и здесь, таким образом, были сосредоточены все правительственные учреждения. Имелись тут — между прочим — и областное издательство, и редакция газеты "Советская Хакассия". Проходя по центру города, я увидел пышную вывеску с названием газеты… И отвернулся. Не захотел даже смотреть на нее! И удалился, не дрогнув и не замедлив шага, лишь суеверно — трижды — плюнул через плечо.
Метания мои кончились. Я шел теперь — по прямой!
* * *
В Управлении меня, оказывается, уже ждали.
Пожилой, весь какой-то высохший, с худыми запавшими щеками, майор (я тотчас же мысленно окрестил его "скелетом") сказал:
— Где же ты болтался, а? Телефонограмма из Москвы пришла месяц назад. И с тех пор мы ждем… Что случилось?!
— Да так… Не повезло, — начал я по привычке, — сами знаете, как бывает…
Но тут же я сообразил, что стандартная эта фраза выглядит здесь нелепо. И переведя дух — добавил быстро:
— Со мной, собственно, что произошло? Я, понимаете ли, заболел в дороге. Сильно заболел. И валялся все это время у каких-то чужих людей… И… да! И тогда же потерял все свои вещи и документы.
— Потерял документы? — недоверчиво переспросил Скелет, — и все вещи? Это ты-то, старый поездной вор?
— Во-первых, я уже не вор, — воскликнул я. — А во-вторых… ну, случилось так… Судьба! — (Вид у меня при этом был обиженный, и глаза — ярко голубые!) — В конце концов, каждый ведь может заболеть, свалиться, попасть в беду… Я не живой человек, что ли?
— Ладно, — сказал Скелет. И костлявой своей ладонью хлопнул по столу — по пачке бумаг. — Это все пустяки. Документы потом выдадим… Да это — не к спеху; тебе ведь они сейчас ни к чему! Главное что? Главное — то, что ты наконец появился! Еще бы недельки две ты вот так «проболел» — и нам пришлось бы объявлять республиканский розыск. А что это значит, ты сам, надеюсь, понимаешь!
Так мы с ним потолковали недолго. Потом он подошел к висящей на стене карте области и на миг задумался перед нею.
В центре карты размещалось большое желтое пятно: оно обозначало степь. А по сторонам, заполняя все оставшееся пространство, простиралась сплошная зелень тайги, испещренная горами, ручьями и реками. Самой крупной водной артерией Хакассии был Енисей. Притоком его — речка Абакан. А в нее, в свою очередь, впадал извилистый, путаный Аскиз, берущий начало в верховьях Саянского хребта… Я рассматривал все это с интересом; здесь мне теперь предстояло жить. И кто знает — сколько? Может быть — весь остаток своих дней?
Видит Бог — картина мне эта, в общем, понравилась. Она была живописна — Хакассия! Она была велика! Судя по масштабам, обозначенным на карте, территория ее превышала Швейцарию. Одним своим краем на севере она граничила с Красноярским краем, а другим — на юге — почти вплотную примыкала к Монголии. От Монгольских границ ее отделял узенький (в двести километров) кусочек гористой Тувы. Да, здесь пахло просторами, угадывался истинно сибирский размах…
Скелет сказал, искоса глянув на меня:
— Ты как вообще-то намерен — серьезно жить, правильно? А? Без фокусов?
— Конечно, — сказал я, — именно — так.
— Хочешь все начать — по—новому?
— Да…
— Ну, тогда я думаю предложить тебе вот этот вариант… Гляди!
Узкий сухой его палец скользнул вдоль ниточки Аскиза и уперся ногтем в очертания Восточно-Саянского хребта, в самое сердце водораздела.
— Вот тут, в селе Белые Ключи, есть леспромхоз. Он молодой, только недавно образовался… Так что все у тебя будет теперь — новое!
И потом — прижмурив один глаз:
— Из Москвы нас специально просили посодействовать тебе, помочь… Не знаю уж — почему. Кто-то там о тебе заботится… Что ж, мы тоже, — как видишь — проявляем внимание, заботу.
— Ничего себе, забота, — пробормотал я кисло. — Загоняете черт-те куда!
Хакассия мне, конечно, понравилась, — но все же район, выбранный Скелетом, выглядел очень уж диким, глухим. В самом сердце водораздела! Это было уже слишком… Случилось как раз то, чего я опасался с самого начала: меня упрятывали далеко, надежно. Отрезали от мира — напрочь!
— Все для твоей же пользы, — сказал Скелет. — Учти! Только для этого… Поживешь в горах, на природе, в стороне от соблазнов, — поработаешь лесорубом — может, что-нибудь из тебя и получится.
— Может быть, — проговорил я устало. Я был сейчас на пределе и едва держался на ногах, и уже плохо соображал, что к чему… Сказались недавние волнения, тревоги, голод. — Делайте, как хотите. Отправляйте хоть в преисподнюю… Я разве спорю?
— И хорошо, — покивал Скелет, — и правильно. Спорить с нами не надо. Это к добру не ведет!
* * *
Белые Ключи оказались довольно крупным селом, расположенным в долине Аскиза и окруженным пологими, поросшими лесом, горами. Местность здесь напоминала бушующее море: горы вздымались и опадали, и уходили, чередуясь, за горизонт — словно зеленые волны. И клубящийся по вершинам туман, он был, как морская пена. И ветер нес оттуда несмолкаемый рокот и гул.
В долине обитали староверы, иначе именуемые кержаками.
Секта эта давняя, родившаяся еще при царе Алексее Романове, во время раскола. Отделившись от Никонианской — обновленной церкви, приверженцы старой веры ушли тогда в леса и поселились на реке Керженец (отсюда и название — кержаки). А затем, скрываясь от преследований, — двинулись дальше, перевалили через Урал и, наконец, осели в Сибири, в самых диких, труднодоступных местах.
Между прочим, в азиатской этой глуши было несколько старинных русских сел, и — вот любопытная деталь! — каждое из них принадлежало какой-нибудь религиозной секте. Нормальная, классическая, православная церковь здесь как-то почти не прижилась; она сохранилась лишь в городах, в местах более или менее цивилизованных.
В тайге имелась, например, секта «скопцов», кастратов с бабьими голосами и пухлыми лицами. Они стерилизовали себя во имя Господа нашего; ради спасения души и избавления от первородного греха.
Компания это была сугубо мужская. Хотя как их, собственно, назвать мужчинами? Лишившись главного своего признака — лишившись пола — они утратили многое… И единственная страсть, оставшаяся им, — была страсть к наживе, к накоплению. Скопцы жили крепко, богато, расчетливо. И славились в тайге, как самые ловкие спекулянты и беспощадные ростовщики.
Существовали также «хлысты». По отношению к скопцам они являли собою полную противоположность. Суть их веры заключалась не в отрицании секса, а наоборот — в самом активном его применении. Сборища их происходили в особых тайных помещениях, лишенных окон. Мужчины и женщины отбирались в равной пропорции. И сначала они творили молитвы, а потом начинали истязать себя, бить хлыстами, винясь перед Богом и бичуя грешную плоть… Постепенно верующие впадали в транс. Затем свет гасился, и начиналась всеобщая свалка, экстаз, групповая «любовь», именуемая на языке сектантов — радением.
"Радеть" — на старорусском языке значит — «стараться»… Вот так они «старались» все ночи напролет. И дети, неизбежно появляющиеся в результате общих радений — считались уже детьми Бога. На земле официальных отцов не имели… Да ведь и то сказать, легко ли разобраться, кто — с кем и кто кого в безумной этой свалке и абсолютной тьме?!
Были в Хакассии и другие секты, например, — пятидесятники, адвентисты, молокане. Но, пожалуй, самыми своеобразными — неожиданными для меня! — оказались общины, исповедующие иудаизм.
Они образовывались уже в нашем веке — незадолго до революции. В ту пору, как известно, нередко вспыхивали волнения среди обнищалой части российских крестьян. И вот некоторые из них — протестуя против социальных несправедливостей — отреклись от православия, демонстративно приняли чужую религию и переселились на Восток. В здешней местности имелось два таких поселения и оба они именовались одинаково — Иудино. Говорят, что об этом позаботился сам Государь Николай Второй; он, якобы, специально распорядился первоначальные названия этих сел заменить одним — стереотипным.
Сибирские «иудеи» производили странноватое впечатление. В самом деле: представьте себе угрюмого лесного мужика с медвежьим голосом и широким, простецким, типично славянским лицом, который носит библейское имя Соломон, ходит в традиционной ермолке и отращивает неряшливые, никак не вяжущиеся с его обликом, пейсы. Он хлещет водку лихо по-сибирски — но закусывает только «кошерной», обескровленной курочкой. Имеет истинно русскую душу, но чтит субботу и выполняет все еврейские ритуалы — вплоть до обрезания.
Мне вообще непонятно было — зачем это, в качестве политического протеста, непременно нужно лишать себя невинного куска кожи. Какой здесь смысл? Но, впрочем, что ж искать во всем этом какой-то смысл, какую-то логику? В религиозных зигзагах вообще много таинственного, мистического, недоступного разумному анализу. Тут действуют особые закономерности и звучат иные мотивы.
Зигзагов, как видите, было немало; сектантство в Сибири процветало широко, держалось прочно. И этому, бесспорно, способствовали географические условия: гигантские расстояния, глушь, удаленность от центра…
Наиболее многочисленной и разветвленной группой — во всем этом сонмище — являлись, конечно же, кержаки. Они проникли в тайгу раньше других, пустили более глубокие корни. Они были сплочены, суровы, фанатичны и хранили, помнили старые вековые традиции. (А традиции эти известны. Когда-то их далекие предки — обороняясь от властей — сжигали себя в лесных погостах, на Повенце и на Керженце. И этот запах человечьей гари стоял надо всей петровской эпохой!)
Они не признавали новшеств, крестились, как и встарь, двумя перстами. И не курили; видели в табаке бесовскую траву «никоциану». И не пили кофе. "От кофе на душе — ков", — вещали они. А ведь «ков», по-старинному, это оковы, кандалы! И чай они тоже не пили: "Кто пьет чай — отчается". И заваривали брусничный или смородиновый лист.