Я бил что есть силы в стальную дверцу — все бил и бил — расшиб до крови руку, вспотел и измаялся, и вконец охрип от крика… Но все было тщетно. Дверца оставалась запертой. На помощь мне не приходил никто.
Тогда я лег — передохнуть. И какое-то время лежал так, вытянувшись и не шевелясь. Я лежал и чувствовал, как из меня уходит тепло — уходит, уходит, истекает, словно вода из прохудившегося сосуда… Я снова привстал было — но тут же лег опять, испытав мгновенную слабость и головокружение.
Влажная рубашка подсохла и затвердела. Может, она просто замерзла? Однако холода я уже почти не чувствовал. Стало легко и томно, и как-то даже блаженно. Поклонило в сон. И тут я понял — что замерзаю.
Я застывал, проваливался в дремоту. И уже не хотелось ни двигаться, ни кричать. Хотелось одного: расслабиться, забыться, смежить отягченные веки… Мысли пошли ленивые, мутные. Вот оно, достойное завершение всех моих планов и подвигов! подумалось мне. Но сейчас же, отодвигая эту мысль, появилась другая: а чего они, в сущности, стоят, эти планы? Это же бред, пустяки… Как я жил бестолково, так и кончаю. Конец — то ведь все равно неизбежен! И какая разница, где он случится и как?
Я замерзал — представляете эту ситуацию? — погибал от холода в разгаре лета (а лето в Заполярье хоть и короткое, но солнечное, жаркое) и не на грешной земле, где я столько бродил и бедствовал, а — в облаках, в блистающем поднебесье.
* * *
Очнулся я в Игарском аэропорту, в поликлинике. Спасение пришло вовремя. Еще какой-нибудь час — и все ведь было бы кончено! Меня уже никогда не смогли бы добудиться… Я лежал на кушетке, полураздетый. Пальцы ног и руки, и лицо — все тело у меня горело, словно бы в огне, было пронизано острой, режущей болью.
Надо мной хлопотали местные медики — растирали меня, приводили в чувство. И здесь же мельтешил пилот — тот самый белобрысый и розовощекий парень — сокрушался, ахал, переживал.
Сквозь мутную одурь, сквозь поволоку, застилающую взор, я с трудом и не сразу различил его лицо. Низко склонившись ко мне, он бормотал, кривясь и вздрагивая:
— Ах, незадача… Боже мой! И как же это я вовремя не подумал, не сообразил? Ведь что могло бы произойти — страшно представить… Ах, я болван!
— Ладно, — сказал я, — чего там… Что было — прошло… — Я сказал это медленно, едва управляясь с дыханием. — Хотя, конечно, — болван. В этом ты можешь не сомневаться!
— Дак я разве — что? — засуетился он (теперь уже улыбаясь, как-то сразу просветлев, помягчев лицом). — Я разве спорю? Ну, прости, браток, ну, бывает…
— Ты мне вот что скажи, — перебил я его, — меня чем растирают — то?
— Спиртом.
— Так. А внутрь — нельзя?
— О чем разговор! — засмеялся тот. — Можно. Все можно!
Он распрямился и отступил — исчез из поля зрения — и через пару минут поднес мне полный, налитый вровень с краями, граненый стакан.
— Рвани, браток, — сказал он задушевно. — Рвани — и забудем, ладно? Получилось, конечно, глупо. Но кто ж бы мог предугадать? Такой уж ты, видать, незадачливый… А впрочем…
Тут он на миг примолк, собрал складками кожу на лбу. И поглядел на меня изучающе. И затем — поигрывая бровью:
— Впрочем, как посмотреть. Может, как раз — наоборот? Ведь подумай: была бы в Игарке плохая погода — туман, скажем, или дождь, — аэродром меня не принял бы. Я мог бы приземлиться где-нибудь в другом месте. А это значит… Нет, браток, ты, пожалуй, из тех — из фартовых… Судьба тебя не балует, но все же, видать, бережет. Дает тебе шанс, дает!
Кто же я, в самом деле? — размышлял я потом, рванув стакан спирту и размягчась, оттаивая, погружаясь в зыбкое, блаженное забытье. — Какой я? Со мной ведь постоянно что-нибудь происходит, ничего не идет гладко. Что бы я ни задумал, ни начал, все оборачивается кошмаром или анекдотом. Все получается скверно. До крайности скверно. Очевидно, такова моя участь. Судьба ничего не хочет дарить мне, давать задаром, легко. Летчик прав: она меня не балует. Но какой-то шанс все же оставляет. Это видно и в мелочах и в крупном… Вот и теперь… Из тайги я, хоть и с трудом, все же выбрался. Впереди — Москва! И самое главное — воспользоваться новым этим шансом, не оплошать, не дать маху, не упустить удачу… Несмотря ни на что, я где-то, в глубине души, верил в удачу, рвался к ней. Рвался, в принципе, так же, как и спортсмены, — как штангисты, к примеру, или же прыгуны. Потерпев неудачу на первом заходе, они, как известно, пытают счастья трижды. Три попытки дано им. Три попытки! И сейчас я — сорвавшись в самом начале, — мечтал о реванше, об отыгрыше, о новом решающем рывке.
Часть 2 ВТОРАЯ ПОПЫТКА
Я с юностью бездомною прощаюсь.
Я к суете столичной приобщаюсь.
БЛУДНЫЙ СЫН
Я прибыл в Москву с вечерним, десятичасовым; пестрый поток пассажиров закружил меня, вынес с перрона на вокзальную площадь и расплескался по сторонам. И оставшись на миг один и оглядевшись, я почувствовал себя неуютно, как-то неловко. Мешковатый и неуклюжий, в свитере с обвислым воротом, в потертой тужурке и тяжелых кирзовых сапогах, я выглядел типичным провинциалом. И никак не вписывался в столичный пейзаж.
За годы странствий я отвык от Москвы, и она от меня — тоже.
Что ж, первым делом я — для бодрости — завернул в ближайшую пивную. Здесь все было привычным, простым, таким же, как и всюду; тот же гомон и толчея, те же воспаленные рожи алкоголиков, тот же кислый сивушный дух…
— От хозяина, что ли? — спросил меня тощий, длиннолицый, со скошенным подбородком тип. — Из лагеря, а?
— Нет, — сказал я, сдувая с кружки пивную пену. — А разве похоже?
— Конечно, — сказал другой — низкорослый, с косой рыжеватой челкой. — У тебя ж на лбу печать стоит: сын ГУЛАГа!
— А все же — ошибаешься…
— Да ты не темни, — подмигнул низкорослый. И мотнул головой, отбрасывая лезущую на глаза челку. Не бойся. Тут все такие — прокаженные.
— Один вот тоже давеча темнил, темнил, — пробормотал тип без подбородка. — Заливал: я, мол, техник, химик… То да се… А после выяснилось, какой он химик!
— Насосался водки — такой шумок учинил, ой — ей, — добавил другой, — полез за финяком… Махать им начал… Ну, его потом быстро успокоили. Поставили голову по пуговицам.
— Это как же — по пуговицам? — поинтересовался я.
— Есть такой анекдот, — пояснил парень с челочкой. — Свеженький. Знаешь?
— Да вроде нет… "По пуговицам?" Не слыхивал.
— Ты в самом деле дикий какой-то, — хрипло хохотнул длиннолицый. И похлопал меня по плечу… — Да ты откуда, милок, из тайги, что ли?
— Именно, — сказал я, — оттуда.
— Ну, тогда слушай. Просвещайся. Значит, так. Выходят из пивной двое — держат третьего под руки. Тот стоять совсем не может, валится… Ну, их прохожий спрашивает: "Что это, мол, с ним? Неужто так набрался? Ай — яй…" — "Да вот, — говорят, — сами не поймем. Все было хорошо, нормально — выпили, вроде, не так уж много — а как пальто на него надели, он почему — то сразу захмелел, отключился…" Прохожий говорит: "Да вы, дьяволы, как надели — то? Глядите: задом наперед." — "Ах, так вот, в чем дело, — говорят ребята, — а мы не разобрались — ему голову по пуговицам поставили."
Анекдот развеселил меня, да и выпивка — тоже. И я пошагал из пивной уже малость окрепший, успокоенный.
Успокоенный, впрочем, не полностью. Не совсем.
Я направлялся к себе домой — но шел, по существу, в неизвестность…
Здесь мне придется отступить, отвлечься несколько. Времени это займет немного — как раз столько, сколько нужно для того, чтобы добрести до дому по поздним, сумрачным улицам столицы. Я уже говорил, что домашняя детская моя жизнь сложилась нескладно, незадачливо… Родители мои разошлись давно. И мать — сколько я ее помню — всегда проживала отдельно от нас.
После смерти отца я перебрался на жительство к матери, в Москву. Момент этот совпал с ее новым замужеством и она, в связи с этим, постоянно обитала теперь у мужа — художника. Прежнее ее жилище оставалось заброшенным, пустым… И вот там — то я и поселился.
Я жил сиротливо и неприкаянно — один в просторной трехкомнатной квартире. Жил, полностью предоставленный самому себе. И там меня постигло первое несчастье. В 1942 году мне вдруг прислали повестку с приглашением явиться на работу на авиационный завод. К сожалению, я не придал этому значения — тут же забыл про повестку и потерял ее… А делать этого было нельзя! Шла война — затяжная и беспощадная — и в стране тогда царили особые законы. Законы военного времени. И нарушение их каралось жестоко. И однажды ночью за мной пришли. И вскоре судили — за нарушение правительственного Указа о всеобщей обязательной трудовой повинности. Я был приговорен к двум годам заключения и препровожден на Красную Пресню, в закрытый лагерь. Краснопресненский этот лагерь — самый первый в богатом моем перечне — был одновременно и самым жутким изо всех, какие я повидал на веку… Там я тяжко заболел (не выдержал жесточайших арестантских условий) и был доставлен в Бутырскую Центральную тюремную больницу. А оттуда вскоре освободился — был "сактирован по болезни".
Я вернулся домой — но меня там ожидали перемены… Оказалось, что квартира наша заселена. За время моего отсутствия (а прошло все-таки более года) нас «уплотнили», и две комнаты из трех заняли теперь нежданные жильцы. Новая эта семья состояла из трех человек. Главой ее являлся некто Петр Ягудас, судя по фамилии — хохол. Был он ловок и деловит, этот Ягудас; состоял в партии, носил военную форму, но подвизался не на фронте, а в тылу — на коммерческом поприще. Помимо него имелась также старуха (мать Петра) и малолетняя дочка его, Наташа, живущая с отцом, — без матери — так же, в сущности, как и я сам когда-то… С маленькой этой Наташей (тогда, в сорок третьем году, ей было, кажется, 8 лет) я, помню, сдружился; она была единственной из этой семьи, к кому я относился по-доброму… С самим Ягудасом у нас сразу же сложились отношения натянутые. Не успев въехать в квартиру, он тотчас же начал покушаться на всю эту жилплощадь, стал интриговать, строить козни… Я узнал об этом — и невзлюбил его, естественно.
Вот так обстояли когда-то домашние мои дела! С тех пор утекло немало воды. И я не знал: что теперь происходит в моем доме, какие новые перемены ожидают там меня? Я ведь не знал ничего. С семьей своей — с матерью — я не переписывался и вообще утратил всякую связь, с сорок пятого года, с той самой поры, когда мне пришлось тайно бежать из города и начать подпольную, скитальческую жизнь.
Я отвык от Москвы. И думал, что начисто забыл все ориентиры. Но нет — я вышел точно! Ноги сами привели меня в знакомые с детства места… Шумит столица. Кружится столица. Так просто в этом сонме заблудиться. Но словно лось, неведомой тропой, крадущийся во тьме на водопой, лишь дрожью сердца да чутьем ведомый, я выхожу к единственному дому. Высокий дом. Я у его порога, как у подножья снежного отрога. Знакомый дом. Далекое окно. Темно оно. Я не был здесь давно.
* * *
Нетерпеливо — с бьющимся сердцем — надавил я кнопку звонка. И сейчас же за дверью послышались легкие летящие шаги. Дверь распахнулась. И в проеме ее, в желтом свету, я увидел девушку — круглолицую, в коричневом платьице с кружевным воротничком и с черной, тугой, переброшенной через плечо косою.
— Вам кого? — спросила она, с легкой опаской разглядывая меня.
— Простите, — сказал я, — здесь должна жить Елизавета Владимировна…
Я назвал последнюю — по мужу — фамилию моей матери. И тут же подумал с мрачным юмором: черт возьми, а может, я опоздал, напутал и теперь у нее уже какая-нибудь новая фамилия?
— Да, да, — сказала девушка, — это здесь… Но сейчас ее, к сожалению, нету.
— Нету? — огорчился я. — Вот незадача… И комната, конечно, на запоре?
— Ну, разумеется, — сказала девушка.
— Так. А когда она вернется — не знаете?
— Не знаю. Она здесь вообще почти никогда не бывает.
"О, проклятье, — подумал я. — Новый сюрприз! Вот мне и поставили голову по пуговицам…"
Я вдруг ощутил усталость и какую-то давящую пустоту в душе… Ехал, спешил, рвался домой — а что получилось? Опять я попал в дурацкое положение. Где мне теперь ночевать? На вокзале — по старой привычке? Или у родственников? Но на вокзал идти опасно, там — милиция. А адреса родственников я не знаю; я все забыл, растерял за минувшие годы.
Очевидно, что — то изменилось в моем лице — что-то там отразилось такое, что девушка вдруг помягчела, подобрела. И сказала, помедлив:
— Если она вам очень нужна, можно, конечно, попытаться ее разыскать…
И отступя на шаг — пригласила:
— Входите!
Я вошел в квартиру и осмотрелся медленно. Знакомая старая прихожая. Небольшой полутемный коридорчик. Три выходящих в него двери. Одна из них, слева, заперта. Это — моя. Две других растворены и там — свет, движение, зыбкие тени и невнятная музыка.
— Подождите здесь, — сказала девушка, — я позвоню. — И потом — вполоборота:
— Как сказать — кто ее спрашивает?
— Скажите: сын.
— Сы-ын, — протянула она. И словно бы задохнулась. — Какой сын?
Брови ее полезли вверх. Рот округлился. Верхняя губка приподнялась, обнажая мелкие, матово поблескивающие зубы.
— Как-какой? — усмехнулся я. — Один. Настоящий. У нее же — не десять…
— Так значит, вы живы, — прошептала она. — Вот чудеса!
И сейчас же крикнула — в глубину коридора:
— Папа! Посмотри, кто пришел!
— Кто? — спросил ленивый, развалистый баритон.
— Да ты выйди, посмотри!
И в коридор — неспешно, вразвалочку, вышел, шаркая шлепанцами, старый знакомый мой, Петр Ягудас.
И мгновенно я понял, угадал: значит, эта красоточка — та самая, маленькая Наташа… ого! Я не узнал ее — и это понятно. Но сам-то сосед мой почти не изменился; разве только пополнел еще больше — обрюзг, погрузнел. Толстые лоснящиеся щеки его обвисли и почти лежали теперь на плечах. В углу безгубого тонкого рта зажат был костяной мундштук с папиросой.
— Вечно ты, Наташка, со своими… — ворчливо начал он. И увидел меня. И побледнел, попятился, выронил из зубов мундштук.
— Нет, — пробормотал он, — неправда… — И замахал на меня руками. — Это ты — в самом деле?
Я молча пожал плечами. Наташа тоже молчала, стиснув руки, по очереди глядя то на меня, то на отца. Присев на корточки и нашаривая, кряхтя, мундштук, он сказал:
— Но как же так… Откуда ты?
— С севера, — сказал я.
— С севера, — повторил он, распрямляясь. — А может — с того света?.. Ну, ладно. Здравствуй.
И слегка обняв меня, похлопал пухлой своей ладонью по плечу.
— Проходи в комнату, — сказал он затем. — Хочешь чаю? Наташка, сообрази-ка, — все-таки человек с дороги… А я сейчас позвоню.
И покосившись на меня — добавил усмешливо:
— Матушка твоя, ты знаешь, тут не живет. Я вообще, должен сказать, не понимаю: как эта площадь сохраняется за ней до сих пор… Но это так — к слову… А матушку что ж, — разыщем! Попробуем! Если только она в Москве. Сейчас ведь сезон курортный — сам понимаешь.
Потом я сидел за столом, потягивая душистый чаек и повествуя о своих похождениях. Наташа слушала меня напряженно, теребя в пальцах кончик косы, и не сводя с меня темных, внимательных, немигающих глаз. Старик расхаживал, шаркая, по комнате; дымил папиросой, думал о чем-то… И время от времени — перебивая меня — задавал: уточняющие вопросы.
* * *
Ночью — был уже второй час — явилась, запыхавшись, моя мать. Всплакнув (и замочив меня слезами), она никак не могла успокоиться и все разглядывала меня, твердя низким рвущемся голосом:
— Господи… Целый, невредимый! Живой!
— Конечно, живой, — возмутился я. — Каким же еще я должен быть?! Мне вообще непонятно: что это с вами? Вы все тут на меня смотрите, как на выходца с того света…