Во время штурмов я стрелял из арбалета — вернее, из двух арбалетов поочередно; за моей спиной их перезаряжал и снова подавал малый мальчишка, прибившийся к нам помогать. Мальчик оказался сильный и смышленый, я показал ему, как закладывать болт в канавку — и он исполнял свой долг расторопно, только вот трещал без умолку. Рассказывал, что сам он — из-под Рабастана, что первый раз оказался в городе, что папашу и мамашу его убили не далее чем в прошлом году, что он, едва только вырастет, убьет не меньше сотни, нет, тысячи франков — он дал такое обещание, и деревенский кюре его на это благословил! Мальчишка — Пейре звали — верещал от восторга, когда мой арбалетный болт сшибал с коня или с деревянной башни очередную размахивающую руками фигурку с крестом на одежде. Я запретили ему вопить, приказав, раз уж не может молчать, кричать «Святая Дева» или «Толоза!»
Стрелы и арбалетные «дарды» нам поставляли стрельники из соседнего квартала, отец и дочь. Раньше-то были отец и сын, но после Мюрета девице пришлось осваивать ремесло вслед за мертвым братом — и она научилась не хуже парня. В обычные-то времена многие брезговали стрелами, происшедшими из рук женщины; но сейчас, на осаде, все было равно. Тем более что и стрелы она делала хорошие, прямые, с недурными наконечниками, и перья вязала ровнее, чем многие мужчины. Стрельники, должно быть, тоже ночами не спали — эта самая Грацида, перезрелая крепкая деваха, шаталась на ходу от усталости, когда приносила стрелы. Один раз даже упала, поднимаясь к нам на стены, и слегка повредила ногу. Отец-то ее работал, не прерываясь, а стрелы носила она.
Среди всей этой бешеной суеты, огромной усталости, от которой немеют члены и даже замирает сердце — среди военных забот я, как ни странно, чувствовал себя почти счастливым. Я был нужен здесь, нужен и всеми окончательно принят. В кои-то веки на своем месте. В своем городе, среди своих людей. И даже роль командира быстро стала привычной — будто так и надо, что мне подчинялись, а я наконец научился правильным образом кричать на людей: не голосом, но самой интонацией, так что сразу понятно — приказ, не просьба какая-нибудь или предложение. А уж когда нас у ворот Матабье посещал Рамонет или старый граф — иногда сразу после вылазок, со стрелами, застрявшими в кольчуге или в толще матерчатого «хакетона», с забрызганными кровью сапогами… Мы почти не разговаривали — «благослови вас Бог, защитники города», «и вас благослови Святая Дева, наш дорогой сеньор» — вот и весь разговор, да еще пожатие протянутой с седла руки в кольчужной перчатке. А сил прибавляется, как будто ты, скажем, вина выпил или пять часов подряд проспал.
Одного только я боялся, одного безумно не хотел. Глядя со стен на огромную армию французского короля, я ужасно боялся увидеть шампанские флаги.
Давний мальчик, виденный мною в замке Кабарет, мальчик, бормотавший — «Братишка, братишка»… Рыжий чумазый паренек с кочергой в руке, паренек, потом пропоротый копьем — не шел у меня из головы. Его шампанский выговор отзывался в моем разуме страшной болью. Просьба, высказанная мною некогда у оскверненного креста — «Господи, помоги мне никогда не убивать шампанцев» — все еще оставалась в силе. И когда на штурме я видел что-нибудь голубое и желто-белое, катящееся на нас очередной волной, у меня руки сами опускались, арбалет или лук валился из пальцев. Неужели Шампань? А то вдруг покажется — красное и беличьи меха Куси, откуда родом была моя матушка… Но, к счастью, мне ничего не удавалось рассмотреть как следует. А большинство крестоносцев вместо цветов своей родной земли украшало себя знаком алого креста слева на одежде и на щитах. И уж по таким, меченым крестом, стрелять было вовсе не жалко. Мало кто во всей Тулузе мог еще припомнить, что красный крест слева — знак Господа нашего Иисуса, а не злой войны против нашего графа, нашей свободы, нас самих.
То, чего я боялся, не могло не случиться. Теперь, по прошествии времени, я вижу, как долго Господь готовил меня к подобному исходу; и не меня одного — всех нас.
* * *
Случилось это во время четвертого штурма, вечернего. Мы не в первый раз дивились — отчего принц Луи так спешит? С его войском можно бы простоять тут полгода, помаленьку измотав нас и лишив снабжения, вместо того, чтобы беспрестанно штурмовать едва ли не каждую неделю, пока силы тулузцев были еще свежи, и потери франков превосходили потери города. Высказывались предположения, что франкское войско захочет разъехаться после карантена, как было в 1209-м — а добавочной платы такой толпе народа наследник короля пожалеет. Вот и стремится использовать на полную эти сорок дней.
Как бы то ни было, штурм шел как все предыдущие — в чаду и суматохе. Франки кидали в город тако же и греческий огонь, так что в нижних кварталах вспыхнуло несколько пожаров; все, кто оставался в городе, были заняты их тушением. Хорошо еще, там мало чему гореть: камень и камень, мало дерева. Но крики и визг, раздававшиеся изнутри, не могли и сравниться с адским грохотом снаружи. Штурмовали как раз нашу часть стен — со стороны Вильнева, Сердани и Матабье. Осаждающие тоже не переставали стрелять, так что моему мальчишке Пейре, не вовремя высунувшемуся из-за зубца, стрела воткнулась в руку. Он временно стал непригоден для перезарядки арбалетов, приходилось мне возиться самому. Вопящему Пейре я приказал идти вниз и просить любого из солдат вытащить стрелу — только самому не трогать: не умеючи, можно себя покалечить.
Крюки штурмовой лестницы вцепились в верх деревянной части стены. Я принял у Барраля ведро с кипятком, запретив ему самому, бездоспешному, соваться туда до поры. У нас к тому времени уже был «ворон» — отличное орудие, сделанное по проекту Папаши Гвоздолома — и вот по моему приказу мощный ворот его, похожий на колодезный, прочертил полукруг и клюнул сверху вниз, вцепляясь крюком во что-то живое. Под наши крики торжества сбитый с лестницы франкский рыцарь, или кто он там был, повисел в воздухе, дергая руками, как игрушка — после чего с грохотом рухнул в ров. «Ворон» махнул клювом еще раз — и проволок новую добычу по воздуху; пойманного штурмовика разок приложило о каменный участок стены, но через зубец он все-таки перевалил и свалился уже по нашу сторону, пролетев по воздуху несколько туазов. Руки мои опоражнивали ведро кипятка — а глаза уже увидели и запомнили, хотя ум до сих пор отказывался верить. Я не мог разглядеть на котте франка того самого знака; не мог! Тем более что свет костров, факелов и догоравшего заката делал любой светлый цвет — желтым, любой темный — черно-лиловым…
Падение очередного врага тулузская сторона приветствовала криками торжества. Несколько человек бросилось посмотреть, расшибся ли он насмерть; я рявкнул, чтобы не отвлекались, и меня послушали. Какое-то время мы занимались только штурмовой лестницей: швыряли камни, стреляли, лили кипяток, и наконец мы с еще одним оруженосцем в кольчуге закончили дело — обрубили крючья и перевернули лестницу, едва не надорвав себе животы. В нашу сторону просвистело несколько стрел, но ни одна, по счастью, не достигла цели. Я приказывал заняться минерами — теми из них, кто не разбежался от падения лестницы — а видно было плохо, но некое копошение и мелькание огней снизу примерно указывало место пребывания врага. И в это время до меня донесся паникующий вопль папаши Гвоздолома:
— Братцы! Лови, держи! Франк убегает!
Я и не желая, обернулся: франкский рыцарь, подхваченный «вороном» и хорошо приложившийся о внутреннюю стену, оказался жив. Чудом, не иначе, не сломал себе шею — хотя расшибся сильно. И теперь он старался боком, боком, оставляя за собой кровавый след, уползти в проулок. Шлем с него сорвало падением, меч тоже утратился — франк держал его в руке, когда карабкался по лестнице; но доспех еще служил какой-никакой защитой от стрелы, которую немедля послал в раненого горячий Барраль.
— Стоять! — рявкнул я, увидев, что не меньше половины моих ополченцев устремились к башенке, чтобы спуститься. — Все по местам! Не сходить с постов!
Однако папашу Гвоздолома было уже не остановить. Не слушая меня или не слыша, он скатился по лестнице кубарем, извергая проклятья. Нам, бойцам обороны, доставалось мало франкской крови: когда стреляешь со стен, сам толком не понимаешь — убил ли кого, ранил ли. Жажду мести могли полностью остудить только те, кто участвовал в вылазках; и теперь, при виде такой легкой добычи — настоящего франка, подранка, да еще и пойманного благодаря его, Гвоздоломовой, машине — конечно же, он не мог удержаться. С криками «Тулуза!» папаша бросился вдогон раненому, а следом за отцом рванул и парень Барраль. Этот, кажется, еще никогда в жизни не убивал франка своими руками и не мог упустить такой сомнительной чести.
Сердце мое горело. Я не мог оставлять поста, ни кому случае не должен — и вдвойне обязан оставаться на месте, раз уж был тут главным. Но тот рисунок, который, как мне показалось, я видел на котте франка, жег меня, как раскаленное клеймо.
— Всем оставаться на местах! Пельфорт — за старшего! — (Пельфорт был тот самый оруженосец, с которым мы опрокинули лестницу, наиболее опытный из моих людей). — Сейчас буду! — и уже зная, что поступаю неверно, и не слушая поднявшегося за спиной ропота, я как был — с арбалетом в руке, а в арбалете единственный болт — помчался вслед за ослушниками.
Раненый от страха смерти развил небывалую для себя скорость, однако пробежал недолго: разбитое тело через несколько шагов отказало ему, он упал — и тут же был настигнут отцом и сыном. Я догнал их, ориентируясь в сумерках по восторженным воплям Барраля: «Врешь! Не уйдешь! Готов, франкская собака!»
Папаша Гвоздолом был тише и деятельней: он уже вытащил нож из-за пояса, но перед тем не отказал себе в удовольствии впечатать в голову франка несколько ударов ногами. Человек лежал на земле, скорчившись и мокро всхрипывая, и когда я закричал «Стоять, сукины дети!» — на мой вопль обернулся один Папаша.
— А, эн Толозан! Попался наш голубчик! — Лицо его, черное, как у чертенка, сияло белозубой, почти детской радостью. На лице у него была кровь — непонятно, своя или чужая.
— Пшел, мужик! — я оттолкнул немало изумленного Гвоздолома, хотя Барраль попробовал хватать меня сбоку за локти, приговаривая что-то о том, что это их с отцом пленник, мол, они его взяли.
Ногой — руки были заняты — я перевернул скрюченное тело. Ночного июньского света оказалось достаточно, чтобы я различил тот самый герб — наполовину перекрытый крестом на котте: черный лев нашего семейства из-под Провена, а над гербом — залитое кровью, полуслепое лицо собственного брата. Рыцаря Эда де Руси, обросшего бородой, постаревшего на десять лет, но притом ничуть не изменившегося.
Гвоздолом, которого я отбросил с пути безо всякой жалости, уже пришел в себя от удивления и обозлился.
— Идиоты! — рявкнул я, стараясь за показной яростью скрыть полное смятение. Никогда я еще не чувствовал себя столь беспомощным. То, чего я боялся все эти годы, совершилось в ужасной полноте. Не просто шампанец — мой собственный брат. И мои собственные люди, братья, тулузцы. «Братишка, Христа ради… Братишка», сказал в моей голове давно убитый мальчик. Должно быть, из Чистилища сказал.
— Идиоты! Что делаете? Это ж пленник, рыцарь! Надо его баронам отдать! А вы как порося хотите прирезать!
— Что ж с ним делать-то? — огрызнулся Гвоздолом, вертя в руках нож. — Убить скотину! Тем лучше, что рыцарь!
— Что делать, говоришь? Сразу видно — мужик ты! На наших пленных обменять, вот что!
— Другие пусть меняют, — глаза у Папаши сделались как черные щелочки. — А этот — мой. Вы уж уйдите с дороги, эн Толозан. Не мешайте.
Дальнейший диалог наш произошел без слов. «Не подходи, мужик». «Прочь с дороги, сопляк. Хочешь моего пленника захапать?» «Я командир». «На стенах ты командир, а сейчас дерьмо».
На удачу, отец и сын оказались по одну сторону от меня. Стоя, расставив ноги, над франком — над хрипящим, полуслепым телом — я поднял арбалет.
— Отойди, Папаша. Добром говорю.
— Что ж ты меня, убьешь? — почти шепотом поинтересовался тот, делая крохотный шаг вперед. — Убьешь, командир? Так-то просто, своего убьешь — за какого-то франка?
— За ослушание, — хрипло пояснил я. В горле стоял ком — слюны или крови, или это сердце поднялось в самое горло и мешало говорить. Руки мои дрожали на крюке арбалета, более всего боясь спустить стрелу.
— Ты сам из этих, — с полным осознанием выдохнул несчастный Барраль. Он смотрел на меня во все глаза, будто на чудовище какое, и его ночное лицо было синим, как у мертвеца. Огромная яркая луна заставляла дома отбрасывать тени, а мы стояли в озерце мертвого света. — Отец… Я вспомнил… Ростан говорил… Он сам из
* * *
Враги наши наконец оставили нас, а я стоял, задыхаясь, с пустым арбалетом у ног, с мечом в руке. И смотрел на человека, валявшегося у моих ног — как раз возле стены муниципальной тюрьмы; человека с глазами, залитыми кровью из раны на лбу, с руками в кольчужных рукавицах, скребущими по мостовой… Совершенно беспомощного, полуслепого, бормотавшего что-то себе под нос… Попытка встать вытянула из него последние силы. Боже мой, думал я, и запоздалое отчаяние подступало мне к горлу. Что ж мне делать-то с ним? Что делать?