Покинутый (ЛП) - Боуден Оливер 11 стр.


— Если даже и так, то все равно странное совпадение, ты не находишь? Лавочник сказал, что те двое были в мундирах британской армии, и я думаю, что всадник, которого мы видели, скачет теперь туда. У него — сколько? — час преимущества. Я не сильно отстану. Армия Брэддока теперь в Голландской Республике, нет? Вот куда скачет всадник — назад к своему командиру.

— Полегче, полегче, Хэйтем, — сказал Реджинальд. В его взгляде и в голосе появилась сталь. — Эдвард мой друг.

— Ну, а мне он никогда не нравился, — сказал я с оттенком ребяческого нахальства.

— Тьфу ты! — Реджинальд взорвался. — Ты рассуждаешь, как мальчишка, потому что Эдвард не проявлял к тебе почитания, к которому ты так привык — а все оттого, надо тебе заметить, что он делал все возможное, чтобы привлечь убийц твоего отца к правосудию. Позволю также напомнить тебе, Хэйтем, что Эдвард исправно служит Ордену, он добрый и верный служака и всегда им был.

Я повернулся к нему, и на языке у меня вертелось: «Разве мой отец не был ассассином?», но я удержался и не сказал этого. Какое-то… чувство или инстинкт, трудно сказать, что именно, но они заставили меня утаить мою осведомленность.

Реджинальд заметил это — заметил, как нагромоздились слова у меня за зубами, и наверное, заметил ложь в моем взгляде.

— Этот убийца, — настаивал он, — что он еще сказал? Что ты из него еще выудил, прежде чем он умер?

— То же, что и ты выудил из Дигвида, — ответил я.

В другом конце хижины была печка, а рядом разделочная доска, где я увидел начатую сайку хлеба. Я сунул ее в карман.

— Что ты делаешь?

— Запасаюсь в дорогу, Реджинальд.

Там еще была миска с яблоками. Они годились для моей лошади.

— Черствый хлеб? Горстка яблок? Этого не хватит, Хэйтем. Надо хотя бы съездить за продуктами в город.

— Некогда, Реджинальд, — сказал я. — И потом, погоня будет недолгой. У него лишь небольшая фора, и к тому же он не знает, что за ним гонятся. Если повезет, я схвачу его раньше, чем мне пригодятся припасы.

— Мы можем найти пищу в дороге. Я могу помочь.

Но я остановил его. Сказал, что поеду один, и прежде чем он успел возразить, я вскочил на коня и погнал его в направлении, в котором ускакал человек с волчьими ушами, в расчете настигнуть его как можно раньше.

Расчет не оправдался. Я гнал вовсю, но в конце концов стемнело, продолжать путь стало опасно, я мог покалечить лошадь, а она и без того выбилась из сил. Поэтому неохотно, но все же я остановился и дал ей несколько часов отдыха.

И вот теперь я сижу здесь, пишу и размышляю: почему после стольких лет, в продолжение которых Реджинальд был мне и отцом, и руководителем, и наставником, и советчиком — почему я решил отправиться в погоню один? И почему я скрыл от него то, что узнал об отце?

Изменился я? Или изменился он? Или изменилась связь, возникшая между нами когда-то?

Стало холодно. Моя лошадь — наверное, пора бы как-то назвать ее, и поскольку недавно она щекотала меня губами в поисках яблок, я назвал ее Щекотуньей — лежит рядом, глаза у нее закрыты, и кажется она вполне довольной, а я пишу дневник.

И вспоминаю, о чем мы говорили с Реджинальдом. И думаю: если он прав, то спрашивается — в кого же тогда превратился я.

Глава 13

1

Сегодня утром, когда я только проснулся, на меня снизошло озарение. Остроухий был из армии Брэддока, а армия Брэддока соединилась в Голландской Республике с армией принца Оранского, куда и направлялся остроухий. А спешил он потому…

Потому что он отлучился тайком и спешил вернуться раньше, чем обнаружится его отсутствие. Значит, его присутствие в Шварцвальде не было официальным заданием. То есть Брэддок, его командир, об этом не знал. Или, возможно, не знал.

Прости, Щекотунья. Я снова погнал ее (и это уже третий день подряд) и заметил, что она сдает — сдает и замедляется. И все-таки уже через полчаса мы наткнулись еще на одну стоянку Остроухого, только на этот раз вместо того, чтобы греться у остатков костра, я дал Щекотунье шенкелей и позволил ей свободно вздохнуть только на вершине следующего холма; там мы остановились, я достал подзорную трубу и осмотрел местность, открывшуюся перед нами — сектор за сектором, дюйм за дюймом, пока, наконец, не увидел его. Это был он — крошечный всадник, скакавший в гору на противоположном холме, и пока я смотрел, его поглотила небольшая рощица.

Где мы сейчас? Я не мог сообразить, пересекли мы уже границу Голландской Республики или нет. Второй день подряд я не встречал ни души и не слышал никого, кроме моей Щекотуньи и себя самого.

Скоро это должно кончиться. Я пришпорил Щекотунью и уже минут через двадцать въезжал в рощу, в которой исчез беглец. Первое, что я увидел, это брошенную повозку. Рядом — с мухотней, кружившей над невидящими глазами — валялся труп лошади, и при виде его Щекотунья отпрянула и содрогнулась. Она, как и я, уже привыкла к одиночеству, привыкла, что рядом с ней только я, а вокруг только лес и птицы. А вот это место вдруг напомнило, что в Европе идет борьба и продолжается война.

Теперь мы ехали медленнее, аккуратничали между деревьев и возле других препятствий. И по мере нашего продвижения кроны деревьев становились все чернее, а под ногами появилась опавшая листва, вмятая в землю. Здесь прошел бой, это было ясно: я увидел тела солдат, раскинувших в стороны руки и ноги; распахнутые мертвые глаза; почерневшую кровь и грязь, из-за которых трудно было различать убитых, если только в просветах не мелькали мундиры — белые у французской армии и голубые у голландцев. Я видел разбитые мушкеты, сломанные штыки и сабли, многими из которых, вероятно, дрались как трофеями. Из-за деревьев мы выехали в поле — поле битвы, где тел было еще больше. По меркам войны, возможно, это была лишь мелкая стычка, но выглядело все так, словно здесь повсюду витала смерть.

Я не взялся бы точно определить, как давно тут все произошло: достаточно давно, чтобы сюда налетели падальщики, и недостаточно для того, чтобы исчезли мертвые тела; я бы сказал, что всего денек назад, если судить по трупам и по пологу дыма, все еще висевшему над полем — как утренний туман, только с тяжелым и острым запахом пороховой гари.

Здесь грязь, которую перемесили копыта и сапоги, была гуще, и поскольку Щекотунья стала вязнуть, я пустил ее в объезд, стараясь держаться по краю поля. И тут, как раз когда она оступилась в грязи и едва не вышвырнула меня кубарем из седла, впереди я увидал Остроухого. Он опережал нас на длину поля, то есть приблизительно на полмили — смутный, почти расплывчатый силуэт, тоже с трудом пробиравшийся по вязкой местности. Его лошадь, должно быть, тоже обессилела, потому что он спешился и пытался вытянуть ее под уздцы, и через поле невнятно долетали его проклятия.

Я достал подзорную трубу, чтобы хорошенько его рассмотреть. Последний раз я видел его близко двенадцать лет назад, когда он был в маске, и сейчас я задавался вопросом — точнее, надеялся — принесет ли мой теперешний взгляд откровение. Не обознался ли я?

Нет. Это был просто человек, обветренный и седой, лет пятидесяти, как и его напарник, и он был сильно измотан скачкой. Я смотрел на него и никаких внезапных озарений не испытывал. Это был обычный человек, британский солдат, такой же, как тот, которого я убил в Шварцвальде.

Он вытянул шею и через пороховую гарь попытался разглядеть меня. Он тоже достал подзорную трубу, и какое-то мгновение мы изучали друг друга через окуляры, а потом я увидел, как он ринулся к лошади и с новыми силами стал дергать ее за поводья, временами оглядываясь на меня.

Он узнал меня. Отлично. Ноги у Щекотуньи отдохнули, и я направил ее туда, где земля была чуточку тверже. В конце концов мы смогли двинуться вперед. Остроухий становился все более отчетливым: я уже мог разглядеть, с каким напряженным лицом он тянет лошадь, а потом на лице появилось отчаяние оттого, что он так не вовремя застрял, а я гонюсь за ним и настигну в считанные секунды.

И тогда он сделал единственное, что ему оставалось. Он бросил поводья и припустил наутек. В тот же миг обочина, по которой я скакал, раскисла, и Щекотунье стало снова трудно держаться на ногах. Я быстро шепнул ей «спасибо», выпрыгнул из седла и помчался вдогонку бегом.

Все усилия последних дней вложил я в этот бросок, грозивший доконать меня. Грязь норовила стянуть с меня сапоги, и это был уже не бег, а барахтанье в каком-то болоте, и воздух врывался мне в легкие с каким-то скрежетом, как будто я вдыхал песок.

У меня каждый мускул выл от негодования и боли и умолял меня остановиться. И я только рассчитывал, что и этот приятель впереди меня чувствует себя точно так же, а может быть, и еще хуже, и поэтому единственное, что подхлестывало меня, единственное, что заставляло шевелить ногами в липкой грязи и с хрипом втягивать в себя воздух, было сознание того, что расстояние сокращается.

На бегу он оглянулся, и я был уже так близко, что видел в его широко открытых глазах ужас. Он был без маски. Спрятать лицо было не во что. Сквозь боль и изнеможение я усмехнулся ему и ощутил, как раздвинулись над зубами мои сухие, запекшиеся губы.

Он поднажал и от напряжения заскулил. Заморосил дождь, и дымка усилилась, как будто мы застряли в пейзаже, нарисованном углем.

Он рискнул оглянуться еще раз и увидел, что я совсем уже рядом; и тогда он остановился, вынул саблю и, держа ее обеими руками, согнулся и в изнеможении стал жадно хватать ртом воздух. Силы его были на исходе. Казалось, он проскакал все эти дни совершенно без сна. Казалось, он примирился со своим поражением.

Но я ошибся; он выманивал меня на атаку и, как последний дурак, я кинулся на него и в следующий миг был сбит с ног и буквально полетел вперед, подгоняемый землей, и вбежал в бескрайнюю лужу густой липкой грязи, остановившей мой бег.

— О боже! — сказал я.

Сначала я провалился по щиколотку, потом глубже, и прежде чем я сообразил, что происходит, я провалился уже по колено и стал отчаянно дрыгать ногами в попытке высвободить их из топи, и в то же время пытался одной рукой дотянуться до клочка твердой земли, а другой поднять повыше меч.

Я увидел Остроухого, и теперь уже он ухмыльнулся и подошел поближе и рубанул с двух рук, сильно, но неуклюже. Я отразил удар — со стоном усилий и звоном стали — и отшвырнул его на шаг назад. Он потерял равновесие, а я поднапрягся и смог вытащить одну ногу — и из грязи, и из сапога — и увидел свой белый чулок, замызганный и грязный, но по сравнению с окружающей грязью он просто сиял.

Увидев, что его преимущество тает, Остроухий снова бросился в атаку, на этот раз пытаясь проткнуть меня, а не зарубить, и я отбился раз и потом еще. Во второй раз слышались только лязг стали, хрипы и дождь, который теперь сильнее зашлепал по грязи, и я мысленно поблагодарил бога, потому что все запасенные сюрпризы у моего противника кончились.

Или нет? Тут он понял, что сладить со мной проще, если зайти мне за спину, но я предугадал его маневр и внезапно пихнул его мечом в колено, прямо повыше его ботфорт, и он опрокинулся навзничь, завопив от боли. С этим воплем боли и унижения он поднялся на ноги, подхлестнутый, наверное, возмущением от того, что победа не дается ему легко, и лягнулся здоровой ногой.

Я перехватил ее свободной рукой и, по мере сил, придал вращение, и этого оказалось достаточно, чтобы враг крутанулся и плюхнулся лицом в грязь.

Он попытался откатиться в сторону, но то ли замешкался, то ли был слишком обескуражен, и я ткнул мечом вниз, целясь сквозь его ляжку прямо в землю, и пригвоздил его. Я получил опору и, держась за меч, как за рычаг, выдернул себя из трясины, оставив в ней и второй сапог.

Он орал и извивался, но не мог двинуться с места — мой меч прочно держал его.

Моя тяжесть, пока я давил на меч и выбирался из трясины, была для противника непереносима — он визжал от боли и закатывал глаза под лоб. Но, несмотря на это, он дико хлестнул саблей, и я оказался обезоружен, так что когда я шлепнулся на него, как неудачно брошенная на землю рыба, его клинок поранил мне шею, и я ощутил, как по коже полилась теплая кровь.

Руки наши сцепились, и мы стали яростно бороться за его саблю. Мы хрипели, ругались и дрались, и вдруг я услышал что-то за спиной — звук шагов. Голоса. Кто-то говорил по-немецки. Я выругался.

— Нет, — сказал чей-то голос, и я понял, что это произнес я.

Он тоже слышал.

— Ты опоздал, Кенуэй, — прорычал он.

Топот за спиной. Дождь. Мои крики:

— Нет, нет, нет! — как будто кто-то посторонний говорил по-английски.

— Эй, вы! А ну, хватит!

Я вывернулся от Остроухого, оставив его вхолостую кувыркаться в грязи, привел себя в вертикальное положение, не обращая внимания на его хриплый, с перебоями, смех, увидел сквозь туман и дождь приближавшихся солдат, попытался выпрямиться в полный рост и сказал:

— Я Хэйтем Кенуэй, помощник подполковника Эдварда Брэддока. Я требую, чтобы этого человека отдали в мое распоряжение.

Следом раздался смех, и я не вполне разобрал, смеялся ли это Остроухий, все еще пришпиленный к земле, или кто-то из небольшого отряда солдат, материализовавшегося передо мной, как призраки, рожденные полем боя. Я успел заметить, что у командира были усы, мокрые и грязные, и двубортная куртка с промокшей тесьмой некогда золотистого цвета. Я увидел, как он махнул чем-то — что-то мелькнуло у меня перед глазами — и за мгновение до того, как все кончилось, я понял, что он ударяет меня эфесом сабли, и потерял сознание.

Они не предают смерти людей, упавших в обморок. Это было бы не благородно.

Даже для армии под командованием подполковника Эдварда Брэддока.

И поэтому следующее, что я ощутил, была холодная вода, плеснувшая мне в лицо, хотя… может быть, это была растопыренная ладонь? Во всяком случае, меня без церемоний выдернули из забытья, и некоторое время я пытался сообразить кто я и где я…

Зачем колышется удавка надо мной,

И руки связаны веревкой за спиной.

Я был на правом конце помоста. Левее меня были еще четыре человека, как и я, с накинутыми на шею петлями. Пока я осматривался, крайний слева человек дернулся и стал извиваться, пиная ногами пустоту.

Назад Дальше