Карьер - Быков Василь Владимирович 9 стр.


Кое-как допрыгав на одной ноге до своей конуры, Агеев сразу упал на топчан; эта небольшая прогулка совершенно вымотала его, и он вспомнил, что сегодня обещала прийти Евсеевна, посмотреть рану. Повязка снова намокла, наверное, ее надо бы поменять, но у него по-прежнему не было ни бинтов, ни лекарств, приходилось ожидать врачиху.

Четверть часа спустя он снова ненадолго уснул и проснулся от непривычного движения в хлеву, дверь в сарайчик тихонько приотворилась, и Агеев не сразу узнал Молоковича в кепке.

— Ну, здравствуйте. Как вы тут?

Молокович был не один, за ним в чулан влез низенький тщедушный паренек в очках, который смущенно остановился у порога и с почтительной настороженностью уставился на Агеева.

— Вот лежу, — неопределенно сказал Агеев, несколько удивленный этим появлением незнакомца. Молокович между тем что-то вытаскивал из тугих карманов пиджачка и клал на ящик в ногах. Тщедушный паренек боком опустился на сено возле порога; дверь за гостями с той стороны заботливо прикрыла Барановская.

— Врачиха была?

— Была, — сказал Агеев. — Располосовала ногу до бедра.

— Это она умеет.

— Она что, хирург?

— Мастер на все руки, — сказал Молокович. — А вообще она акушерка.

— Да-а…

— Ну так, а как ваше самочувствие? — вплотную приблизился к топчану Молокович. Он обращался на «вы» к Агееву, который недавно стал называть его на «ты». Это, может, было и не совсем по правилам, но, в общем, не влияло на их взаимоотношения — все-таки Агеев по возрасту и званию был старше.

— Да что самочувствие! Лежу вот… Как там? Что слыхать? Где фронт?

— Фронт, судя по всему, за Смоленском, — невесело ответил Молокович.

— Черт возьми!

Агеев попытался встать, но от неосторожного движения ногой боль пронизала его тупым мощным ударом, и он в изнеможении откинулся на подушку. Молокович присел на край топчана в ногах.

— Вот друга привел познакомиться, — кивнул он на гостя. — Хороший парень, Кисляков его фамилия. Вместе в школе учились. Он эфир слушает.

— Приемник? — перетерпев боль, спросил Агеев.

— Приемник. Старенький, правда, — тихо сказал Кисляков.

— Это хорошо. Так что там?

Неподвижно сидя на охапке сена, Кисляков шмыгнул коротеньким острым носиком и складно, как заученный урок, сообщил:

— Сводка за двадцать седьмое. Наши войска после тяжелых и упорных боев оставили город Таллин. Один наш бомбардировщик таранил немецкий «юнкерс». Тяжелые бои на Смоленском направлении…

Агеев выслушал его молча. Он уже знал, что если, по сводке, бои на Смоленском направлении, то Смоленск, наверное, тоже уже у немцев, сводки Совинформбюро всегда запаздывали, судя по всему, наступление немцев продолжалось.

— Как все обернулось, все покатилось, кто бы сказал, кто бы недавно еще подумал! — сокрушенно проговорил Молокович.

— Да, обернулось, черт бы его побрал! Ну, а что в местечке?

— Да что в местечке? В местечке форменный разбой. Немцев, можно сказать, еще нет, так полицаи свирепствуют. Откуда-то прибыл уже и начальник, Дрозденко какой-то. Видел его вчера, как вешать этих вели…

— Кого вешать?

— Двоих окруженцев повесили возле базара. Оказали сопротивление при задержании.

— Полицаи, конечно, врут, — тихо перебил Кисляков. — Взяли их, сонных, у будочника на переезде. Ночью зашли, ну и поснули. А утром полицай Стасевич заскочил на переезд и побрал их сонных, как куропаток.

Агеев внимательно слушал, вглядываясь в невеселые лица молодых ребят, жителей этого местечка. Случившееся с окруженцами касалось его непосредственно, ведь он тоже, по сути, был окружением — со всеми вытекающими последствиями. Им же был и Молокович, хотя с той разницей, что обретался по месту жительства и тем не нарушал немецких порядков, а для бездомного Агеева был уготован полевой лагерь военнопленных. Это в лучшем случае, если без сопротивления, с высоко поднятыми руками.

Молокович между тем рассказывал:

— Стасевич — это же сосед мой. Рядом хата, в коллективизацию из деревни перебрался к родственникам жены. В промкомбинате мастером работал, в бондарном цехе. Вроде и неплохой был сосед, с Колькой его в школу ходили, тот годом позже шел, теперь на Дальнем Востоке служит. А этот вчера приперся, говорит, проведать фронтовичка. Бутылку принес. Ну, выпили, и он давай агитировать. Говорит: «Ваша песенка спета, товарищи красные командиры, теперь под Гитлером будем». — «Ну, это еще как посмотреть», — говорю. А он: «Нечего смотреть, иди в полицию, пока еще берут, а то поздно будет. Вон наш начальник в Красной Армии капитаном был, а теперь на немцев работает, жидам чоху дает!» Ну, вы понимаете? Как мне, лейтенанту, слушать такую агитацию?

— Ну и что же ты ему ответил? — сдержанно спросил Агеев.

— Я? А ничего. Я смолчал. Но очень мне хотелось в него мой «ТТ» разрядить.

— Вот молодец! — язвительно сказал Агеев. — Тут бы они тебя и вздернули. Третьим.

Молокович, казалось, без внимания к его язвительности, несколько тише сообщил, как о твердо решенном:

— Я его все равно пристрелю. Он же мою учительницу арестовал. Отправили в Слуцк. Вот это и будет мой личный вклад в борьбу с оккупантами. Шлепну и смоюсь. Нельзя нам тут долго оставаться.

Агеев промолчал, он был такого же мнения, только не хотел откровенно говорить при этом скромном парнишке. Кто его знает, кем стал этот друг Молоковича за время войны.

— Как твое плечо? — попытался Агеев перевести разговор на другое.

— Плечо заживет. Еще денька три-четыре, и сниму повязку.

— Ну так вот, пока не снимешь повязку, не рыпайся. А то сам по глупости влипнешь и мать подведешь.

— Ну, мать как-нибудь перебьется. А братишка сам норовит что-нибудь против них выкинуть. Вон у Кислякова побольше — четверо с матерью, — и то не дрейфит, радио слушает.

От неловкости поерзав на своем мягком сиденье, Кисляков смущенно пробормотал:

— Бояться — не то слово. Страшно, конечно. Но надо. Если поддаться страху…

— А отец ваш где? — спросил Агеев.

— Отца мобилизовали. В первый же день.

— Самого не призывали?

— Нет. Непригоден по зрению.

— Он студент, — пояснил Молокович. — В Минске в госуниверситете учился. Окончил два курса…

— Да что о том! — махнул рукой Кисляков, и его остроносенькое лицо сделалось совсем печальным. В сумерках утра он выглядел до срока состарившимся мальчишкой, этаким застенчивым умным гномиком.

— Да-а. Ну а что люди говорят? Какое настроение у народа?

От этого вопроса Агеева Кисляков заметно подобрался, вроде бы даже оживился и принялся охотно объяснять:

— В основной массе людей настроение патриотическое. Но все ждут. Эти успехи немцев, конечно, не могли не вызвать некоторой растерянности. Но это на время. Скоро начнется всеобщее выступление. Особенно если будут продолжаться репрессии. А они, несомненно, будут продолжаться, потому что возрастет сопротивление. Эти две вещи взаимосвязаны и взаимообусловлены.

— А что же руководство района? Интеллигенция?

— Тут, видите, какая ситуация: из партруководства почти никого не осталось. Интеллигенции тоже. Кого мобилизовали в первые дни, кто в родные края подался. Учителя, например. Но я так думаю, существует оставленное подполье. Так же как и партизанские отряды.

— Это должно быть! Это обязательно! — с жаром подхватил Молокович. — У нас тут в гражданскую знаменитый партизанский отряд действовал. Отряд Маковчука. Где-то они и теперь должны быть. В Сыромятовских лесах, наверно.

— Они знают где, — тихо отозвался Кисляков.

— Было бы неплохо связаться, — сказал Агеев. Но Молокович возразил:

— А нам-то зачем? Нам партизаны ни к чему. Что я, в партизанах воевать буду? Мое место в армии, на фронте. Я же средний командир все-таки.

— На всякий случай, — сказал Агеев.

— Нет, нам это не подходит. Это для дядьков деревенских, бородачей, пусть они в лес идут, шалаши строят. Мое дело на фронте. В полк надо нам, я так думаю, — горячился Молокович.

— Ты хорошо думаешь, — с горечью сказал Агеев. — Но вот застряли мы тут и еще посидеть придется. Фронт, вон он где, а я пока не ходок, сам понимаешь. Еще неделю наверняка проваляюсь.

— А то и побольше, — сказал Молокович и в сердцах шлепнул себя по колену. — Ну что ж, может, за это время война не закончится…

Он вскочил с топчана, запахнув на груди кургузый свой пиджачишко, одетый поверх линялой, в полоску сорочки, совсем не похожий на себя, недавнего лейтенанта — высокий, сельского вида парень с решительным выражением загорелого лица.

— Да, забыл сказать: завтра тут что-то затевается. Всем евреям приказано собраться возле церкви, куда-то переселять будут.

— Куда переселять? — не понял Агеев.

— А черт их знает куда!

— Приказано взять еды на трое суток, ценные вещи, — добавил Кисляков.

— Значит, куда-то погонят. Может, в концлагерь или еще куда. Их разве поймешь, фашистов этих. Ну так поправляйтесь, товарищ начбой. Я буду забегать, если что…

Когда их шаги затихли на подворье, Агеев откинулся спиной на подушку и долго лежал так, томимый неизвестностью, смутным предчувствием худшего. Все было тревожно и неясно. Правда, неясностей хватало с самого начала войны, он уже стал привыкать к ним, во многом полагаясь на свою смекалку, сообразительность и находчивость. Но до сих пор он был солдат и не в его власти было принимать значительные решения — решения принимались другими, ему же предстояло их выполнять. Здесь же он оказался в положении, когда сам стал начальником и подчиненным в одном лице, сам должен был принимать решения и сам исполнять их, что оказалось трудным и весьма непривычным. Особенно в таких вот обстоятельствах, когда ни черта толком неизвестно и любой промах может обернуться гибелью. Хорошо бы гибелью одного тебя. А то вот круг причастных к нему людей все расширялся, был один Молокович, теперь за несколько дней к нему присоединились Барановская, Евсеевна, Кисляков; в случае, если он где промахнется, им не поздоровится тоже.

Лежа и думая так, Агеев все посматривал на оставленные Молоковичем гостинцы — завернутый в старую газету хороший брусок сала, несколько яиц, ломоть черного, видно, домашней выпечки хлеба. На душе у него было погано, ночное беспокойство еще усилилось. Но он потянулся к хлебу и, отломив кусок, стал неторопливо жевать. Кажется, аппетит к нему возвращался, и он подумал, что, может, теперь пойдет на поправку. Еще пару дней, и он найдет в себе силы вылезти из этого чулана, а там найдутся силы и на большее. Что-то все-таки надо было предпринять, он явственно сознавал, что в такое время его вынужденное бездействие было почти преступным. Когда война оборачивалась такой бедой, он не имел права сидеть сложа руки. Хотя бы и раненый. У него на это не хватило бы выдержки, и никакие соображения не могли оправдать его уход от борьбы. Он отлично понимал нетерпение Молоковича, хотя и опасался, как бы тот по горячности не наделал глупостей и не погубил его и себя. Гибель могла быть оправдана только в схватке, а к схватке он еще не был готов. Ему надо было подлечить рану.

Весь этот день прошел в тягостном тревожном раздумье о судьбах войны, народа, о его собственной неудачной судьбе. Все время Агеев не мог отделаться от горестного сознания нелепой своей устраненности из той чудовищно трудной борьбы, которая гремела сейчас где-то за сотни верст отсюда, на бескрайних пространствах России. Народу было трудно, трудно городам и селам, но труднее всего оказалось армии, которая была обязана и не могла остановить врага. В первых же стычках с немцами Агеев понял, что главная их сила в огне. Как ни совершенствовала наша армия свою огневую выучку, немцы ее превзошли — их минометы засыпали поля осколками, пулеметы и автоматы сжигали свинцом, их авиация носилась в небе с раннего утра до сумерек, разрушая все, что можно было разрушить. Трудно было удержать этого огнедышащего дракона, еще труднее отходить, соблюдая какой-либо порядок. От немецких танков не было спасения ни на дорогах, ни в поле, ни в городе. Как и где их удастся остановить, если они уже за Смоленском?

Агеев неподвижно лежал на спине, когда растворилась дверь и тетка Барановская принесла ему обед — чугунок молодой картошки, большую кружку молока, поставила все на ящик, вздохнула.

— Вот покушать. Чтоб скорее поправились.

— Спасибо, хозяюшка, — тронутый ее заботой, сказал Агеев и, глядя на кружку молока, спросил: — А у вас разве коровка есть?

— Коровки нету. Это соседка, спасибо ей, ссужает. А у меня ничего нет. Кроме курочки. Для развода. Да вон еще кот Гультай.

— Там мне принесли сало и это… Так возьмите, поделимся.

— Нет, что вы! — встрепенулась хозяйка. — Это вам, вы больные, вам надо поправляться.

— Скажите, а еще кто-нибудь знает, что я у вас? — спросил Агеев и насторожился в ожидании ответа. Барановская из-под низко, по-монашески повязанного платка удивленно взглянула на него.

— Ну что вы! Как можно! Я никому ничего. В такой час, что вы…

— Ну спасибо, — с облегчением сказал Агеев. — Вы уж извините меня… Может, отлежусь. Вас я постараюсь не подвести…

— Да я ничего, лежите. Я же понимаю. У меня ведь тоже сынок был, очень на вас похожий. Такой вот чубатенький. Двадцать шестой годок шел.

— Был?

Барановская скорбно потупилась, уголками платка коснулась вдруг заслезившихся глаз. Агеев напрягся в предчувствии нехорошего и уже пожалел, что задал этот вопрос.

— Был. Погиб Олежка.

Она всхлипнула один только раз, тут же превозмогла себя, вздохнула и спокойнее заговорила, стоя у порога:

— В Западной работал, он ведь инженер по железной дороге был, институт окончил. Только годок поработал в Волковыске, все меня звал, собиралась, правда, не насовсем, посмотреть, как он там. У меня ж, кроме него, никого не осталось. И вот не успела, все огород охаживала. А как началось это, долго ни слуху, ни духу не было. Те, кого в армию не мобилизовали, домой повозвращались, а Олега все нет и нет. Ждала, ждала его, уже почувствовала недоброе. И правда. На прошлой неделе женщина одна пришла со станции, к матери вернулась, тоже в Западной работала, так говорит, погиб ваш Барановский, на дороге самолет бомбами накрыл, ранило его тяжело в грудь, и скончался. Портфель его принесла, я сразу узнала, тот самый, с которым в институте учился, домой приезжал, еще харчишки в него складывала. Открываю, а там его вещи. Рубашечки… — запнувшись на минуту, Барановская выразительно взглянула на Агеева, и тот сразу понял, чья рубаха на нем. — Рубашечки две, ну, бельишко там, книга по локомотивам, документы. Оказывается, вместе они шли, от немцев спасались, и вот те на… Погиб.

— Да, много людей погибло, — сказал Агеев, чтобы нарушить наступившую вдруг тягостную паузу. — И военных и гражданских.

— Погибло. И еще гибнут. Вот и у нас в местечке… Ненасытная она, эта война, такой еще не было.

Агеев молчал. Что он мог сказать ей, чем облегчить ее горе? Потерять взрослого сына — что может быть горше для матери?

Теперь он понял, откуда у нее такой монашески скорбный вид и такой горестный голос.

— Вот тут хочу показать вам, — сказала хозяйка, немного успокоясь, и полезла куда-то за сено. — Если что, тут одна дощечка поднимается. Вот с самого низа. А там, за стеной, малинник, там огород и картошка до самого оврага. Вдруг, если что… Время такое, сами понимаете. Вы уж извините…

— Все ясно. Спасибо вам, теточка, спасибо, — растроганно сказал Агеев.

Она тихонько ушла — выскользнула из его норы, а он с горькой усмешкой подумал: действительно, настало времечко! Вместо того чтобы он, командир Красной Армии, защищал от врагов эту тетку, оберегал ее жизнь и покой, так она оберегает его жизнь и заботится о его безопасности. Теперь он в ее власти и зависит от ее щедрот и сообразительности. Конечно, он безмерно благодарен ей, но все же… Не просто было ему принять ее заботы как должное и преодолеть чувство неловкости, виноватости даже…

Назад Дальше