В жаркий день наседка лежит на гнезде неспокойно. Часто встает, не дождавшись смены, уходит кормиться, оставляя яйца под палящими лучами без прикрытия. Солнце так нагревает песок, что ходить по нему еще можно, но стоять нельзя. И чтобы жизнь под тонкими скорлупками не пострадала от этого пекла, чаще всего самка, возвращаясь к яйцам, немного студит кладку, ложась на них мокрой грудкой. Кончив кормиться, она заходит в воду почти по крылья, приседает немного и скорее семенит к гнезду. Бег ее так плавен, что мокрые перья, отяжелев от воды, отвисают книзу, но с них не успевает упасть ни капли. Мокрым пером самка сразу же прижимается к яйцам.
Четкости в смене самца и самки на гнезде нет. Ритуал смены прост: сменщик подбегает к гнезду и останавливается рядом, распушив белые перья боков, наседка встает, уступая место, и убегает к воде. Или же сменщик останавливается в стороне, метров за пять-восемь от гнезда. Тогда наседка перелетает к нему, а он стремглав, так, что даже не видно мелькания ножек, мчится на ее место и сразу ложится на яйца. (Читая «наседка», не принимайте за нее только самку. Я не уловил различия в поведении ее и самца при подмене друг друга, потому что не мог удержать в памяти ни одной надежной приметы самца.)
Наряд у зуйков неброский, птиц на песке он не маскирует. Цвета его контрастны: коричневый, белый, черный. Вокруг агатово-черного глаза кольцо-ободок, яркое, как лепесток весеннего лютика. Крылья острые, длинные, узкие. Хвост в полете, на бегу, в покое сложен тупым клинышком, но когда самец ухаживает за своей избранницей, не остается сомнений, что самое красивое в наряде птицы — именно ее хвост. Только показывает она эту красоту не часто. Отвадив соперника, самец подбегает к самке и так кланяется перед ней, не приседая, что касается грудью песка у кончиков собственных пальцев. В поклоне он разворачивает широким двуцветным веером хвост, поставленный торчком. Каждое перышко на нем не скруглено, как у большинства птиц, а чуть приострено, отчего этот веер похож на миниатюрный индейский убор и, наверное, производит на самку должное впечатление, хотя и у нее он такой же.
Скор этот куличок на ногу. Шагом ходит во время кормежки, а больше бегает. На бегу так мелькают тонкие ножки, что издали кажется, будто летит он над песком бреющим полетом, не разворачивая крыльев, что вот так по берегу может без остановки добежать до моря, до края света, а там подняться в воздух. Заметен лишь последний шаг, потому что на любой скорости останавливается как вкопанный: приставит ногу к ноге и замрет. И полет его стремителен и легок. По весне чуть ли не весь день может, покрикивая, носиться с одинаковой скоростью по ветру и против ветра так, что глаз не успевает следить за всеми виражами и зигзагами.
Птенцы появляются из яиц друг за другом. Едва первый освободится от скорлупы, родитель тут же бегом уносит ее подальше, чтобы свежая белизна изнанки не привлекла ненужного внимания коршуна или чайки. Обсохший, в пестром пуху, куличонок становится невидимкой, как и яйцо, из которого он вылупился. Общий тон его расцветки сверху — под песок, а рисунок и в таком возрасте похож на рисунок взрослых: беловатое пятно на лбу у основания клюва и узкий белый ошейничек. Как только обсохнет последний из четверки близнецов, семья, оставаясь на косе, уже не нуждается в постоянном пристанище, и видимая жизнь птиц проходит на ногах. А едва поднимется молодняк на крыло, покидают зуйки речные берега, не ожидая никаких попутчиков.
Обманщица-тростянка
Бывают в начале лета ночи, когда месяц появляется на небе чуть раньше солнца, а вечером прячется за горизонт еще до полного заката дневного светила, и в полночь света бывает только от звезд немного, а в пасмурную погоду и вовсе непроглядный мрак царит над речными берегами, лугами и перелесками. Кажется, что в такую кромешную темень должны если не спать, то по крайней мере сидеть тихо самые ночные звери, птицы и гады.
Однако скрипуче свистят на опушке невидимого леса совята. Шуршит старыми листьями еж, которому не до сна в эту короткую ночь. Бьет на дальнем поле перепел, тюкает в старых ветлах таинственная сплюшка, стонут в стоячей воде жерлянки-бычки, и где-то невысоко от земли свистит и щебечет самая маленькая пересмешница — тростянка.
Ее щебетание и свист очень похожи на хорошую, но неумело смонтированную запись голосов, сделанную любителем птичьего пения. Склеил все, что удалось записать днем, и запустил на всю ночь: слушайте, мол, пока не надоест. Одни кусочки в той записи угадываются сразу, другие приходится расшифровывать, мысленно замедляя их темп, в третьих нет ничего знакомого. Наверное, подобрала их пересмешница где-то или на пролетном пути, или на берегах африканских озер у птиц, вместе с которыми зимовала там. Временами торопливый поток звуков прерывается отчетливым, резким чеканьем, будто на мраморную доску падают один за другим два-три маленьких стальных шарика. Это «чек-чек-черр» и есть единственное собственное колено тростянки во всем наборе чужого.
В наших краях пересмешников немало, но все они, кроме болотной камышевки, или тростянки, и варакушки, поют только днем. А эти в разгар певческой поры не умолкают сутками. Но у варакушки и мастерство, и память музыкальная слабее, чем у ее соседки, которая, во-первых, никому, кроме птиц, не подражает, а, во-вторых, чужие голоса передает так натурально, что их тембр и тональность те же, что и у настоящих обладателей. Кое-кто из них даже поддается обману, слыша свой родовой сигнал от того, кому вовсе непонятно его настоящее значение.
Одна такая пичуга десятки раз на день будоражила большую колонию береговых ласточек, выкрикивая сигнал их срочной тревоги. Пятьсот береговушек то и дело прерывали работу и устремлялись прочь от своих норок. Они не могли привыкнуть к этому выкрику, сколько бы его не повторяла озорная тростянка, и только ночью сидели в гнездах: будь, что будет. Может быть, ни разу не совпал этот сигнал с опасной ситуацией — нападением чеглока или визитом лисы, но ласточки все равно не замечали никакой фальши и стремительной стайкой уносились от обрывчика, как только тростянка среди мешанины звуков выкрикивала на их языке — «Тревога!» Привыкнуть к этому сигналу, хотя бы раз оставить его без внимания нельзя: лучше отреагировать на сотню ложных предупреждений, чем оставить без внимания одно настоящее. А поскольку работа по рытью норок в колонии береговушек всегда идет синхронно и строительством бывают заняты почти все птицы, то они верят только тому, что слышат.
Самца от самки на глаз не отличить. Но манера его пения не похожа ни на чью: поет он всегда на виду у обитателей луга. Если есть на его участке хотя бы один прошлогодний сухой кустик лопуха, полыни или другого бурьяна, он будет петь только на нем. На ивнячке он обязательно устроится на самой верхней веточке. Перышки на головке певца во время пения всегда встопорщены, и от этого вид у него не столько задорный, сколько задиристый или даже сердитый. То он широко раскрывает клюв, и тогда словно рядом с ним громко свистит кулик-перевозчик, то с закрытым ртом повторяет далекий бой перепела или перекличку золотистых щурок в поднебесье. И если бы не трепетали перышки на горле, можно было бы принять эти звуки за подлинные, настолько велик эффект их удаленности.
Набирая в свой репертуар голоса птичьего окружения, тростянка предпочитает те, которые произносятся в быстром темпе. Ей больше нравятся щеглиная скороговорка или «ругань» рассерженного воробья, чем неторопливая капель пеночки-теньковки. Протяжный вопрос чечевицы она высвистывает вдвое быстрее, но словно не слышит меланхолическую песенку садовой овсянки.
Как у всех незаурядных пересмешников, у каждого самца тростянки собственный набор чужих голосов, свой порядок их повторения. Совпадения, конечно, неизбежны, потому что ограничено число видов, живущих рядом. Но когда две тростянки слышат друг друга, они стараются не повторять одни и те же звуки. Однажды мы одновременно прослушивали с лодки двух певцов, которых разделял сорокаметровой ширины плес, и вот что смогли услышать у того и другого за пять минут. Певший на ольховой веточке в разной последовательности повторял голоса сороки, коноплянки, желтой трясогузки, серой и ястребиной славок, пересмешки, перевозчика, береговушки, камышовой овсянки, полевого воробья, перепела, золотистой щурки, чечевицы, щегла и пустельги. Певший на ивовом прутике за те же пять минут, кроме сорочьего всхлипывания, писка трясогузки, журчания щурки, трели коноплянки, бормотания серой славки, воробьиного стрекотания, щеглиного щебета и свиста чечевицы, позвенел синицей, порюмил зябликом, отчетливо повторил голоса касатки и береговушки, поскрипел речным сверчком, пожужжал, как жулан, кое- что простенькое от соловья добавил, от лесного конька и несколько раз мастерски, но тихо крикнул погонышем, скопировал тревожный сигнал скворца и сверчковую распевку варакушки. У первого удалось распознать голоса пятнадцати видов птиц, у второго — девятнадцати, но были в скороговорке обоих еще чьи-то свисты.
Тростянка прилетает, пожалуй, позже всех местных перелетных птиц. Майский пролет этих камышевок идет дружно. Летят они не стаями, и в удобных для них местах, где цел прошлогодний бурьян, по крапивным и лопуховым зарослям, по дерезнякам в степных балочках собираются десятками, каждый занимая какой-то маленький участочек, но не охраняя его от соседей. И все поют. Каких только голосов не услышишь на маленьком пустыре или заповедной степной залежи!
Это место общей остановки. Птицы проведут на нем день-два, и большинство их покинет его ближайшей ночью. Поэтому здесь они безразлично относятся к постоянным полетам и поискам кукушек, которым уже нужны чужие гнезда. Они не ссорятся друг с другом, не волнуются, когда рядом садится жулан или пролетает лунь.
Но улетят не все. И когда стемнеет, можно будет сосчитать, сколько тростянок осталось, избрав место для семейных участков. Молчат дневные певцы, и тихо поют в черных кустах тростянки. Поют без дневного азарта, с большими паузами и слабее, чем вполголоса. Словно спать певцу хочется, но петь надо, чтобы не пролетела мимо та, ради которой остался. Вот и пощебечет как спросонок, помолчит, снова пощебечет, перепела подразнит, который бьет на соседнем поле, соловьиное коленце выведет, то свой родовой призыв крикнет погромче. Поет, спрятавшись в густой куст, чтобы сова мимолетом не сняла. А едва забрезжит рассвет — проснутся в траве славки и сразу прибавят громкости, стряхнув дремоту, тростянки.
У этой камышевки два книжных названия: не очень удачное «болотная» — перевод латинского названия вида, и еще менее подходящее — «кустарниковая». Тростянка нередко гнездится и вдали от воды — на высокотравных лугах, крапивных пустошах, заброшенных огородах, которыми завладел бурьян. Это скорее травяная камышевка, потому что для гнезда, как и серой славке, ей нужен кустик травы, на стеблях которого она заплетает основу легкой постройки. Строит гнездо и насиживает яйца, конечно, самка: у таких заядлых певцов для этого не бывает времени.
Пока нет птенцов, на участке тростянки надо перебрать все до единой травинки, чтобы найти подвешенное на них корзиночку-гнездо. Но кукушка находит его точно в нужное ей время. После ее визита маленькие камышевки выращивают в нем чужое дитя, которое перед вылетом весит вдесятеро больше любого из воспитателей. Когда тростянка сует корм в морковно-красную пасть кукушонка-слетка, кажется, что приемыш вот-вот вместе с гусеницей проглотит и саму птицу.
Однако тростянки выращивают кукушат реже, чем другие камышевки — дроздовидная и тростниковая. Они так же безотказны, как и те, но в траве гнездо все- таки труднее отыскать, чем в зарослях тростников. После появления птенцов меняется поведение тростянок: они уже не скрывают, где их гнездо, только кукушке это теперь без надобности.
Хотя и коротка июньская ночь, но это ночь. Спят дневные птицы, спит в дупле ветлы синица, и доносится до нее сквозь сон, как неподалеку звенит ее собственный колокольчик, а следом удивленно всхлипывает сорока и тараторит славка. И этот колокольчик на два слога, тихий и ненавязчивый, звучит в тишине ночи особенно певуче и убаюкивающе.
В дождливый день
Весенний дождь тихий. Чуть вздрагивают под легкими каплями травинки. Не шумит мягкая и нежная молодая листва деревьев. Примолкли лесные птицы, и кажется, что сейчас неуютно даже тем, у кого есть крыша над головой, не говоря об остальных, в чьих гнездах птенцы или яйца.
А когда за лесом открывается тусклая из-за пелены дождя водная ширь, проникаешься еще большим сочувствием к птицам: здесь только в мокрую траву спрятаться можно. Сгорбившись, стоят у берегов серые и рыжие цапли, не видно постоянного патруля этих мест — коршуна, промокшая ворона, ничем не поживясь, спешит к лесу. Но на воде поют в подросших тростниках камышевки, кто свое, кто чужое. Чайки реют, не опускаясь ни на воду, ни на любимый песчаный островок, словно только и ждали этого дождя, чтобы искупаться на лету. Положив клювы на спины, спят посреди чистого плеса красноголовые нырки, и перо у них цвета дождливого неба, но сухое. А чуть ближе к травяным островкам, где помельче, плавают парочки ушастых поганок с птенчиками-пуховичками.
Эти поганки, что самец, что самка, роста и облика одинакового, и различить их невозможно. Однако сейчас и без бинокля видно, что из каждых двух птиц одна значительно крупнее, и она лежит на воде, но не дремлет. Другая, маленькая, юркая, то и дело ныряет возле нее, а вынырнув, быстренько подплывает, касается клювом спины или плеча и тут же снова исчезает под водой. Приближенные биноклем в двенадцать раз стали отчетливо видны на спине крупной птицы четыре маленькие головки: серые с тонким белым узором щеки и розовое пятнышко на лбу. Так вот почему «пятиглавая» мамаша выглядит такой рослой: под ее крыльями сидит четверка ее близнецов. Не от дождя забрались маленькие пассажиры на живой кораблик, под непромокаемое перо матери. Родившись почти на воде, птенцы всех поганок с неделю живут на спинах взрослых. У чомги их попеременно носят оба родителя, ушастые поганки делят заботу так: мать — с птенцами, отец — кормилец.
Маленькая, часто ныряющая птица — это отец. Он больше под водой, чем на поверхности, и без добычи не выныривает, каждый раз поднося птенцам то бокоплавчика, то иную водяную козявку. Охотится на чистой воде и в зарослях, появляясь иногда с целым ворохом травы на спине. В обеденное время четыре раза в минуту ныряет за добычей самец. Это двести сорок крошечных порций в час! Никакие синицы, мухоловки и горихвостки не могут так часто кормить своих птенцов вдвоем, а тут один выдерживает такой темп.
Я, не отрываясь, следил только за одной парой, считая порции. Самец сновал как заведенный, не успевая даже отряхиваться. Но этого все равно было мало, и четыре головки просили есть. Тогда стала помогать самка. Она опускала голову в воду, а потом отдавала корм на спину тому, кто сидел поближе. Уже шесть порций в минуту доставалось птенцам, а они по-прежнему жадно тянулись к клювам родителей: еще, еще, еще... Не оглядываясь назад, мать вдруг резко дернулась вперед, и трое мигом оказались на воде. С тем, который удержался, поступила еще проще: приподнялась, развернув крылья, как будто разминаясь перед ныряньем, и он и съехал со спины, словно с горки. Нырять вместе с птенцами мать может, но охотиться предпочитает налегке. И только этот последний вознамерился снова забраться на спину — а матери уже нет. Потом она вынырнула рядом и что-то протянула ему в клюве. И уже каждые семь-восемь секунд один из птенцов получал корм.
Тут неожиданно разыгралась сценка, невиданная мною в птичьем мире ни прежде, ни потом. Оказалось, что в пятидневном возрасте птенцы могут плавать быстрее родителей, могут нырять на три-четыре секунды, драться из-за корма и места на спине и вообще способны на многое, чего нельзя предположить у существ, едва начавших жизнь.
Когда трое из четырех птенцов насытились, они разом взобрались матери на спину, с такой быстротой и силой дрыгая лапками, что вода позади них вскипела бурунчиками, как за маленькой трехмоторной лодкой. Один остался на воде и плавал за отцом, получая от него едва различимую мелюзгу. После пятой или шестой порции отец, считая, что этого вполне достаточно, вдруг с такой скоростью дал задний ход от потянувшегося к нему птенца, что волны пошли в стороны. (Так, не оборачиваясь, способны передвигаться жители тесных нор, поганки пользуются задним ходом скорее всего под водой, попадая в пылу погони в густые травяные заросли, где трудно или невозможно развернуться назад.) Малыш не был знаком с таким приемом, не ожидал этого и замер на месте, но через мгновение вместо того, чтобы погнаться за отцом, обернулся и, раскрыв клювик, с таким негодованием бросился на мать, что та оторопела. Была бы эта сцена похожа на игру, если бы мгновенной растерянностью птенца не воспользовался отец: он обошел нахала, дал поесть одному из сидящих на спине и тут же нырнул, словно уворачиваясь от рассерженного птенца, снова метнувшегося к нему.