14. Разговор моторной лодки
— Далекая снежная вершина среди синих гор высовывалась, как голова лебедя из кустов… Помню…
— Держи правее — там, кажется, островок.
— Ну и что же?
— Тише — в лесу слышен смех.
— Это филин.
— Он не очень-то любит белые ночи.
— Летел бы на юг.
— Здесь гуще.
— Смотри — какой всплеск.
— Это охотится щука.
— Слева у самой сосновой горы озеро. Заметно по туману.
— Я был на той вершине — на голове лебединой…
— Мы могли бы чуть остановиться.
— У озера?
— Да.
— Нет, нет, едем дальше. Ночь призывает.
— Мотор упоительно работает.
— Дисциплинирован.
— Там костер.
— Рыбак.
— Один?
— Нет — с ним чайник и наверно топор.
— Перед глазами — река.
— В реке — рыбачьи проекты.
— В проектах — один процент сбытия.
— Ему довольно одного.
— Что он думает о нас?
— То же, что и о дыме своего костра.
— Мимо.
— Тем более мы в легком тумане.
— Он ближе к истине.
— Около и останется.
— Помню: на той голове лебединой мысль застыла о вечности, а сердце жалко билось…
— Сердце — пугливая, хрупкая птица, нежная птица в клетке грудной.
— Вечность — для разума.
— И, пожалуй, для глаз, если хорошее зрение.
— А сердце, бедное сердце, считает секунды.
— И бедное сердце побеждает богатый разум…
— Смешно.
— Но так.
— Жизнь, есть жизнь.
— Бессмысленно думать о переделке.
— Держи левее — к кустам.
— Мудрецы объясняли мир.
— Пробовали управлять.
— Ничего не вышло.
— Понятно: сколько мудрецов — столько напечатанных мировоззрений.
— Есть еще ненапечатанные.
— И будут еще.
— Софизм — курорт интеллекта.
— Смотри — что это?
— Не вижу.
— Вот — у водокрая, на берегу.
— Журавль.
— Пожалуй.
— Но курорты требуются только иногда, а потому софизм прекрасное, но временное явление.
— Подкачай масла.
— Есть.
— Туман сгущается.
— Это к рассвету.
— Джек Питч крепко засел в Нью-Йорке.
— Ради карьеры.
— Ниа любит Нью-Йорк.
— Разумеется, — там больше кино.
— Для первого дебюта Ниа выступила превосходно.
— Острое существо.
— Чертовски чувствует форму жеста.
— Ого.
— Через 3–4 месяца увидим Ниа на экране.
— Но я убежден, что роман мой использован слабо: слишком торопились.
— Конкуренция, как две палки о четырех концах.
— Дай спичку.
— Вот.
— Табак отсырел.
— Восток и щеки Чукки розовеют.
— Чукка спит с улыбкой.
— Вероятно, она убеждена, что не спит.
— Возьми вправо — к лугам, здесь в горах слишком гудит мотор.
— Псина Диана полаивает сквозь сон.
— Видит во сне утиный выводок.
— Не понимает, зачем надо ждать взрослых утят, когда сейчас проще взять.
— Нервничает.
— Вчера Чукка на берегу стала так ловко крякать по утиному, что Диана, выпрыгнула из лодки в воду и пошла искать.
— И все-таки, чертовка, нашла в болотце выводок.
— Через месяц, полтора поохотимся.
— Обязательно.
— Чукка великолепно научилась стрелять.
— Взглянул бы вчера на нее Джоэ-Абао, как она уложила в лёт вальдшнепа.
— Молодец.
— Держу пари, что великий вождь дурно относится к достижениям авиации.
— Еще бы.
— А интересно, где теперь Бидж с золотом Чукки? Разбогател каналья.
— Теперь, наверно, сам держит телохранителя.
— И пьет ром, мерзавец.
— Чукка говорила, что Биджу было известно, как по ночам у спящего солнца негры украдкой вытягивали особыми кишками ром.
— По этому случаю давай выпьем.
— Есть.
— И все же коньяк лучше.
— Тоньше.
— Ром — бас, коньяк — баритон.
— Баритон более приемлем.
— Еще?
— Давай.
— Жизнь коротка, а коньяку много.
— Оль райт.
— Обидно умирать, когда коньяк остается.
— Эх-х…
— Не говори…
— Старт уверял меня, что перед смертью он выпьет стакан холодного коньяку, закусит лимоном и закурит сигару.
— Мы заключили союз умереть именно так.
— Вот рука — я вступаю в этот союз.
— Значит, стакан коньяку, лимон и сигара должны быть всегда наготове?
— Всегда.
— Непременно.
— Ого. Где-то циликает кулик.
— Рано.
— Кто-нибудь согнал.
— Держи левее. Я думаю о Наоми…
— Пахнет дымом.
— За горой, наверное, костер.
— Рыбачье место.
— Тут дивно.
— Наоми сказала бы, что тут «симпатично».
— Пожалуй тут есть даже «симпатичные» медведи.
— Ого. Северные медведи — это не сумчатая Австралия.
— Да, видно по природе.
— Табак подсох.
— Север — мудрец, у севера белый высокий лоб.
— Дай спичку.
— Хорт, ты — настоящий сын севера. Я вижу.
— Я люблю свой север.
— Теперь я понимаю твой рост, твою Чукку и все остальное. Хорт, я завидую тебе.
— Рэй-Шуа, ты — настоящий сын юга.
— Я не люблю юг, чорт бы его взял.
— Полюбишь. Даю слово. Или ты не растение своей земли? Дело только за временем.
— Это так. Но мне противна моя откровенная австральность. Мое тропическое происхождение. Недаром здесь все принимают меня за неподдельную обезьяну, и руками щупают мою черную кожу. Я действительно обезьяна, чорт возьми. Посади меня на цепочку и води по деревням — мы недурно будем зарабатывать. Будет хлеб впереди.
— Хлеб будет и без представлений. А вот мне очень нравится, что ты — гениальная зверюга: хорошо пишешь романы и толково знаешь мотор. Только держи еще левее, — поближе к костру — там лучше.
— Рэй-Шуа в качестве какаду…
— Не ворчи. Рыбак встал и черпает чайником воду. Через ю минут он будет похлебывать чай и соображать о своих затеях.
— Не без удивления он выпучил глаза.
— Он еще не проснулся, как следует, и думает, что мы — сновидение.
— Любители ночных приключений.
— Дай спичку. Потухла. Засмотрелся.
— Рыбак, говоря по Наоми «симпатично» устроился.
— У рыбаков есть вкус. Я учусь.
— Ну, вот ползет, зевая, Диана.
— Давай лапу, доброе утро.
— Псина, целуй обезьяну. Так.
— Скоро солнце.
— Ого. Проснулись.
— Это — кулики-песочники.
— Туман густеет.
— Кричат гуси.
— Рыбы плавятся, разводят узоры, дразнят.
— Сейчас встанет Чукка — вместе с солнцем.
— Превосходный час!
— «Час, когда горный кенгуру стоит на скале, над обрывом и смотрит на горизонт восхода», так, кажется, читал в книгах твоих?
— Солнце — глаз земли. Кенгуру помнит об этом.
— Крякают утки — близко озеро.
— Птицы азартно заливаются. Здесь голоса их сочнее и крепче.
— Некоторые из них зимуют, несмотря на отчаянно-долгую зиму.
— Буду зимовать и я.
— Ххо. Посмотрим — сказал слепой, посмотрим.
— Это решено.
— Ну, ну.
— Нос у тебя приплюснут. А уши? Останешься без ушей.
— Уши? На кой они чорт? Что я — композитор что ли или капельмейстер?
— У нас бывает по Реомюру до 45–50 градусов.
— Пустяки, я обрасту мехом.
— Вот и солнце.
— Вот и Чукка. Доброе утро!
— Доброе утро, дочка моя.
— Доброе утро, счастливый путь, отец, Рэй-Шуа, дайте расцеловать вас.
— Жизнь продолжается, Чукка!
— Моторная лодка разговаривает.
— Надеюсь, вы помогаете?
— Стараемся.
— Ого. Еще как…
— Я видела во сне Наоми, бедная, она скучает, очень скучает.
— Чукка, с тобой здоровается Диана, дает лапу.
— Доброе утро, Диана. Богатый день пусть вкусную пищу тебе пошлет.
— После вчерашнего вальдшнепа Диана питает к тебе искреннее уважение.
— Я и сама горжусь успехами охоты, — это меня волнует, увлекает не менее вас.
— Браво, Чукка.
— Браво, дочка моя.
— Как дивно птицы солнце встречают. Туманы кругом, а берега изумрудные. В каком мире мы? В стране какой? Неустанные и куда несемся? Диана, нюхай душистое утро.
— Через час, когда растают туманы, мы выберем место для стоянки. Пора.
— Мы выпьем кофе и вздремнем.
— Я разведу костер, и чистого мокка сварю вам, и завтрак вкусно приготовлю, и, как детей, спать вас заложу, а сама нянькой дежурить останусь. С Дианой, сама с собой, с природой разговаривать буду. И обо всем вам потом расскажу. И о том, что о Наоми во сне видела — тоскует она и не верит в долгое расставание, нет, не верит…
— Наоми из породы птиц, поющих на вершинах.
— Взрослой девушкой мы увидим Наоми, и тогда она останется птицей.
— Сладко она спит сейчас в своей кровати, и, может быть, снится ей, что с нами она в моторной лодке дышит солнцем и туманами, непрестанно разговаривая. Истинная птица — Наоми.
— За эти годы я с любовью привык к ней, спаялся дружбой детства и мне кажется странной наша разлука… Ведь это она нашла меня, она явилась причиной моего счастья.
— Хорт, ты утомлен и путаешь явления: причиной была Чукка, а Наоми — следствием.
— Впрочем, да. Это ясно, но я говорю вообще так, безотчетно. Часто люди думают о живой истине, а говорят мертвый словесный сумбур, полагая, что правильно и точно выразили мысль.
— Разумеется следить за точностью легче, чем ее конкретно, просто, четко выразить.
— Дай, спичку.
— Вот это — верно. На.
— Держи правее — впереди опять островок. Говорят, на таких островках, окаймленных кустарником, дельно сидеть с ружьем в кустах, по вечерам, под осень во время перелета, да с утиными чучелами. Чукка, ты чувствуешь?
— Чувствую.
— Чорт возьми, этой же осенью мы засядем где-либо в островах.
— Надо запастись утиными чучелами.
— А вот что будем делать зимой?
— Осенью в засаде сообразим.
— В лесных горах славно на лыжах бродить.
— Охотиться на «симпатичных» медведей.
— Здесь зима — сказка никем нерассказанная.
— Рэй-Шуа, ты призван в мир, чтобы написать, что такое зима на севере.
— Пусть здравствует зима на севере, но к чорту писания: я слишком счастлив и богат, чтобы забавлять обывателей. Довольно. Да, жизнь перещеголяла мои книги. Ам-ноа-джай, — так кричат у нас, когда хорошо выигрывают. Ам-ноа-джай!
15. Глаза осени
Оранжевым золотом расплескались деревья.
Почернели долгие ночи северной осени.
Холодное небо высоким и звонким стало.
Солнце грело, но не согревало.
От редких цветов на полянах пахло одиночеством, будто цвели они на могилах.
А птицы пели, как на кладбище, вкладывая в песню скорбь безвозвратно-ушедшего.
Никто не пел веселых песен и никто не сожалел о них, и не желал.
От воды в реках и озерах стало веять холодом вороненой стали.
По вечерам носились отлетные стаи уток, гусей, и в одиночку всяческие метались птицы.
По ночам высоко в синеве кричали улетающие журавли:
— Грли-грли… грли-грли…
Чью с такой осторожностью в звездном спокое мысль несли журавли — никто не знал, но думал и молча спрашивал: — чью?
Осень не даст ответа.
Осень не любит вопросов: все ясно.
Осень есть осень.
Тише…
В оранжевом золоте падающих с деревьев листьев слышится едва уловимый звон прощального гимна неминуемого конца…
Это дыхание смерти.
Она всюду здесь — эта Желтая смерть.
Лезвие черной непреложности… Нож в горло.
Жутко, нестерпимо-мучительно, несправедливо, кошмарно, бессмысленно.
Но в горле нож…
Что делать? Мир так вот устроен.
И ничто не в состоянии изменить сущее.
И кто скажет, что осень не прекрасна?
Вот на склоне крутой высокой горы стоит Хорт, опершись на ружье, и смотрит на сияющий горизонт, и смотрит вокруг на лесное царство, и смотрит в лимонные глаза осени, и говорит себе:
— Осень прекрасна.
Потом, подумав, поправляет свою мысль:
— Хоть осень прекрасна.
У Хорта никогда не было весны, Хорт никогда не видал лета, но осень он видит…
Что делать? Мир так устроен.
Кто-то жил и весной, и летом жил, а ему дано постичь счастье осени.
Пусть будет так…
По существу ему теперь все равно: сумма прекрасных дней осени известна.
Нож около горла, и веселые песни петь смысла не имеет.
А еще глупее — отчаиваться.
Смерть страшна дуракам и ростовщикам: тем и другим в момент приближения конца кажется, что они далеко еще не выполнили всего своего земного предназначения.
Суть в ином…
Он ли — Хорт не знал отлично: что жизнь и смерть — два равноценные явления, как его руки — правая и левая: одна не мыслится без другой.
Он ли — Хорт не помнил, что все эти годы жил, так сказать, бесплатным приложением к жизни по воле игривой судьбы или по воле Чукки…
Или Хорт забыл о веревке в кармане, с которой шел на кладбище удавиться?
О, ничуть. Нет, нет.
Суть в ином…
Жить остается еще две осени.
Значит — надо точно, разумно, толково, четко обдумать свой тот философский фейерверк, чье значение могли бы оправдать пришествие его, Хорта, на землю, хотя бы только в его предсмертных глазах умирающего не дурака.
Ведь Хорт — не только бухгалтер, привыкший подводить итоги и балансы, но и человек, кого довольно своеобразно отметила судьба, хотя и поздно, и поставила в положение настоятельной необходимости дать полный и ясный отчет об израсходованной жизни.
Перед кем?
Это не так уж важно.
Важнее — что действительно имеется высокое чувство жизненной отчетности.
— Ну, пусть, — думал из скромности Хорт, — перед своим сознанием, перед своими семью друзьями, наконец — перед всеми, кому будет интересно или просто забавно узнать кое-что об его судьбе.
Ведь не зря же ему, когда-то бедному, больному, несчастному, всеми обиженному Хорту — был послан вдруг этот гениальный сдвиг, чьи пути развернули в душе его неслыханную легенду.
И надо было достойно оценить это счастье, и надо разобраться в выводах…
Однако Хорт был достаточно умен и отнюдь не собирался разрешать мировые проблемы жизни или отвечать на разные проклятые вопросы, он только, как отмеченный, избранный счастливец хотел определить, выявить кой-какие пункты его жизненного опыта, чтобы хоть приблизительно разгадать смысл своего существования, своего ничтожного личного явления в мир.
Хорт читал философов, разных великих и малых мыслителей, больших писателей.
Хорт научился у них мыслить и рассуждать, научился отыскивать ценные умозаключения, научился синтезировать идеи.
Но все это вместе взятое, в общей сумме шло мимо его жизни, как небесные планеты…
Величественно, но мимо.
Исключения составляли только теории экономического материализма: здесь все близко касалось и волновало его.
Все остальные теории — идеалистические, мистические, религиозные, были всегда далеки от Хорта и напоминали ему облака…
Облака — иногда изумительные по форме и красоте, иногда скучные и дождливые, иногда пугающие грозой, иногда спокойные и высокие, иногда декоративно-окрашенные, иногда изображающие фигуры богов и животных, иногда уводящие к созерцанию и даже указывающие пути, как это было однажды, но облака — всегда облака и только.
Идеалистические мечтания, — увлечения и блаженства нетрезвого ума…
Хорт же был трезв и непреложно связан с землей.
Особенно теперь, когда дожить осталось так мало — еще две осени.
— И это так совершенно прекрасно, — гордо решил Хорт, — что мне точно известен день моей смерти. Это венец вершины моего счастья!
16. Встреча с бурой медведицей
Костер, разведенный на самом берегу у моторной лодки, весело и уютно потрескивал, подогревая кофейник.
Завтрак кончался.
Пахло рябчиками, кофе и дымом.
Диана замерла в позе сфинкса и наблюдала за жующими, ожидая очереди.
Тонкая струя собачьей слюны свидетельствовала о собачьем аппетите.
Рэй-Шуа, закурив, говорил:
— Чорт возьми, я совершенный дикарь, да. Сейчас — дивное утро золотой осени. Ваши глаза, Чукка и Хорт, устремлены на превосходную панораму красочной яркости и линий рельефа. Или вы мечтаете об охоте? Все равно: вы разглядываете местность и это справедливо. Но я поймал себя на том, что даже и в солнечное утро я готов без конца смотреть на огонь в костре. Это ли не наследственная дикость? Да еще какая! Ого-го! Часами бессмысленно смотреть на огонь, почти не о чем не думая всерьез, и при этом испытывать большое удовольствие могут только дикари, как я. Понимаю — смотреть на костер ночью — тогда это неописуемое блаженство — но сейчас, в это редчайшее из утр, сейчас смотреть в костер — это нелепо, глупо. Чорт возьми, однако меня тянет смотреть, и я смотрю: будто с несказанным наслаждением возвращаюсь к радостям первобытных предков. Вообще — здесь воскресают вновь какие-то забытые инстинкты, а охота моментами на меня действует так сильно, что я весь превращаюсь в зверюгу и даже, кажется, оскаливаю зубы и урчу, не сознавая, не помня себя. А вчера видел сон, будто в рукопашную схватился с каким-то зверем и руками разодрал ему челюсти.