27 приключений Хорта Джойс - Каменский Василий Васильевич 7 стр.


14. Разговор моторной лодки

— Далекая снежная вершина среди синих гор высовывалась, как голова лебедя из кустов… Помню…

— Держи правее — там, кажется, островок.

— Ну и что же?

— Тише — в лесу слышен смех.

— Это филин.

— Он не очень-то любит белые ночи.

— Летел бы на юг.

— Здесь гуще.

— Смотри — какой всплеск.

— Это охотится щука.

— Слева у самой сосновой горы озеро. Заметно по туману.

— Я был на той вершине — на голове лебединой…

— Мы могли бы чуть остановиться.

— У озера?

— Да.

— Нет, нет, едем дальше. Ночь призывает.

— Мотор упоительно работает.

— Дисциплинирован.

— Там костер.

— Рыбак.

— Один?

— Нет — с ним чайник и наверно топор.

— Перед глазами — река.

— В реке — рыбачьи проекты.

— В проектах — один процент сбытия.

— Ему довольно одного.

— Что он думает о нас?

— То же, что и о дыме своего костра.

— Мимо.

— Тем более мы в легком тумане.

— Он ближе к истине.

— Около и останется.

— Помню: на той голове лебединой мысль застыла о вечности, а сердце жалко билось…

— Сердце — пугливая, хрупкая птица, нежная птица в клетке грудной.

— Вечность — для разума.

— И, пожалуй, для глаз, если хорошее зрение.

— А сердце, бедное сердце, считает секунды.

— И бедное сердце побеждает богатый разум…

— Смешно.

— Но так.

— Жизнь, есть жизнь.

— Бессмысленно думать о переделке.

— Держи левее — к кустам.

— Мудрецы объясняли мир.

— Пробовали управлять.

— Ничего не вышло.

— Понятно: сколько мудрецов — столько напечатанных мировоззрений.

— Есть еще ненапечатанные.

— И будут еще.

— Софизм — курорт интеллекта.

— Смотри — что это?

— Не вижу.

— Вот — у водокрая, на берегу.

— Журавль.

— Пожалуй.

— Но курорты требуются только иногда, а потому софизм прекрасное, но временное явление.

— Подкачай масла.

— Есть.

— Туман сгущается.

— Это к рассвету.

— Джек Питч крепко засел в Нью-Йорке.

— Ради карьеры.

— Ниа любит Нью-Йорк.

— Разумеется, — там больше кино.

— Для первого дебюта Ниа выступила превосходно.

— Острое существо.

— Чертовски чувствует форму жеста.

— Ого.

— Через 3–4 месяца увидим Ниа на экране.

— Но я убежден, что роман мой использован слабо: слишком торопились.

— Конкуренция, как две палки о четырех концах.

— Дай спичку.

— Вот.

— Табак отсырел.

— Восток и щеки Чукки розовеют.

— Чукка спит с улыбкой.

— Вероятно, она убеждена, что не спит.

— Возьми вправо — к лугам, здесь в горах слишком гудит мотор.

— Псина Диана полаивает сквозь сон.

— Видит во сне утиный выводок.

— Не понимает, зачем надо ждать взрослых утят, когда сейчас проще взять.

— Нервничает.

— Вчера Чукка на берегу стала так ловко крякать по утиному, что Диана, выпрыгнула из лодки в воду и пошла искать.

— И все-таки, чертовка, нашла в болотце выводок.

— Через месяц, полтора поохотимся.

— Обязательно.

— Чукка великолепно научилась стрелять.

— Взглянул бы вчера на нее Джоэ-Абао, как она уложила в лёт вальдшнепа.

— Молодец.

— Держу пари, что великий вождь дурно относится к достижениям авиации.

— Еще бы.

— А интересно, где теперь Бидж с золотом Чукки? Разбогател каналья.

— Теперь, наверно, сам держит телохранителя.

— И пьет ром, мерзавец.

— Чукка говорила, что Биджу было известно, как по ночам у спящего солнца негры украдкой вытягивали особыми кишками ром.

— По этому случаю давай выпьем.

— Есть.

— И все же коньяк лучше.

— Тоньше.

— Ром — бас, коньяк — баритон.

— Баритон более приемлем.

— Еще?

— Давай.

— Жизнь коротка, а коньяку много.

— Оль райт.

— Обидно умирать, когда коньяк остается.

— Эх-х…

— Не говори…

— Старт уверял меня, что перед смертью он выпьет стакан холодного коньяку, закусит лимоном и закурит сигару.

— Мы заключили союз умереть именно так.

— Вот рука — я вступаю в этот союз.

— Значит, стакан коньяку, лимон и сигара должны быть всегда наготове?

— Всегда.

— Непременно.

— Ого. Где-то циликает кулик.

— Рано.

— Кто-нибудь согнал.

— Держи левее. Я думаю о Наоми…

— Пахнет дымом.

— За горой, наверное, костер.

— Рыбачье место.

— Тут дивно.

— Наоми сказала бы, что тут «симпатично».

— Пожалуй тут есть даже «симпатичные» медведи.

— Ого. Северные медведи — это не сумчатая Австралия.

— Да, видно по природе.

— Табак подсох.

— Север — мудрец, у севера белый высокий лоб.

— Дай спичку.

— Хорт, ты — настоящий сын севера. Я вижу.

— Я люблю свой север.

— Теперь я понимаю твой рост, твою Чукку и все остальное. Хорт, я завидую тебе.

— Рэй-Шуа, ты — настоящий сын юга.

— Я не люблю юг, чорт бы его взял.

— Полюбишь. Даю слово. Или ты не растение своей земли? Дело только за временем.

— Это так. Но мне противна моя откровенная австральность. Мое тропическое происхождение. Недаром здесь все принимают меня за неподдельную обезьяну, и руками щупают мою черную кожу. Я действительно обезьяна, чорт возьми. Посади меня на цепочку и води по деревням — мы недурно будем зарабатывать. Будет хлеб впереди.

— Хлеб будет и без представлений. А вот мне очень нравится, что ты — гениальная зверюга: хорошо пишешь романы и толково знаешь мотор. Только держи еще левее, — поближе к костру — там лучше.

— Рэй-Шуа в качестве какаду…

— Не ворчи. Рыбак встал и черпает чайником воду. Через ю минут он будет похлебывать чай и соображать о своих затеях.

— Не без удивления он выпучил глаза.

— Он еще не проснулся, как следует, и думает, что мы — сновидение.

— Любители ночных приключений.

— Дай спичку. Потухла. Засмотрелся.

— Рыбак, говоря по Наоми «симпатично» устроился.

— У рыбаков есть вкус. Я учусь.

— Ну, вот ползет, зевая, Диана.

— Давай лапу, доброе утро.

— Псина, целуй обезьяну. Так.

— Скоро солнце.

— Ого. Проснулись.

— Это — кулики-песочники.

— Туман густеет.

— Кричат гуси.

— Рыбы плавятся, разводят узоры, дразнят.

— Сейчас встанет Чукка — вместе с солнцем.

— Превосходный час!

— «Час, когда горный кенгуру стоит на скале, над обрывом и смотрит на горизонт восхода», так, кажется, читал в книгах твоих?

— Солнце — глаз земли. Кенгуру помнит об этом.

— Крякают утки — близко озеро.

— Птицы азартно заливаются. Здесь голоса их сочнее и крепче.

— Некоторые из них зимуют, несмотря на отчаянно-долгую зиму.

— Буду зимовать и я.

— Ххо. Посмотрим — сказал слепой, посмотрим.

— Это решено.

— Ну, ну.

— Нос у тебя приплюснут. А уши? Останешься без ушей.

— Уши? На кой они чорт? Что я — композитор что ли или капельмейстер?

— У нас бывает по Реомюру до 45–50 градусов.

— Пустяки, я обрасту мехом.

— Вот и солнце.

— Вот и Чукка. Доброе утро!

— Доброе утро, дочка моя.

— Доброе утро, счастливый путь, отец, Рэй-Шуа, дайте расцеловать вас.

— Жизнь продолжается, Чукка!

— Моторная лодка разговаривает.

— Надеюсь, вы помогаете?

— Стараемся.

— Ого. Еще как…

— Я видела во сне Наоми, бедная, она скучает, очень скучает.

— Чукка, с тобой здоровается Диана, дает лапу.

— Доброе утро, Диана. Богатый день пусть вкусную пищу тебе пошлет.

— После вчерашнего вальдшнепа Диана питает к тебе искреннее уважение.

— Я и сама горжусь успехами охоты, — это меня волнует, увлекает не менее вас.

— Браво, Чукка.

— Браво, дочка моя.

— Как дивно птицы солнце встречают. Туманы кругом, а берега изумрудные. В каком мире мы? В стране какой? Неустанные и куда несемся? Диана, нюхай душистое утро.

— Через час, когда растают туманы, мы выберем место для стоянки. Пора.

— Мы выпьем кофе и вздремнем.

— Я разведу костер, и чистого мокка сварю вам, и завтрак вкусно приготовлю, и, как детей, спать вас заложу, а сама нянькой дежурить останусь. С Дианой, сама с собой, с природой разговаривать буду. И обо всем вам потом расскажу. И о том, что о Наоми во сне видела — тоскует она и не верит в долгое расставание, нет, не верит…

— Наоми из породы птиц, поющих на вершинах.

— Взрослой девушкой мы увидим Наоми, и тогда она останется птицей.

— Сладко она спит сейчас в своей кровати, и, может быть, снится ей, что с нами она в моторной лодке дышит солнцем и туманами, непрестанно разговаривая. Истинная птица — Наоми.

— За эти годы я с любовью привык к ней, спаялся дружбой детства и мне кажется странной наша разлука… Ведь это она нашла меня, она явилась причиной моего счастья.

— Хорт, ты утомлен и путаешь явления: причиной была Чукка, а Наоми — следствием.

— Впрочем, да. Это ясно, но я говорю вообще так, безотчетно. Часто люди думают о живой истине, а говорят мертвый словесный сумбур, полагая, что правильно и точно выразили мысль.

— Разумеется следить за точностью легче, чем ее конкретно, просто, четко выразить.

— Дай, спичку.

— Вот это — верно. На.

— Держи правее — впереди опять островок. Говорят, на таких островках, окаймленных кустарником, дельно сидеть с ружьем в кустах, по вечерам, под осень во время перелета, да с утиными чучелами. Чукка, ты чувствуешь?

— Чувствую.

— Чорт возьми, этой же осенью мы засядем где-либо в островах.

— Надо запастись утиными чучелами.

— А вот что будем делать зимой?

— Осенью в засаде сообразим.

— В лесных горах славно на лыжах бродить.

— Охотиться на «симпатичных» медведей.

— Здесь зима — сказка никем нерассказанная.

— Рэй-Шуа, ты призван в мир, чтобы написать, что такое зима на севере.

— Пусть здравствует зима на севере, но к чорту писания: я слишком счастлив и богат, чтобы забавлять обывателей. Довольно. Да, жизнь перещеголяла мои книги. Ам-ноа-джай, — так кричат у нас, когда хорошо выигрывают. Ам-ноа-джай!

15. Глаза осени

Оранжевым золотом расплескались деревья.

Почернели долгие ночи северной осени.

Холодное небо высоким и звонким стало.

Солнце грело, но не согревало.

От редких цветов на полянах пахло одиночеством, будто цвели они на могилах.

А птицы пели, как на кладбище, вкладывая в песню скорбь безвозвратно-ушедшего.

Никто не пел веселых песен и никто не сожалел о них, и не желал.

От воды в реках и озерах стало веять холодом вороненой стали.

По вечерам носились отлетные стаи уток, гусей, и в одиночку всяческие метались птицы.

По ночам высоко в синеве кричали улетающие журавли:

— Грли-грли… грли-грли…

Чью с такой осторожностью в звездном спокое мысль несли журавли — никто не знал, но думал и молча спрашивал: — чью?

Осень не даст ответа.

Осень не любит вопросов: все ясно.

Осень есть осень.

Тише…

В оранжевом золоте падающих с деревьев листьев слышится едва уловимый звон прощального гимна неминуемого конца…

Это дыхание смерти.

Она всюду здесь — эта Желтая смерть.

Лезвие черной непреложности… Нож в горло.

Жутко, нестерпимо-мучительно, несправедливо, кошмарно, бессмысленно.

Но в горле нож…

Что делать? Мир так вот устроен.

И ничто не в состоянии изменить сущее.

И кто скажет, что осень не прекрасна?

Вот на склоне крутой высокой горы стоит Хорт, опершись на ружье, и смотрит на сияющий горизонт, и смотрит вокруг на лесное царство, и смотрит в лимонные глаза осени, и говорит себе:

— Осень прекрасна.

Потом, подумав, поправляет свою мысль:

— Хоть осень прекрасна.

У Хорта никогда не было весны, Хорт никогда не видал лета, но осень он видит…

Что делать? Мир так устроен.

Кто-то жил и весной, и летом жил, а ему дано постичь счастье осени.

Пусть будет так…

По существу ему теперь все равно: сумма прекрасных дней осени известна.

Нож около горла, и веселые песни петь смысла не имеет.

А еще глупее — отчаиваться.

Смерть страшна дуракам и ростовщикам: тем и другим в момент приближения конца кажется, что они далеко еще не выполнили всего своего земного предназначения.

Суть в ином…

Он ли — Хорт не знал отлично: что жизнь и смерть — два равноценные явления, как его руки — правая и левая: одна не мыслится без другой.

Он ли — Хорт не помнил, что все эти годы жил, так сказать, бесплатным приложением к жизни по воле игривой судьбы или по воле Чукки…

Или Хорт забыл о веревке в кармане, с которой шел на кладбище удавиться?

О, ничуть. Нет, нет.

Суть в ином…

Жить остается еще две осени.

Значит — надо точно, разумно, толково, четко обдумать свой тот философский фейерверк, чье значение могли бы оправдать пришествие его, Хорта, на землю, хотя бы только в его предсмертных глазах умирающего не дурака.

Ведь Хорт — не только бухгалтер, привыкший подводить итоги и балансы, но и человек, кого довольно своеобразно отметила судьба, хотя и поздно, и поставила в положение настоятельной необходимости дать полный и ясный отчет об израсходованной жизни.

Перед кем?

Это не так уж важно.

Важнее — что действительно имеется высокое чувство жизненной отчетности.

— Ну, пусть, — думал из скромности Хорт, — перед своим сознанием, перед своими семью друзьями, наконец — перед всеми, кому будет интересно или просто забавно узнать кое-что об его судьбе.

Ведь не зря же ему, когда-то бедному, больному, несчастному, всеми обиженному Хорту — был послан вдруг этот гениальный сдвиг, чьи пути развернули в душе его неслыханную легенду.

И надо было достойно оценить это счастье, и надо разобраться в выводах…

Однако Хорт был достаточно умен и отнюдь не собирался разрешать мировые проблемы жизни или отвечать на разные проклятые вопросы, он только, как отмеченный, избранный счастливец хотел определить, выявить кой-какие пункты его жизненного опыта, чтобы хоть приблизительно разгадать смысл своего существования, своего ничтожного личного явления в мир.

Хорт читал философов, разных великих и малых мыслителей, больших писателей.

Хорт научился у них мыслить и рассуждать, научился отыскивать ценные умозаключения, научился синтезировать идеи.

Но все это вместе взятое, в общей сумме шло мимо его жизни, как небесные планеты…

Величественно, но мимо.

Исключения составляли только теории экономического материализма: здесь все близко касалось и волновало его.

Все остальные теории — идеалистические, мистические, религиозные, были всегда далеки от Хорта и напоминали ему облака…

Облака — иногда изумительные по форме и красоте, иногда скучные и дождливые, иногда пугающие грозой, иногда спокойные и высокие, иногда декоративно-окрашенные, иногда изображающие фигуры богов и животных, иногда уводящие к созерцанию и даже указывающие пути, как это было однажды, но облака — всегда облака и только.

Идеалистические мечтания, — увлечения и блаженства нетрезвого ума…

Хорт же был трезв и непреложно связан с землей.

Особенно теперь, когда дожить осталось так мало — еще две осени.

— И это так совершенно прекрасно, — гордо решил Хорт, — что мне точно известен день моей смерти. Это венец вершины моего счастья!

16. Встреча с бурой медведицей

Костер, разведенный на самом берегу у моторной лодки, весело и уютно потрескивал, подогревая кофейник.

Завтрак кончался.

Пахло рябчиками, кофе и дымом.

Диана замерла в позе сфинкса и наблюдала за жующими, ожидая очереди.

Тонкая струя собачьей слюны свидетельствовала о собачьем аппетите.

Рэй-Шуа, закурив, говорил:

— Чорт возьми, я совершенный дикарь, да. Сейчас — дивное утро золотой осени. Ваши глаза, Чукка и Хорт, устремлены на превосходную панораму красочной яркости и линий рельефа. Или вы мечтаете об охоте? Все равно: вы разглядываете местность и это справедливо. Но я поймал себя на том, что даже и в солнечное утро я готов без конца смотреть на огонь в костре. Это ли не наследственная дикость? Да еще какая! Ого-го! Часами бессмысленно смотреть на огонь, почти не о чем не думая всерьез, и при этом испытывать большое удовольствие могут только дикари, как я. Понимаю — смотреть на костер ночью — тогда это неописуемое блаженство — но сейчас, в это редчайшее из утр, сейчас смотреть в костер — это нелепо, глупо. Чорт возьми, однако меня тянет смотреть, и я смотрю: будто с несказанным наслаждением возвращаюсь к радостям первобытных предков. Вообще — здесь воскресают вновь какие-то забытые инстинкты, а охота моментами на меня действует так сильно, что я весь превращаюсь в зверюгу и даже, кажется, оскаливаю зубы и урчу, не сознавая, не помня себя. А вчера видел сон, будто в рукопашную схватился с каким-то зверем и руками разодрал ему челюсти.

Назад Дальше