Пан Модест не знал, что эту “работу” придумал для него сам Харнак.
Перед этим гауптштурмфюрер долго спорил с Менцелем. Шеф гестапо был сторонником кардинальных действий. Узнав, кем в действительности оказался скромный газетный корректор Заремба, шеф поднял на ноги всю свою агентуру, но добился очень немногого. Было установлено, что Заремба — старый холостяк, жил замкнуто, домой возвращался поздно и почти никого не принимал в своей квартире. Иногда его видели с соседкой, некоей Марией Харчук — молодой и красивой женщиной, вдовой довольно видного коммуниста, который погиб в первые дни войны. “При Советах”, рассказывал один из соседей, бывший мелкий лавочник, муж Марии Харчук работал то ли в обкоме партии, то ли в профсоюзах.
Менцель хотел немедленно арестовать Марию Харчук. Он считал, что молодая женщина не выдержит “физических методов допроса”, как он любил выражаться, и расскажет все, что знает. Харнак приложил немало усилий, чтобы убедить шефа гестапо не делать этого.
— Ваш план всегда можно осуществить, штандартенфюрер. — Эта фрау Харчук от нас не убежит. Но представьте себе на минуту, что она ничего не скажет… К сожалению, тут это уже стало системой… На свете будет меньше одной красивой женщиной. А нам какая польза? Опять начинай сначала?.. Давайте попробуем другой вариант, который, я уверен, гораздо надежнее. Надо завоевать ее сердце, шеф. Это будет не так трудно — ведь женщина в известном возрасте особенно жаждет любви…
— Но кто же способен сыграть эту роль возлюбленного? — все еще не хотел сдаваться Менцель.
— Вы удивляете меня, шеф, — позволил себе фамильярность Харнак. — Конечно, Модест Сливинский!
Менцель на мгновенье задумался. Хлопнул по столу мясистой ладонью и затрясся от беззвучного смеха.
— Ей-богу, замечательная мысль, Вилли! Более подходящего, чем этот надутый индюк, не найти.
Увидев Марию Харчук издали, Модест Сливинский откровенно обрадовался. Роскошная женщина! Какие формы! Полные плечи и красивая головка, украшенная тяжелой, туго заплетенной косой.
“Полное сочетание приятного с полезным!..” — подумал пан Модест, провожая ее взглядом.
Если бы еще не Харнак, то было бы “вшистко в пожонтку”[15] . (Модест Сливинский, хотя и считался одним из столпов украинского национализма, любил по старой привычке блеснуть польским выражением, считая это признаком высокой интеллигентности.) Этот гестаповец, особенно когда напьется до положения риз, становится ужасно циничным. Что он только мелет! Пан Модест притворился, что не расслышал слов гауптштурмфюрера, по тот с пьяным упрямством повторил вопрос насчет “работы по специальности” и еще добавил:
— Пан Модест не надорвался на той работе? Ха-ха-ха… Это очень опасно, мой милый друг…
“Циник, — с омерзением подумал Модест Сливинский. — Циник и пошляк…”
— Вижу по глазам, что вы думаете сейчас обо мне, — продолжал Харнак. — Дескать, какой циник. Ну скажите, не так ли?.. Ну, честно, так думаете?.. Не хотите признаться, черт с вами. Я уверен — думаете… Да, согласен, я — циник… А вы вдвойне! Смотрите на женщину влюбленными глазами, а готовы послать ее на виселицу. Так кто из нас циник?
— Зачем же так… — пан Модест запнулся, подыскивая слово, — заострять? Не в этом же суть!
— А в чем? Откройте мне эту тайну. Обоснуйте ее философски. Ха-ха-ха… Это будет новое слово в философии. Вы слышали о философии подлости, пан Модест?
— Не понимаю вас, — насупился Сливинский. — Я имею в виду те высокие интересы, которые мы отстаиваем вместе с вами. Ради них можно покривить и своими чувствами.
— И вы считаете, что это не подлость? — не унимался окончательно опьяневший Харнак.
— Это тактика, герр гауптштурмфюрер, — нашел себе оправдание Сливинский, — тактика, которую выдумали задолго до нас.
— Вы гениальный человек! — ухмыльнулся Харнак. — Налейте мне коньяку, непризнанный гений!
Они сидели в квартире Модеста Сливинского и доканчивали уже вторую бутылку. Харнак, узнав о коньячных запасах короля “черного рынка”, зачастил к нему. Сливинский не возражал: на бутылку–другую он всегда найдет деньги, а дружеские взаимоотношения с гауптштурмфюрером с лихвой окупят и не такие расходы.
“Непризнанный гений!” Харнак и не знал, что задел больную струну пана Модеста. Он, почти министр и чуть ли не вельможный магнат, вынужден собственноручно наливать коньяк какому-то паршивому гестаповцу. Вот почему его вдруг так задели слова немца. Он гневно сверкнул глазами и резко сказал:
— Наливайте сами, если хотите! Мне надоело хлестать с вами коньяк!
Сказал — и испугался: с огнем все же не шутят. Но Харнак лишь захохотал в ответ:
— Вам не удастся сегодня вывести меня из равновесия, пан Сливинский. У меня хорошее настроение, и я не стану обращать внимание на вашу неучтивость, хотя на всякий случай вам невредно поостеречься…
Но Сливинский уже спохватился.
— Я имел в виду предложить вам кофе, — угодливо улыбнулся. — Кофе с коньяком…
— Эх и хитрый же вы! — погрозил пальцем Харнак. — Ну да ладно! Расскажите лучше, как у вас дела с этой коммунизированной феминой [16] .
План знакомства Сливинского с Марией Харчук был детально разработан в гестапо. Собственно, ничего нового не придумали, да и к чему сушить себе голову, когда есть давно уже проверенные варианты, которые при участии опытных исполнителей всегда звучат свежо и убедительно.
…Мария Харчук возвращалась с работы. Работала в типографии во второй смене. Давно уже наступил комендантский час, и на улицах было безлюдно: лишь в центре патруль проверил ее пропуск. Шла, углубившись в безутешные мысли. Не так давно ей сообщили: Заремба вынужден перейти на нелегальное положение, и ей временно следует приостановить все отношения с членами организации. Приказ был суровый: запрещено было даже здороваться с товарищами по подполью при случайных встречах на улице.
Марию эта новость ошеломила. Надо было поставить точку на всем, что заполняло ее жизнь, придавало силы. Понимала — так надо, но разве легко с этим мириться? Выходит, уже не она, возвращаясь ночью с работы, будет расклеивать на стенах листовки, а кто-то другой. И какая-нибудь другая женщина возьмет корзинку и пойдет в лес будто бы за грибами, чтобы передать леснику аккуратно свернутую в трубочку бумажку с зашифрованным донесением.
Как часто думала она о дальнейшем пути этой бумажной трубочки — из рук в руки, вплоть до партизанского отряда! А там радист склонится над рацией. Ту-ту-ту!.. Полетели переданные в эфир цифры за сотни километров, а где-то там, за линией фронта, генерал, изучая свежие данные, может, помянет ее теплым словом… Он не знает ее, но все равно помянет, ведь обязан же он думать о ней и о тех многих других, благодаря которым бумажная трубочка легла расшифрованным донесением на его стол.
Задумавшись, Мария и не заметила, как с теневой стороны улицы наперерез ей направились двое мужчин.
— Минуточку, пани, — остановили они ее. — Не скажете ли, который час?
Мария остановилась, взглянула на циферблат. Двое подошли вплотную.
— Хороши часики, — схватил ее за руку один из них. — Подари мне, красавица!
— Что вам нужно? — испугалась Мария. — Я буду кричать.
— Спокойно! — пригрозил ножом второй и, обдав винным перегаром, грубо положил ей руку на плечо. — И платье ничего… А ну-ка снимай!
Мария хотела закричать, но перехватило дыхание. В каком-то отчаянии, едва соображая, что делает, она изо всех сил ударила в грудь пытавшегося снять с ее руки часы и побежала. Но второй подставил ногу, и Мария упала, больно ударившись головой о каменные плиты тротуара. От боли и страха она закричала. Кричала без надежды на помощь — патрули здесь бывают редко, а кто другой рискнет высунуть нос на улицу после комендантского часа?
— Замолчи! — Грабитель замахнулся ножом. — Жить надоело?
Мария зажмурила глаза. Вот он, конец… Только бы скорее!..
“Беги, Курносый!” — послышался вдруг испуганный возглас. Она открыла глаза. Возле нее еще стоял грабитель с занесенным ножом, другой исчез, но в это время чья-то длинная тень метнулась из ворот. Человек отвел руку с ножом и ударил грабителя с такой силой, что тот едва устоял. “Беги, Курносый!” — вновь донеслось издали, и грабитель, бросив нож, побежал, петляя между каштанами.
Человек склонился над Марией и помог ей подняться.
— Вас не ранили? Кажется, все в порядке.
У Марии от испуга стучали зубы. Человек снял с себя пиджак, накинул ей на плечи. Наконец она пришла в себя и сказала дрожащим голосом:
— Спасибо, я уже не думала, что останусь в живых…
— Что вы! — улыбнулся незнакомец. — Вам еще жить и жить!..
— Не знаю, как вас и благодарить. Вы спасли меня.
— Так уж и спас. Скорее всего ограбили бы — и все…
Мария внимательно посмотрела на своего спасителя. Высокий, с пышной, чуть тронутой сединой шевелюрой, с тонкими чертами лица, он казался ей в эту минуту воплощением благородства.
— Вы полагаете? — Она покачала головой, хотя понимала, что незнакомец, вероятно, прав, но ей неприятно было думать, что она так перепугалась из-за каких-то там часиков и платья.
— Впрочем, кто знает… — произнес незнакомец, подбирая с земли нож. Внимательно осмотрел его и спрятал в карман.
Мария с восхищением взглянула на него и подумала: “А он настоящий мужчина!”
— Вы домой? У вас пропуск? — спросил человек. — Разрешите вас проводить? Кстати, давайте знакомиться. Модест Яблонский, инженер.
Пану Сливинскому, конечно, не к чему было называть свою настоящую фамилию. Он шел рядом с Марией, поглядывая на нее и ласково улыбаясь.
Мария никогда не признавала уличных знакомств, а теперь вообще имела право поддерживать отношения лишь с близкими и проверенными людьми, но это был необычный случай, и она, подав руку, назвала себя.
Пан Модест рассказывал о грабежах в городе, но Мария через силу слушала его. В голове гудело: видимо, она сильно ушиблась, когда упала. Скорее бы домой! Не помнила, как добрела до дома, еще раз поблагодарила пана Модеста, но тут силы оставили ее — она покачнулась и упала.
“Немного переиграли, черти… — подумал пан Модест. — Но это на пользу”.
Он подбежал к колонке, намочил платок, приложил его ко лбу женщины. Мария пришла в себя.
— В какой квартире вы живете?
— Я сама… — Мария попыталась подняться, но ноги не слушались.
— Я спрашиваю, в какой квартире? — раздраженно повторил пан Модест.
Мария протянула ему сумочку.
— Там ключи, — прошептала. — В девятой… На третьем этаже.
Сливинский помог женщине подняться на третий этаж.
— Я сама… — начала было Мария, но Модест уже успел отворить дверь, зажег спичку и, отыскав в передней выключатель, включил свет.
— Дома кто-нибудь есть? — спросил он деловито.
Мария ответила, что живет одна.
Модест сделал озабоченное лицо и сказал:
— Боюсь, как бы у вас не было сотрясения мозга. Немедленно укладывайтесь — необходим полный покой. К сожалению, я тороплюсь… Утром приведу врача.
Мария не успела возразить, как уже щелкнул замок в передней. Тишина… Лишь стучит в висках… Боль такая, что кажется, искры сыплются из глаз, мириады ослепительных, жалящих искр. Мария упала на диван, обхватила руками голову и застонала.
Модест Сливинский, насвистывая, возвращался к себе домой. Все прошло как нельзя лучше. Ключ он захватил с собой (всегда можно объяснить это рассеянностью). Утром приведет врача — и узелок, так сказать, начнет затягиваться. “Теперь ты, птенчик, не упорхнешь”, — напевал пан Модест, чрезвычайно довольный собой. Что ни говори, а с женщинами он обращаться умеет! Вспомнил, как тепло и благодарно посмотрела на него Мария, когда он прощался с ней, и в предвкушении предстоящих успехов потер руки.
Врач признал легкое сотрясение мозга и запретил Марии вставать с кровати. Как-то уж так случилось, что Модест взял на себя заботы о больной. Позвонил в типографию, съездил на “черный рынок” и вернулся на Джерельную, где жила Мария, со скромными дарами: немного масла и белого хлеба, полкилограмма сахару, чаю на несколько заварок и круг колбасы. Увидев, как больная широко раскрыла глаза, сам себя похвалил. Главное — не переиграть. Ведь Модест мог бы приволочь целую кучу различных деликатесов, фрукты и даже апельсины, но и масло с колбасой многим казались вещами недосягаемыми — еще надо было объяснить, как удалось все это раздобыть.
— Нам посчастливилось, — сказал Модест, положив на стол свертки с продуктами. — Как раз вчера мне удалось выгодно продать какому-то спекулянту картину.
Мария прикрыла глаза рукой, чтобы они не выдали ее. Что бы она делала без Модеста Владимировича? В доме несколько картофелин и кусок черного хлеба — даже стыдно перед посторонними. Но пан Модест отлично все понимал.
— Теперь многие живут впроголодь, — продолжал он, и Мария с удовольствием слушала речи своего нового приятеля, благородного и такого тактичного. — Каждый перебивается, как может. Конечно, дело не в колбасе, хотя, — он бросил взгляд на свертки, — и без нее трудно. Признаться, люблю, грешный, поесть… Впрочем, ремень приходится затягивать не только мне одному. Такой войны еще никто никогда не переживал, и жаловаться на недостаток продовольствия было бы безумием.
Пан Модест смотрел на Марию своими выразительными черными глазами. Сейчас он сам верил в то, что говорил. Так нередко бывало с ним: сначала смеется в душе над своими словами, но постепенно распаляется, увлекается собственным красноречием и начинает верить в то, что говорит. Сливинский даже встал и в возбуждении зашагал по комнате.
— Да, безумием! — повторил он с пафосом. — Главное — выйти чистым из этой войны. Я имею в виду не то, что будут говорить о тебе, хоть и этого не сбросишь со счетов, а чтобы сам ты себя ничем не мог упрекнуть. Вот что важно! Чтобы можно было прямо смотреть людям в глаза, чтобы, когда возвратятся, наконец, наши, мог приветствовать их с открытой душой! Хотя, простите, — умело осекся, — не обращайте внимания на мою болтовню. Иногда меня что-то кольнет — и порю всякий вздор. Понимаете, все время душевное одиночество, не с кем поговорить… Извините и не обращайте внимания.
— Говорите, — подняла на него глаза Мария. — Вы так хорошо сказали, что я едва не заплакала.
— Что говорить! — махнул рукой Сливинский, а сам подумал: “На сегодня хватит, как бы не переборщить”. И оборвал разговор, заметив: — Легко слово молвится, да не скоро дело делается…
Принес чайник, налил Марии большую кружку. Поднимаясь с подушки, она нечаянно чуть оголила плечо. Покраснела, как девчонка, — ей почему-то все время было стыдно под внимательным взглядом пана Модеста. Мария сердилась на себя за то, что так опрометчиво впустила в свой дом совершенно незнакомого человека, но в то же время не хотела, чтобы он исчез. “Увлеклась, словно гимназистка, — бичевала она себя, но тут же находила оправдание: — Однако было бы просто неучтиво выпроводить его”.
Вновь и вновь вспоминала, как смело кинулся Модест Владимирович на вооруженного ножом бандита. Такой человек не может быть плохим. Правда, есть в нем что-то неприятное. Но что? Может быть, он чуточку сладковатый, что ли? Но нет, ей это просто кажется. Разве можно путать притворство с подлинным уважением? Да и как ему иначе себя держать с женщиной, оказавшейся в такой беде? Ее растрогало, что он такой деликатный: заметил, как она смутилась, когда сползло одеяло, и сразу отвернулся.
— Вы где-нибудь работаете? — спросила его вдруг Мария.
Насупился, махнул рукой.
— Предпочитаю дома сидеть. Когда-то я хорошо зарабатывал и, будучи любителем живописи, покупал картины. Постепенно составилась неплохая коллекция. Теперь приходится ее разорять, отрывая каждый раз кусок от сердца. — Вздохнул. — Хлеб насущный всем есть нужно…
— Но ведь можно было как-то устроиться.
— Это не для меня, — ответил серьезно. — Я инженер, как говорят, путный. — И бросив на Марию внимательный взгляд, добавил: — Мне размениваться на мелочи вроде бы неприлично.