Театральный бинокль (сборник) - Эдуард Русаков 5 стр.


А я — молчу.

— Мне всегда казалось, что Сашка может сбежать... — и мама уходит в сторону. То есть, буквально уходит — в сторону своего дома. Мы все живем рядом.

— Постойте! — кричит ей вслед Надя. — Екатерина Семеновна! Что вы такое сказали? Как он мог сбежать? От меня?! Объясните, пожалуйста!

Но мама уходит, уходит... ушла.

Надежда смотрит на Люсю, на меня — и требует ответа.

Но я ничего не могу сказать. И ничего не могу сделать. А что я думаю?.. Господи боже мой!.. не все ли равно, что я думаю?

Вспоминается всякая чепуха. Вот сейчас, например, я зачем-то вспомнил, как когда-то впервые встретил Надежду, познакомился с ней, влюбился... да, да! — все было именно так.

Жаркий июльский полдень, дом отдыха, волейбольная площадка, трое на трое, и главная соперница по ту сторону сетки — юная Надя, наяда, хохочущая, скачущая, загорелая, в белых шортах, сверкающая карими глазами. Ах, резкая подача! Удар! Еще удар!

Я отдыхал по путевке, а Надя жила на исполкомовской даче, рядом с домом отдыха. Вместе с мамочкой и папочкой, которые приезжали и уезжали в казенном автомобиле с казенным шофером. Познакомившись с Надей, я стал бывать у нее дома, в семье «ответственного работника», в атмосфере комфорта и благополучия. Моя влюбленность вскоре, пошла на спад — слишком уж Надя была жизнерадостна, слишком активна, самоуверенна. Она слишком легко относилась ко всему, и ко мне тоже. Меня это, естественно, раздражало. Сам я никогда не бываю в чем-либо твердо убежден, и чужая самоуверенность меня просто бесит.

Когда я решил, наконец, отказаться от Нади и перестал являться к ним в дом — она не поверила. Она думала, что я ее «испытываю», «проверяю». Но время шло — а я не появлялся. Тогда она сама пришла к нам, в нашу коммунальную квартиру (в те годы мы жили втроем в одной комнате — я, мама и Саша). Надя пришла, чтобы объясниться со мной, а встретилась с братом. Меня не было дома. Представляю, какая она была эффектная! В мини-юбке, загорелая... Саша потом рассказывал, что она, конечно же, сразу сообразила, что он — не я, но все равно наше сходство показалось ей таким поразительным и невероятным, что она вдруг стала смеяться, и смеялась так долго, безостановочно, что Саша даже испугался, — уж не истерика ли это? А это и была типичная истерика. Но Надя ему, вроде бы, заявила потом, когда приступ веселья закончился, что подобное зеркальное сходство не может не быть смешным. Она долго еще не могла успокоиться, все смеялась. А Саша ее успокаивал — поднес стакан с водой, что-то бормотал. Представляю картину. «Я в нее влюбился с первого взгляда», — смущенно признался он мне чуть позже, когда захотел с моей помощью выяснить, имеет ли он «моральное право»?..

Я сказал: пожалуйста, ради бога.

И я не кривил душой. Я не хотел любить Надежду. Любовь еще тлела во мне, потрескивала догорающими угольками, но я не хотел. Я изо всех сил старался ее разлюбить. Надя пыталась (не очень долго) меня обуздать, приручить, вернуть, — но я категорически не желал оставаться в ее подчинении. Тут обнаружился следующий парадокс: если в официальной, казенной жизни, на службе я никогда не стремился быть лидером, руководителем, то в семье, в быту, в личной жизни — я терпеть не могу, чтобы мной командовали, распоряжались. Поэтому мой краткий летний роман с экзальтированной волейболисткой не имел никаких перспектив. Мне нужна была простая тихая девушка, которая любила бы меня спокойно и ровно, без романтических эксцессов. А если уж совсем честно, без лукавства: мне нужна была скромная девушка, которая бы  п о д ч и н и л а с ь  мне с самого начала. И я такую нашел, хоть и не сразу.

А Надежда... ну ее к черту. Она до сих пор меня раздражает. Ведь мы вынуждены встречаться, разговаривать, — а зачем мне такая родственница? Вся эта история, весь этот затейливый сюжет, вся эта любовная путаница с братьями-близнецами, — все это имеет какой-то комический, фарсовый даже, оттенок. И меня это злит. Я до сих пор не успокоился. Я и сейчас не могу относиться к Надежде просто, бесстрастно — я слишком злопамятен. Тем более теперь, когда потерялся Саша, — я не могу не обвинять в этом именно ее. Я убежден, что она истерзала его инфантильную душу, выжала его, как лимон. Я в этом не сомневаюсь.

...а иногда по ночам, в полусне обнимая прильнувшую жену, я внезапно, против собственной воли, представляю, что рядом со мной — Надежда. Я этого не хочу, не желаю, проклинаю ночное наваждение, но даже сжав веки, продолжаю видеть во мраке бледное лицо чужой женщины, ослепительный карий блеск ее расширенных глаз, ее смеющийся рот... будь ты проклята!

А жена, обманутая моей страстью, адресованной совсем не ей, радостно что-то бормочет, прижимается крепче. «Прости меня, прости, — шепчу я и чуть не плачу от жалости к ней, — прости, пожалуйста...» — «За что? — удивляется она. — Мне так хорошо с тобой... За что — простить?»

Я знаю за что.

Наваждение, наконец, рассеивается, тает.

Сгинь, сатана. Сгинь, сгинь, сгинь, сгинь, сгинь, сгинь.

 

Полина Ивановна расплакалась, схватила мою руку, забормотала, глотая слова:

— Аркаша, сыночек, спаси меня! Они тут все сговорились!

Испуганно оглянулась, зашептала:

— Она их всех подкупила!.. Всех до одного, и врачей, и сестер, и санитаров...

— Да что вы, Полина Ивановна!

— Тихо, не оглядывайся... они тут все заодно. Надели белые халаты — и думают, я их не разгадаю. Одна шайка!..

— Успокойтесь, Полина Ивановна, успокойтесь. Ведь я — с вами, я не позволю ничего плохого. Кто желает вам зла?

— Моя дочь, эта скрытая контра, она их всех подкупила. Она хочет избавиться от меня. Аркаша!.. ты мне не веришь?

— Успокойтесь, пожалуйста.

— Да что ты все успокаиваешь?.. Я чувствую — скоро умру. Они подсыпают мне в пищу отраву... медленный яд. Сегодня я вообще ничего не ела, и не буду есть... Лучше с голоду помереть, чем от их отравы. Ставят какие-то уколы — зачем? Травят меня, травят... Аркаша, голубчик!., ты был моим любимым учеником... спаси меня, мальчик!

— Успокойтесь, ради бога. Никто не собирается вас травить. Никто. Скоро вас переведут в дом-интернат, там хорошо, чисто, уютно, цветной телевизор, у вас там будет отдельная комната...

— У меня есть своя квартира! — закричала она. — У меня квартира, зачем мне в дом-интернат? Аркаша — что ты говоришь?! Аркаша... — и она вдруг замолчала, с ужасом уставилась на меня. — Аркаша... мальчик... неужели — и ты?

— Что? — прошептал я. — О чем вы?

Она продолжала смотреть на меня со страхом, посиневшие губы ее что-то невнятно шептали.

— Полина Ивановна, что с вами?

— Аркаша, они и тебя... купили... — произнесла она с тоскливой убежденностью. — Ты тоже — против меня... я только сейчас поняла... по твоим глазам поняла... Почему ты избегаешь смотреть на меня?

— Нет, — сказал я и покачал годовой, — нет, нет, нет. Я вас не обманываю. Я хочу, чтоб все было хорошо...

— Аркаша, не лги, — сказала она неожиданно строгим тоном старой учительницы. — Чем они тебя купили?.. А-а... все ясно... Ты хочешь получить мою квартиру? Да, конечно... и как я сразу не догадалась...

О, боже!.. Ледяная гора стыда обрушилась на меня.

Что сказать? Что? Как ответить?

Я заметался в тесной клетке собственного позора.

— Постойте, успокойтесь хоть на минутку, — и я присел на ее кровать, рядом с ней, взял ее за руку. — Постарайтесь спокойно выслушать! — и поверьте мне. Я вас не обманываю... Хотите, я буду всегда с вами? Всегда — возле вас? Хотите?

Идиот, что ты бормочешь?.. Зачем?! Остановись! Замолчи!

Она не отвечала, слушала, смотрела на меня боязливо, вздрагивала.

— Полина Ивановна!.. — воскликнул я, сам не зная, зачем говорю все это и чувствуя, что очень скоро пожалею о своих словах. — Полина Ивановна, милая!.. Зачем вы сами себя мучаете? Никто вам зла не желает — клянусь!

— Не верю, — прошептала она.

— Поверьте хотя бы мне, — и я словно в омут кинулся, подталкиваемый жгучим стыдом и сочувствием: — Ну, хотите — я буду жить с вами? Хотите?

— Как это? — не поняла она. — Ведь у тебя своя семья?.. Ты меня все-таки хочешь обмануть, Аркаша?

— Да нет же! Нет! Я хочу сделать, как лучше... чтобы всем было хорошо... чтобы всем!.. только с вашего согласия, разумеется. Можно — знаете, что? — оформить опекунство, и тогда вас оставят в покое. Понимаете? Я стану вашим официальным опекуном, буду защищать ваши интересы — и никто вас пальцем не тронет!

Она молчала, вглядываясь в мое лицо. В палате было светло, но она все вглядывалась, вглядывалась... как в полумраке.

Я ей не лгал. К сожалению, я был искренен в ту минуту. Но та  м и н у т а  длилась недолго.

— Аркаша... ты меня... не обидишь?

— Да нет же! Вы ничего не потеряете. Вернетесь в свою квартиру, будете жить свободно... понимаете? И я буду рядом... я не буду вам мешать, но я буду рядом. А иначе вас обязательно загонят в дом инвалидов... обязательно!

— Ты так думаешь?

— Это уже решено. Имеется путевка на ваше имя. Но ведь вы туда не хотите?

— Нет, нет! Я хочу домой!

— Так соглашайтесь на мое предложение. Чего вы боитесь?

— Хорошо... я подумаю... — плачущим голосом сказала она. — Только вот что, Аркашенька... если обманешь — бог тебя обязательно накажет... так и знай.

— Бог? — удивился я. — Разве вы верите в бога, Полина Ивановна?

 

Когда я оказал о своем решении главному врачу, тот рассмеялся — подумал, что я шучу.

— Да нет, я серьезно, Антон Трофимыч. Оформлю опекунство, будем жить вместе...

— Да вы что? — и он уставился на меня, как на безумца. — Вы, случайно, не заболели? А то, может, вас рядом положить, в одну палату?

— Не понимаю, что я такого сказал...

— Постойте, постойте. Вы, я смотрю, всерьез решили?

Он тоже  в г л я д ы в а л с я  в меня, он тоже не мог меня разглядеть, — но от его взгляда мой стыд исчез, заменился страхом. Мне стало страшно, и я сам засомневался в серьезности своего недавнего решения.

— А что тут удивительного? — пробормотал я. — Жалко ведь, загонять старушку в дом инвалидов... вот и будем вместе.

— Вместе — с сумасшедшей? Как вы сказали — жалко? Я не ослышался? Вам ее жалко?

— Вы же сами намекали в прошлый раз...

— Я — намекал? Я мог пошутить. Кто бы подумал, что вы примете это всерьез... Не-ет, дорогой Валентин Петрович, тут вы что-то перемудрили. Или вы слишком хитрый, или — не знаю, что... Боюсь сказать.

— Да что тут такого особенного? — воскликнул я, взвинчивая сам себя. — Ну, буду опекуном... ну и что? И мне хорошо, и старушке лучше, чем в богадельне киснуть. А потом можно будет обмен сделать: ее двухкомнатную и мою гостиничного типа — на одну трехкомнатную.

— Да вы фантазер, — усмехнулся Антон Трофимыч. — Сочинитель. Богатое у вас воображение. Я бы сказал — разнузданное воображение. Только смотрите — не переиграйте... Мне, например, ваша затея совсем не нравится. И другим не понравится. Имейте это в виду.

 

На стене дома, на красном фанерном стенде, я увидел свой портрет — да, это я, скуластый, худой, с крутыми залысинами, тонкогубый, — это я на плакате с объявлением о розыске пропавшего гражданина... что за шутки, товарищи?.. аж холодным потом прошибло! — «разыскивается исчезнувший гражданин...» Ах, черт! — да это ведь о розыске Сашки объявление.

Разыскивается мой брат-близнец, как две капли воды похожий на меня. Разыскивается очень активно. Почему же никто, ну никто, ну ни разу, ни на улице, ни в магазине не подошел ко мне, не спросил:

— Гражданин! Вам известно, что вы потерялись и вас всюду ищут?

Никто не скажет, не спросит.

Никто меня не потерял.

Никто не обращает на меня внимания.

Мое сходство с пропавшим братом абсолютно никого не волнует.

Слегка обидно. Чуть-чуть.

 

Мои близкие родственники — жена и мать — меня, разумеется, не поняли. Если честно — я иного и не ожидал.

Когда я вечером пришел домой, дочь Катюша, как обычно, убежала к подружке играть (у подружки имелась для этого жилплощадь), а мама и Люся продолжали возбужденный разговор. Как я сразу мог угадать — делили шкуру неубитого медведя. Обсуждали в деталях, в  п о д р о б н о с т я х — будущий переезд в новую квартиру. Бегло сообщили мне о Сашке — нет, мол, никаких новостей — и тут же накинулись на меня с расспросами: как там с квартирой?

Ну, с Люсей; все понятно — ей-то, естественно, квартирный вопрос куда дороже и важнее, чем судьба пропавшего Сашки... А мама? Почему она не слишком уж убивается и страдает?

Впрочем, как я могу судить?

Мама всегда была очень сдержанной, строгой, скупой в проявлении чувств. Откуда я знаю, о чем она думает?

Короче я их огорошил, когда заявил о своем новом плане.

Если уж быть точным, то я, еще подходя к дому, представлял всю эту картину: как я сообщаю им  п р и я т н у ю  новость и как я выкручиваюсь... И я даже засомневался — действительно ли, всерьез ли пришел я к такому неожиданному решению (насчет опекунства) — или все это Мне только пригрезилось?..

Разумеется, идея моя никому не понравилась. Было бы странно, если б она понравилась.

Люся долго не могла понять, что это вообще такое, опекунство.

Наконец поняла.

Потом, еще дольше, она не могла постичь смысл моего решения... Зачем? Для чего? С какой целью?

— Нет, ты мне объясни!.. — восклицала она и оглядывалась на маму, ища у нее поддержки. — Зачем нам эта обуза? Опекунство! Ерунда какая-то... Что ты придумал, Валюня?! Ведь квартиру тебе давали просто так, без всяких условий... ведь правильно? Правильно? Или я, быть может, неправильно что-то поняла?

— Все так, — кивнул я, — не напрягай свой умишко. Ты все поняла совершенно верно.

— Вот видишь. Зачем же сейчас ты придумал какое-то опекунство? Зачем? — умоляющим голосом вопрошала она. — Ну, пожалуйста, объясни!

— Господи... все-то вам надо объяснять... сил моих нет.

— Жена имеет право знать мотивы твоих поступков, — резонно заметила мама.

— Мотивы? Мне жалко старуху — ясно вам? Жалко! Жалко! Еще повторить? Жалко!..

— Зачем же кричать-то? — усмехнулась мама.

— Жалко?.. — и Люся вдруг улыбнулась, но тут же испуганно прикрыла рот ладошкой. — Ну да, конечно... я понимаю. Конечно, жалко. Только, Валюня, разве ты в чем-то виноват перед ней? Ну, перед этой... бабушкой?

— Нет, не виноват.

— Тогда в чем же дело? — и Люся опять растерянно посмотрела на маму, ища у нее поддержки. — Ну, жалко, я понимаю... но разве тут есть твоя вина? Бабушка заболела, ее подлечат, поместят в дом-интернат... и без твоего участия, правда же?

— Правда, правда, — сердито буркнул я.

— Без твоего участия, — подчеркнуто повторила Люся. — А потом тебе говорят — есть пустая квартира, вселяйся. Ты говоришь — спасибо. Вот и все. Ведь правда же, Валюня? Ведь так?

— Так, все так, — отмахнулся я. — С тобой говорить бесполезно.

— Зачем же тогда какое-то опекунство?! — и Люся заплакала. — Ты просто дразнишь меня, издеваешься!.. Но я не такая уж дура! Ты меня просто мучаешь, вот и все. Подумай о Кате, о семье, о себе подумай... что это будет за жизнь — с сумасшедшей старухой? Валюня, чего ты молчишь?

Я закурил. Руки мои тряслись. Люся плакала, что-то пыталась еще сказать, не могла, всхлипывала.

— Успокойся, Людмила, — произнесла мама, вставая с дивана и направляясь к двери. — Я сейчас уйду, а напоследок скажу одно: твое поведение, Валентин, оскорбительно. Для всех оскорбительно!

— Это еще почему? — вскинулся я. — Кого же я оскорбил?

— Всех оскорбил, — отрезала мама. — Жену оскорбил, дочь оскорбил... самого себя унизил... но это не все. Ты и мать свою оскорбил.

— Мама!

— Молчи. Я буду краткой. Вспомни: когда-то я хотела жить с вами. Ты не захотел. Пожелал отделиться. Тебе, видите ли, было  т р у д н о  со мной!.. Ну, ладно. А что теперь? Теперь ты хочешь жить в одной квартире с чужой безумной старухой! И это — не оскорбительно?!

— Мама!

— Не надо, сынок. Помолчи. Ты думаешь — тобой движут благородные порывы? — и мама вздохнула, посмотрела на меня с брезгливым упреком. — Пожалел, значит, одинокую старушку? Гуманист... Эх, Валя. Сам заврался — и нас заставляешь участвовать в этой комедии. Что ж получится — вы с ней будете жить, год жить, два года, десять... и все время будете ждать, когда бабуся загнется? Разве не так?

Назад Дальше