— Мама! У меня такого в мыслях не было! Я и не думал...
— Брось ты, пожалуйста «Не думал»... О таком не думают — такие вещи сами собой подразумеваются.
— Ох, мама...
— Короче, все это — пустая блажь, сынок. Не морочь голову ни себе, ни другим. Живи проще. Не старайся прыгнуть выше головы. Думай о своих близких. Если каждый человек будет о своих близких думать — вот и всем будет хорошо. А ты хочешь быть очень красивым и чистеньким за счет своей же семьи? Нет, Валечка... в рай ты все равно не попадешь.
— Почему? — растерялся я.
— Я в этом уверена, — жестоко сказала мама.
Люся тихонько всхлипывала.
Я долго не мог успокоиться.
Мама ушла.
Пришла Катя. Сели ужинать, но я не мог ничего есть. Машинально читал газету: война на Ближнем Востоке, конфликты в Индокитае, бои в Африке, холодная война, горячая война, бумажная война... Нет мира в мире, нет мира в семье... нет мира в душе человека. Я отбросил газету, отодвинул тарелку со щами.
— Пойду прогуляюсь, — сказал, вставая из-за стола. — Проветрюсь немного.
— Валюня, ты на меня сердишься? — жалобно прошептала жена.
— Нет, не сержусь.
— Екатерина Семеновна, конечно, наговорила лишнего...
— Нет, почему же. Все было в масть.
— Валюня! Не обижайся...
— Да хватит тебе. Все будет по-вашему. Надоело... Я скоро приду, — и я вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь.
Душная июльская ночь над Кырском. Вроде и небо звездное, и луна ярко светит, а душно, как перед грозой.
Или это не душно, а просто душа болит?
Ну, прямо театр. Площадь — огромная сцена, и декорации роскошные, не современные: зубцы бревенчатых стен слишком уж романтично смотрятся на фоне звездной ночи, и луна слишком уж картинно выплывает из-за башни древнего острога. Крепость. Бутафория. Все вместе, вперемешку — природа и бутафория. И, кстати, живая луна кажется более бутафорской, чем стены и башни игрушечного острога.
И я, словно вор (в старинном смысле слова: злодей), словно тать, вражеский тайный лазутчик проник серой тенью через не охраняемые никем ворота в крепость, и вот я кошачьей походкой крадусь вдоль стены к башне, неслышно взбегаю по хрупкой лестнице, и вот уж я на верхней обзорной площадке, на мягких опилках, пахнущих свежим деревом, а подо мной — спящая крепость, и вокруг меня — вымерший город, ни единого огонька, кроме мерцающих звезд на черно-чернильном небе. Зачем я крался, словно крал?.. Зачем я тайно, словно тать, сюда вспорхнул, на эту башню?.. Ведь пусто здесь, пусто, глухо и мертво. Охрана не спит, охрана мертва, гарнизон мертв, крепость никем не заселена, необитаема и, тем более, никем не охраняется. Я могу петь, кричать, хохотать — и никто меня не схватит, не вздернет на дыбу, не четвертует, не посадит на кол. Никто, потому что никого нет. Пусто. Я могу кричать. Я могу кричать.
«Свободен, свободен, наконец-то свободен».
Я здесь один и волен делать все. Я могу кричать. Я могу все, все здесь делать. Я могу кричать. Я здесь один, я царь, я хозяин, воевода, генерал-губернатор, мэр, президент, комендант этой крепости. Я могу ее сжечь, эту крепость, я ее хозяин. Я могу кричать. Мне плохо. Я могу кричать с этой башни и, может быть, кто-то меня и услышит, но огня не зажжет, не откинет марлевой занавески, а притворит окно и притворится спящим. Я могу кричать-закричаться, — а город мой милый, родной мой город, моя спящая крепость... мои родимый город не вздрогнет от моего крика, мой город отвернется к стене, спиной к постылой жене, и притворится глухим и убитым.
Мой город, моя колыбель и могила, мое родное кладбище, моя Караульная гора с белокаменной стройной часовней, моя бутафорская крепость, мой строгий острог — я твой царь, и я все могу. Даже кричать я могу с этой башни, даже плакать навзрыд.
Во дворе слоняется темная женская фигура, знакомый силуэт.
Я подошел ближе — узнал Надежду.
— Надя, не пугайся. Это я.
— Ой, Валька! Привет.
— Привет. Что ты здесь потеряла?
— Сам знаешь — что...
— Не знаю. Откуда мне знать? Опять темнишь, пучеглазая?
— Зачем ты так? — и она подошла ко мне близко, так близко, что теплое ее дыхание коснулось моего холодного горла. — Разве я пучеглазая?.. Раньше ты говорил — красивые глаза.
— Я врал.
— Ты говорил — самые красивые глаза.
— Я врал.
— Ты любил меня, Валька.
— Не помню. Все влюбленные врут. Лишь те, кто разлюбят, — говорят чистую правду.
— Разве правда бывает чистой?
— Отстань, пучеглазая. Что было, то прошло и забылось.
— Валька, ты пьян?
— А ты? Чего ты тут бродишь, ночью, в чужом дворе?
— Не могу заснуть... никак не могу. Мне все кажется — Сашка где-то недалеко, где-то здесь, поблизости...
— Чепуха! — рассмеялся я, глядя в ее когда-то самые красивые глаза. — Сашка давно уж скитается где-нибудь, далеко-далеко... Он убежал от тебя! Если хочешь его найти — поезжай на запад, потом на восток, потом на север, на юг... ты должна весь остаток жизни искать его. Искать, а не ждать — поняла? Ждать — это каждый может... Эта легкая роль — для лодырей и истеричек. А вот искать и найти — это подвиг.
— Что ты плетешь? С Люськой, что ли, поссорился?
— Наоборот — помирился. И не могу успокоиться. Мир меня тревожит. Я помирился, смирился, я сдался — и это меня тревожит.
— Ты еще в рифму заговори... совсем как Сашка. Тот тоже — когда заведется, говорит стихами...
— Говорил.
— Что?
— О Сашке — в прошедшем времени.
— Ты, как он...
— Нашла чему удивляться. Как-никак близнецы... Да, послушай!.. Я давно хотел спросить... Тебя никогда не смущало наше сходство?
— Не понимаю.
— Ну, мы ведь с братом так похожи... Как две капли воды. Тебя это не пугало?
— Наоборот, — цинично вздохнула она. — Мне это нравилось. Меня это — утешало...
— И не стыдно? — поморщился я. — Ты не любила брата, и все-таки жила с ним. Что ж тут хорошего? Зачем ты так сделала, Надя?
— Я люблю его!
— Постой... я о прошлом времени. Тогда, когда вы поженились, — ты его не любила.
— Я люблю его сейчас. Я умираю без него.
— Не ври. Лучше молчи, чем так врать. Ты не любила его. А сейчас тебя просто злоба душит: ах, как он смел меня бросить, подлец, такую красавицу! Ты замучила его, Надька, ты замучила его, моего беззащитного братишку...
— Неправда! Ему было хорошо. Он все мог делать, далее писать свои графоманские стихи. Я ему не мешала. Я его ничем не стесняла. Я не давила на него, не требовала больших заработков...
— Еще бы! — рассмеялся я. — Зачем тебе его заработки? Тебе папочка каждый месяц подкидывал полторы сотни. Полторы! Об этом все знают. Весь Кырск, знает, что твой сановный папуля дает вам... тебе, тебе — полторы сотни ежемесячно! Ты сама, пучеглазая, всем прожужжала об этом уши! Думаешь, Сашке это было приятно?
— Я говорила об этом только Люсе, — тихо возразила она. — И говорила один только раз. Так что твой пафос и твоя ирония тут не по адресу... А Саше было со мной хорошо. Во всяком случае, я старалась, чтоб ему было хорошо... У него даже была отдельная комната.
— Опять же — твой папочка сделал вам квартиру. Благодетель! А почему он нам с Люсей не поможет? Ну, хотя бы с квартирой, а? Все-таки родственники...
— А ты его попроси, — просто, без всякого ехидства, сказала она. — Попроси хорошенько — и он сделает. Под лежачий камень вода не течет... надо только попросить.
— Да... я — лежачий камень, — согласился я.
— Ты лентяй с большой амбицией, — сказала она. — Что ж тут стыдного — попросить папу? Он к тебе неплохо относится... В конце концов, все лучше, чем связываться с больной старушкой.
— Замолчи!
— Ага, задело? Очень уж ты гордый, Валя. Как-то даже неловко... с такой гордостью — и на всех обижаешься. Тут уж надо одно из двух: если чего-то хочешь — проси, а если очень гордый — молчи, терпи. Или проси — или молчи.
— Красиво сказано. Но мне ничего, не требуется. Тем более, с твоим папочкой связываться не буду.
— Ну и не связывайся, Валя. Кто тебя заставляет связываться-то? Кто к тебе лезет с услугами? Чего ты так нервничаешь?
— Ничего... Ты лучше обратись к своему пахану — пусть Сашку разыщет.
— Он и так старается... Запросы сделаны во все концы, по всему Союзу.
— А если его убили?
— Типун тебе на язык, Валя... Нет, нашли бы.
— Значит — убежал? От тебя- убежал! Слушай, Надька, зачем тебе нужен муж, который убегает? Зачем?
— Затем, чтоб найти и спросить: зачем? И все...
— Ага. Ясно. Но это не женский ответ. Это ты ради красного словца... А сама, если найдешь его — вцепишься мертвой хваткой, на цепь прикуешь к двуспальной кровати.
— Да ну тебя, в самом деле. Чего ты такой злой? Что я тебе сделала плохого? Ведь сам сказал, что не любишь меня...
— Не люблю.
— Ну, а если не любишь — зачем так волнуешься?
— Дура. Мне Сашку жалко. Представляю — жить с тобой...
— Откуда ты знаешь? Я люблю его, люблю! И он меня любит.
— Ой, не надо.
— Ты что, не веришь? Не веришь? — и она опять подошла чрезмерно близко, схватила меня за руку. — Пойдем, покажу...
— Что ты покажешь?
— Пойдем!
— Не хочу я к тебе идти.
— Все его стихи — посвящены мне. Ты не знал?
— Нет... не знал. И не верю.
— Так вот, я тебе говорю: все стихи — а их миллион, целая груда, гора бумаги — все это посвящено мне! И он не порвал их, не сжег... мне оставил! Так и написал: «Любимой Наде — посвящаю все это».
— Врешь ты! Врешь, пучеглазая!
— Пошли.
И она потащила меня за собой. Через пять минут мы были в ее квартире. Сын Никита спал в детской. В комнате Надежды светился торшер, на ковре лежала раскрытая книга. Мы прошли через зал в маленькую комнату Саши. «Бог ты мой, — быстро подумал я, — четыре комнаты на трех человек!.. Как уютно быть несчастным в такой квартире... Как бы хотел я страдать от великих семейных и прочих передряг — в таком вот комфорте... О, как мучительно-сладко томиться витальной печалью и мировой тоской, раскинувшись в кресле или упав на пушистый ковер... Господи!.. избавь от унижений и зависти! Ты видишь — я даже заблудшему брату своему завидую, ведь ему есть куда вернуться и было откуда уйти... господи! Не окрашивай все мои высокие переживания грязью меркантилизма! Дай мне чистое горе, господи! Дай мне насладиться чистым несчастьем, господи! Дай мне жилплощадь, мой боже! Дай мне пространство, освободи меня из тесной и душной клетки... дай мне квартиру, чтоб было откуда бежать! Дай, дай мне, дай — чтоб было от чего отказаться!..»
— Вот, пожалуйста, — и Надежда распахнула шкаф, и я увидел папки с рукописями, много папок. — А вот — последняя записка, смотри.
На чистом листе — Сашкиным почерком, не подделка! — было написано: «Любимой Наде — посвящаю все это. Прощай, ненаглядная».
— Так вот оно что... — тихо сказал я, и тут же почувствовал ужасную усталость. Мне расхотелось говорить и даже слушать. — Вот, значит, как у вас все романтично... Я тебе просто завидую.
— Тут и про тебя есть, — сказала она.
— Что — про меня?
— Стихи, разумеется. И, разумеется, нерифмованные... — Она развернула один листок и продекламировала: «Близнецы — это просто смешно, в этом что-то комическое Я говорю не о созвездии, а о нас с братом, которого я очень люблю, но которого не могу понять, и он меня тоже не понима...»
— Перестань! — и я вырвал листок из ее рук. — Не кривляйся.
Я молча дочитал: «Брат мой, братишка! Наше сходство нам очень мешает. Мы стыдимся взаимной зеркальности, нам это совсем ни к чему. Мы даже любим одну женщину — глупее нельзя придумать. Зачем мы так похожи — ведь мы такие разные, совсем чужие, чужие, чужие. Как две капли воды. Как две капли крови. Как две слезы».
— Ну, как? — спросила Надя. — Понравилось с т и х о т в о р е н и е?
Я не ответил. Спрятал листок в карман пиджака. Надя не возразила.
Я повернулся и пошел к двери.
— Куда ты? — спросила Надя.
— Домой... куда же еще? Уже поздно.
— Хочешь — оставайся, — тихо сказала она.
Я резко обернулся.
— Не понял... что ты сказала?
Она смущенно улыбнулась.
— Все ты понял, — и подошла ко мне близко, близко. — Никто ни в чем не виноват. Если честно — это я ничего не понимаю.
— Чего ты не понимаешь?
— Ничего. Ведь я люблю Сашку? Люблю. И он меня любит. Любил... И все у нас было нормально... и сын растет умненький, здоровенький... Все у нас есть. А зачем он ушел? Куда? Не понимаю.
— Ну и что? — усмехнулся я. — А я-то тут при чем?
— Останься, — прошептала она, приближаясь, приближаясь, приближаясь, обнимая, замирая, вздыхая. — Останься, Валя... просто так — останься, и все. Не думай — хорошо это или плохо... просто — останься, и все.
— Да ты что?! — и я оттолкнул ее от себя. Мне стадо вдруг страшно, мне почудилось, что передо мной не женщина, а кошмарное ночное чудовище, притворившееся женщиной, коварный оборотень с почти красивыми карими глазами, и мне показалось, что вот сейчас, вот сию секунду она оскалит звериные клыки и накинется на меня, и вопьется в мое горло. — Как ты можешь?.. Как ты можешь так говорить?..
Надя прикрыла глаза, побледнела. Потом открыла глаза, улыбнулась.
— Чудак, я пошутила, — сказала она, улыбаясь притворно. — Я пошутила — а ты и поверил.
Вот как нынче шутят жены наших братьев. Ха-ха.
Серый юмор.
— Спокойной ночи, пучеглазая.
Глядя на крупное загорелое лицо Антона Трофимыча (когда он успевает загореть? Такой деловой, занятой человек... ах, да: на даче, конечно), навею его могучую широкоплечую фигуру, особенно глядя на его огромные руки, широкие кисти, толстые пальцы плотника, — я вдруг подумал, что он, вероятно, давным-давно уж забыл ту конфузную историю с выпитой казенной водкой... ну, конечно же, забыл, разумеется. Зачем он будет долгие годы помнить всякие мелочи и пустяки? Это я — помню. Я — злопамятный и злорадный. Нехороший я человек. А он, мой начальник и благодетель, — он старается ради меня, он не помнит мелких обид и унижений, он просто хочет помочь своему подчиненному.
Мне стало стыдно. Перед ним.
— Вы знаете — я решил отказаться от своей глупой затеи, — сказал я, улыбаясь почти угодливо. — Ну, насчет опекунства... зачем мне эта морока? Пусть будет все так, как мы с вами решили с самого начала. Я готов хоть сегодня переезжать...
— Уже поздно, — сказал Антон Трофимыч, тихонько барабаня толстыми пальцами по столу. — Опоздали, дорогой товарищ.
— То есть как? — растерялся я.
— А вот так, — и он спокойно посмотрел в мои перепуганные глаза. — Перестарались, Валентин Петрович... перемудрили. Я предупреждал. Сами виноваты — упустили такой вариант.
У меня перехватило дыхание.
— Но вы обещали!..
— Обещал. И вы сами виноваты, что я вынужден отказать.
— Как же так?.. Ничего не понимаю.
— Слишком вы неустойчивый элемент, — и главный врач снисходительно улыбнулся. — С вами еще влипнешь в какую-нибудь неприятность.
— Но квартира!.. Ведь старушка лежит у нас?
— У нас, у нас. Не у вас. Не в вашем отделении, слава богу. У нее свой лечащий врач.
— Значит, ее не будут помещать в дом инвалидов?
— Будут, почему же.
— А квартира?
— В квартиру вселяется Семен Семеныч. Завтра переезжает. Дело решенное, местком утвердил...
— Как — утвердил? Когда?
— Да, вот, недавно, — и он посмотрел на часы. — Только что. Все сделано по правилам. Семен Семеныч живет в коммунальной квартире, семья — три человека, так что...
— Но как так, как можно?! Вы шутите, Антон Трофимыч?..
Я чуть не плакал.
— Нисколько не шучу. Я в делах никогда не шучу. Это вы — шутник. У вас то одно, то другое... семь пятниц на неделе. Затеяли дурацкую возню с опекунством!..
— Так я же себя предложил... опекуном-то! Себя — не кого-то! Кому от этого могло быть хуже?
— А вы не подумали, в какое положение ставите Нинель Петровну? При живой-то дочери появляется посторонний человек — и предлагает опекунство! Ах, какой рыцарь! Вы меня извините, Валентин Петрович, но это даже... оскорбительно. Допустить такую бестактность! Когда Нинель Петровна узнала о вашей выдумке, она просто... да ну, что с вами разговаривать? Не поймете. Вроде бы интеллигентный человек, а ведете себя как... дурачок какой-то. С вами, ей-богу, связываться опасно... Короче — все.