Ах, нехорошо, никак не выберусь в свой батальон. Редакционные задания обходят его стороной. Оно, конечно, для газеты не очень интересно писать, как Агапкин и Рзаев копают землю и засыпают щебнем воронки на дороге…
Правда, теперь я знаю, что делал на Ханко мой батальон, — строил железнодорожную ветку для тяжелых транспортеров, для батарей Жилина и Волновского. А ведь дальнобойные орудия этих батарей — главная сила, основа боевой мощи Гангута… Где расположен батальон — тоже знаю теперь, видел на карте. Накануне праздника редактор поручил мне взять материал у одного пожилого командира, участника революционных событий на Балтике в семнадцатом году. Я пришел к нему на КП базы — это был целый подземный городок, поразивший меня паровым отоплением, — пришел к нему в «каюту» и прилип к крупномасштабной карте Ханко, висевшей на переборке. Насилу оторвался… Тверминнэ — так назывался поселок на юго-восточной оконечности полуострова, где стоял батальон. И такое же название носила бухта, побережье которой мы изрыли траншеями, опутали проволокой, укрепили дзотами. «Тверминнэ» — нечто твердое, надежное слышалось в этом слове.
Надо, непременно надо вырваться в батальон, проведать ребят. Попрошусь туда после праздника…
Тихонько звенит в подвале гитара. Теперь — другая песня:
Часы пока идут, и маятник качается,
И стрелочки бегут, и все как полагается…
Не будь войны, Лолий сейчас готовился бы к долгожданной демобилизации. А может, уехал бы уже в Москву, в театральное свое училище. Хорошим он будет актером, Лолий. Только вот — когда?
Не стоит загадывать…
Что-то наш редактор совсем загрустил над гитарой. Мы подтягиваем ему, как умеем: «Ты вахту не должен, не смеешь бросать, механик тобой недоволен…» Со слов всеведущего Шалимова я знаю, что у редактора в Ленинграде семья — жена и две маленькие дочки. Тоскует, видно, по ним Аркадий Ефимович, тревожится. Трудно на войне семьянину…
Василий Петрович Войтович тоже сегодня какой-то расклеенный. Не трудится, как обычно, над очередным очерком, подпер кулаком многодумную голову, пригорюнился. На его столе среди раскиданных бумаг Ленька Шалимов на днях, разыскивая какое-то военкоровское письмо, обнаружил листок с начатым стихотворением. Там все было сплошь перечеркнуто, но все же мы разобрали: «Волос твоих черных угли на подушку легли…» Посмеялись мы тогда. А в общем-то нисколько не смешно. И разбирать его каракули не следовало: для себя ведь сочинял человек…
* * *
Перенестись бы сейчас в Ленинград! В последнем письме Лида писала, что очень занята в МПВО на дежурствах. Вот сейчас, в эту минуту, — что она делает? Стоит под дождичком, дежурит у университетских ворот?.. Наверно, там снег уже выпал, припорошил набережную и темные линии Васильевского острова. Под дождем или снегом — ладно. Лишь бы не под бомбами…
Раньше Лида жила в общежитии на улице Добролюбова — огромном домище, начиненном студентами. И комната у нее была большая, на восемь коек. А прошлой осенью, как раз перед моим уходом в армию, ее перевели в облупленный двухэтажный домик в университетском дворе — там было аспирантское общежитие — и поселили в крохотной комнатке вдвоем с Ниной, хроменькой девушкой откуда-то из Средней Азии. Нине присылали в посылках крупные яблоки — сочные, вкусные. Будущую встречу с Лидой я представлял себе так: бегу по мокрому булыжнику двора, перед дверью на секунду перевожу дыхание, стучу и — с порога, вздернув руку к виску: «Разрешите доложить: прибыл на свидание!» Но теперь я уж и не знаю, когда и где мы свидимся…
Ах, да не надо, не надо загадывать…
Долго тянется праздничный вечер, но вот и он приходит к концу. Кажется, ребята добавили малость бензоконьяку или еще чего-то пахучего. Мне это уже не лезет в глотку. И без того — закуриваешь самокрутку и опасаешься, как бы не вспыхнуть синим пламенем.
Утихает редакционный подвал. Мне не спится. Ворочаюсь, ворочаюсь на койке, потом выхожу по нужде. В коридорчике, освещенном подслеповатой лампочкой, пусто. Только у подпорки, обняв ее и прижавшись щекой, стоит пьяненький Василий Петрович. Глаза его закрыты, на лице блуждает улыбка. Он бормочет: «М-м-манипуляция…» С моей помощью он отрывается от подпорки и, продолжая бормотать и улыбаться, отправляется спать.
* * *
Море вокруг Ханко усеяно островками, гранитными скалами, отмелями. Группа островов как бы нависает над западным побережьем Гангута, прикрывает подступы к нему с моря, с финского материкового берега. Не случайно эти скалистые необитаемые островки, поросшие сосняком, стали в июле и августе ареной ожесточенных боев: финны стремились превратить их в плацдарм для наступления на полуостров. Командование базы вовремя разгадало замысел противника и предприняло решительные действия для укрепления уязвимого фланга. Десантный отряд, сформированный капитаном Граниным, отбросил финнов, захватил важные для обороны острова и, выстояв под яростным огнем и отбив контрдесанты, укрепился на них.
В первые месяцы войны Гангут был единственным участком огромного фронта, который не только не знал отступления, но и наступал.
После Октябрьских праздников я отправился по заданию редакции на острова западного фланга. Катер, стуча стареньким керосиновым движком, побежал к острову Хорсен, на котором находился КП десантного отряда. Ночь была холодная, безлунная, где-то впереди возникали туманные пятна ракет, где-то работал пулемет. По скользкой от наледи тропинке мы поднялись от маленького причала на высокий скалистый берег Хорсена и пошли на КП. Глухо шумели над головой невидимые кроны сосен, и я никак не мог отделаться от ощущения, что этот остров, затерянный в сумрачных шхерах, необитаем, еще не открыт людьми.
И вдруг — вырубленная в скале землянка, разделенная на узкие отсеки, добротная, обшитая фанерой, в ярком свете аккумуляторных ламп. Это — КП. Я представился капитану Тудеру, недавно сменившему Гранина на посту командира отряда, и комиссару Степану Александровичу Томилову.
— Новенький, что ли? — спросил Томилов. — Тут много ваших щелкоперов побывало, а тебя я вроде еще не видел.
Добродушная улыбка нейтрализовала обидное словцо «щелкоперы».
— Вот что, — продолжал Томилов, — Пойди-ка в первую роту. Алексей Иванович, — кивнул он на сидевшего с ним рядом молодого политрука, — устроит тебя на ночлег, а завтра познакомит со своими людьми. А потом придешь ко мне, поговорим. Решено?
Алексей Иванович Безобразов, политрук 1-й роты, энергично тряхнул мне руку и направился к выходу. Я вскинул на плечо винтовку и вышел вслед за ним в непроглядную хорсенскую ночь.
Безобразов привел меня в свою землянку, или, как принято было говорить на Ханко, капонир, и предложил лечь спать.
— А вы? — спросил я.
Он ответил, что идет проверять посты. Спать мне не хотелось, и я напросился к нему в попутчики. Глаза теперь освоились с темнотой, я перестал спотыкаться о камни, поспешая за Безобразовым по обледенелым тропинкам.
Нас окликнул невидимый часовой. Безобразов негромко назвал пароль.
— Ну, как, Комаров, обстановка?
— Нормально, товарищ политрук, — ответил быстрый тенорок. — Со Стурхольма из пулемета по «Мельнице» лупит. Боезапас зря переводит.
Мы двинулись дальше вдоль берега. Справа с шумом разбивалась о скалы вода, в лицо бил ледяными порывами ветер. Теперь уже не казалось, что остров безлюден. Нас окликали из своих укрытий часовые. Мы втискивались в тесные холодные дзоты, из амбразур которых глядели в ночь пустые зрачки пулеметов и бессонные глаза наблюдателей.
— Как под Москвой, товарищ политрук? — спрашивал кто-то из бойцов.
— Трудно там, Шамов. Но одно твердо знаю — не отдадут Москву.
— Не отдадут, точно. Теперь бы в самый раз открыть второй фронт. Чего союзники чешутся?
Чувствовалось: не хочется Шамову, чтобы ушел политрук. Но — не время сейчас для долгого разговора: надо успеть обойти посты, а они раскиданы по всему островному побережью.
— В обед буду в вашем взводе, тогда и побеседуем о втором фронте, — говорит Безобразов. — Ну, смотри внимательно, Шамов.
И снова вверх-вниз по скалам.
— Не мерзнешь, Брагин? — спрашивает Безобразов бойца на очередном посту.
— Холодновато, товарищ политрук, — отвечает простуженный голос.
— Перед обедом зайди ко мне. Я велю Васшшну твои ботинки подлатать.
— Есть, товарищ политрук. — Голос часового теплеет.
Мы идем дальше, и Безобразов вполголоса говорит мне:
— Я этого Брагина на днях пропесочил крепко. По тревоге действовал вяло. — И, помолчав: — Достается, конечно, ребятам. Холода рано наступили, постоишь «собаку» — насквозь промерзнешь. А глядеть надо в оба… Сейчас-то еще ничего: зарылись в землю, капониров понастроили, укрепились…
Он говорил со мной, как с приезжим человеком, не зная, что еще недавно и я строил дзоты и стоял «собаку» — мучительную ночную вахту с нуля до четырех часов…
Под утро, отупевший от усталости, я свалился на нары в капонире Безобразова. Часа через три проснулся от холода, от дыма, покалывавшего ноздри. Со времени летнего лесного пожара я стал чувствительнее к дыму. Незнакомый краснофлотец растапливал в землянке печку. Я сел на нарах, спросил, где политрук.
— А он пошел на КП последние известия слушать. Да ты спи. Он еще не скоро ляжет.
Я так и не заметил, когда отдыхал Безобразов. Видел, как он инструктировал политбойцов (так называли активных бойцов-комсомольцев, агитаторов), раздавал им свежие номера «Красного Гангута». Видел, как после обеда он отправился в первый взвод проводить политинформацию, а потом ушел на шлюпке на островок Ленсман, восточнее Хорсена, где держало оборону отделение его роты. К ужину Безобразов вернулся на Хорсен, провел во втором взводе беседу о текущих событиях, а потом поспешил на КП — слушать вечернюю сводку. А ночью — снова обход постов.
— Ну что, щелкопер, насобирал материалу? — спросил, дружелюбно улыбаясь, Томилов, когда я вечером пришел на КП.
Я заговорил о Безобразове, о его поразительной неутомимости.
— Ты напиши, напиши об Алексее Иваныче, — сказал Томилов. — Кстати, он и пулеметчик прекрасный, и минометом владеет. Хотел я его взять секретарем партбюро отряда, но он — наотрез. Да я и сам вижу: нельзя ему из роты. Народ любит. Авторитет большой.
Томилов призадумался, прошелся по тесной каюте.
— У вас в газете много писали о наших людях, — продолжал он. — О Фетисове, Камолове, Щербановском, Гриденко… И правильно. Храбрецы, герои! Но разве только они? Вот я думаю о лейтенанте Ляпкове. Знаешь ты, что это был за человек?
— Был? — переспросил я.
— Мы с Ляпковым вместе прибыли сюда, на острова, — сказал Томилов, не ответив на вопрос, да и как будто не услышав его. — Я еще тогда приметил в нем вот это: не то чтобы он нарочно лез под огонь, но было похоже, что испытывает себя. Человек, всегда готовый к бою, — вот таким он был. — Томилов снова прошелся, углубленный в свои мысли, а я вытащил блокнот и быстренько стал записывать. — Он командовал резервным взводом здесь, на Хорсене. А в ночь на 3 сентября финны высадили десант на Гунхольм. — Томилов остановился перед картой, висящей на стене, и ткнул пальцем в островок к северу от Хорсена. Полное название островка было Гуннарсхольм, но для краткости его называли Гунхольмом или еще Восьмеркой — за соответствующие очертания. — Взводам Ляпкова и Щербановского было приказано переправиться на Гунхольм и выбить противника. Ляпков возглавил этот бой и действовал смело и решительно. Быстро преодолел заградительный огонь на переправе, закрепился на южном берегу острова, а потом повел людей в атаку. К утру финский десант был сброшен. Ляпков и остался на Гунхольме — помощником командира, а потом и командиром острова. Это был бесстрашный человек, я бы сказал — прирожденный боец. Он активизировал действия гарнизона. Сам лежал часами за камнем со снайперской винтовкой, уложил восьмерых, вступал в перестрелку с финскими снайперами. Ляпков получал за это нагоняи от нас. Но он не мог иначе — у него была страсть активно бороться с врагом. Был представлен к ордену. И вот — шальная мина, нелепая смерть… — Томилов горестно взмахнул рукой. — Вот еще о ком надо написать — о Васильеве, — сказал он, помолчав. — Это наш инженер, минер, большую работу проделал по укреплению островов. Можно сказать — наш Тотлебен. Будем представлять его к награде.
Я спросил, как пройти к Васильеву, где его капонир. Но оказалось, что Васильев сейчас на Эльмхольме.
— Скоро катер туда отправится, — сказал Томилов, взглянув на часы. — Пойдешь на Эльмхольм?
— Пойду, — ответил я.
* * *
Эльмхольм — островок к северо-западу от Хорсена — имел кодовое название «Мельница». Думаю, не случайно так окрестили это угрюмое нагромождение скал, поросших сосняком и кустарником. Эльмхольм был вырван у противника еще в июле, и финны несколько раз пытались отобрать его. В августе на острове шли ожесточенные бои, и немало жизней было перемолото на этой окаянной «Мельнице». Здесь насмерть стояла шестерка бойцов во главе с сержантом Семеном Левиным — последние уцелевшие защитники острова. Здесь погиб один из отважнейших бойцов Гангута — лейтенант Анатолий Фетисов: он встал в полный рост, чтобы просигналить шлюпкам с подкреплением (не зная точно обстановки, они подходили к берегу, захваченному финнами), и был сражен автоматной очередью. Отсюда в разгар боя, когда оборвалась телефонная связь, поплыл под огнем к Хорсену, чтобы доложить обстановку, Алеша Гриденко, балтийский орленок. Здесь, после гибели Фетисова и ранения политрука Гончаренко, краснофлотец Борис Бархатов принял на себя командование и сумел с горсткой бойцов удержать остров до прибытия подкрепления — ударной группы Ивана Щербановского.
Таков был Эльмхольм, «Мельница», один из аванпостов гангутской обороны.
Лишь несколько десятков метров отделяло его от большого острова Стурхольм — главной базы операций противника против западного фланга Ханко.
Обогнув с юга Хорсен, катер повернул вправо. В этот миг взлетела ракета, вырвав из мрака узкий пролив с торчащими из воды, как тюленьи головы, скалами, горбатую, в пятнах снега спину острова (это и был Эльмхольм), а чуть дальше — зубчатую стену леса на Стурхольме. Не успел погаснуть зеленоватый свет ракеты, как там, на Стурхольме, замигало пламя, застучал пулемет, и в нашу сторону брызнула струя трассирующих пуль. Все, кто был на катере, пригнули головы. Лучше было бы просто лечь, но мешали ящики с продовольствием и мешки с хлебом. Пулемет все стучал, взвилась еще ракета, но катер уже проскочил открытое место.
На эльмхольмском причале нас встретили двое островитян. Один из них, в ватнике, с командирской кокардой на шапке, распоряжался разгрузкой.
— Гуров! — крикнул он в темноту. — Ну, где твой раненый? Давай быстрей, катер отходить должен!
— Сейчас! — ответил чей-то голос. — Никак не уговорю вот…
Я спросил человека в ватнике, как пройти на КП. Он вгляделся в меня:
— С Большой земли, что ли? Иди направо по тропинке. Скалу увидишь — там и КП.
Мне запомнилось это: на Эльмхольме Большой землей называли полуостров Ханко, а для Ханко Большой землей был осажденный Ленинград.
Я двинулся в указанном направлении. Что-то звякнуло под ногами. Тянуло морозным ветром с привычным запахом гари. На повороте тропинки стояли двое, один — с забинтованной головой под нахлобученной шапкой.
— Чего упрямишься, Лаптев? — услышал я. — Отлежишься неделю на Хорсене в санчасти, потом вернешься. Давай, давай, катер ждать не будет!
— Не пойду, — ответил забинтованный боец. — Подняли шум из-за царапины. Не приставай ты ко мне, лекпом.
Он круто повернулся и пошел прочь.
— Ах ты ж, горе мое! — сказал лекпом. — Ну, ступай ко мне в капонир. Я сейчас приду. Кожин! — крикнул он в сторону причала. — Отправляй катер, Лаптев не пойдет!
Спустя минут двадцать я сидел на островном КП — в землянке, освещенной лампой «летучая мышь» и пропахшей махорочным дымом. Жарко топилась времянка, дверца ее была приоткрыта, и красные отсветы огня пробегали по лицу политрука Боязитова. Он сидел у стола, сколоченного из грубых досок, на столе рядом с лампой стояли полевой телефон и кружки. До моего прихода у Боязитова был, как видно, крупный разговор с краснофлотцем мрачноватого вида, сидевшим спиной к печке.