Я представился, Боязитов кивнул на нары, приглашая садиться, и сказал краснофлотцу:
— Вот так, Мищенко. Надо бы тебя на гауптвахту отправить, но, я думаю, ты сам поймешь.
— Не возражаю против губы, — криво усмехнулся Мищенко. — Хоть в тепле посижу немного.
— Сейчас спросим у корреспондента. — Боязитов взглянул на меня. — Не знаешь, гауптвахта действует в городе?
— Кажется, нет, — сказал я. — Но точно не знаю.
— Какая сейчас гауптвахта, — сказал третий, лежавший на верхних нарах. Он спрыгнул вниз, сел рядом со мной. Это был младший сержант Сахно, командир взвода. — Не такое время, чтоб бойца на губу сажать.
— Вот именно, — подтвердил Боязитов. — В общем, так, Мищенко. Насчет ботинок — не только у тебя они разбитые, я уже в штаб отряда докладывал. Как только подвезут, выдадим новые, ясно? Пока придется потерпеть. У Моисеева обувка не лучше твоей, а он на прошлой неделе двое суток подряд на вахте стоял. И не хныкал.
— Кто хнычет? — угрюмо сказал Мищенко. — Никто не хнычет. Я законно требую.
— Законно. Но — понимать должен обстановку. Скоро залив замерзнет, еще труднее будет. Что же нам — снимать оборону?
— Скажете тоже!.. — Мищенко поднялся. Ботинки у него и верно были худые, чиненые-перечиненые.
— А насчет того, что ты тут пошумел, — продолжал Боязитов, — ладно, забудем. Надеюсь, не повторится.
— Потерплю, — сказал Мищенко. — Разрешите идти? Он вышел, нахлобучив шапку до бровей. Сахно поставил на раскаленную печку закопченный чайник.
— Снимай шинель, корреспондент, — сказал Боязитов. — Чай будем пить. Нравится тебе наша наглядная агитация?
На дощатой стене землянки были развешаны вырезки из нашей газеты, весь отдел «Гангут смеется» — карикатуры, стихи, фельетоны. Тут же висело несколько цветных картонок от эстонских папиросных коробок — улыбающееся лицо блондинки с надписью «Марет», корабли викингов, ощетинившиеся копьями.
— Нравится, — сказал я, ничуть не покривив душой.
— Ты не думай, этот Мищенко вообще-то неплохой боец. Сорвался немножко. Ну, можно понять, трудно здесь, конечно. Пообносились ребята в десантах, ботинки об скалы поразбили. Вот ждем, должны подвезти обмундирование. Так что тебя интересует?
Я спросил о лейтенанте Васильеве, но его на острове не оказалось: хорсенского Тотлебена вызвали на Кугхольм, остров к югу от Эльмхольма, недавно он ушел туда на шлюпке. Ну, ничего не поделаешь. Не гоняться же за ним по всему архипелагу!
Боязитов рассказывал о бойцах своего небольшого гарнизона, Сахно вставлял замечания. Потом пришли фельдшер Гуров и старший сержант Кожин — тот самый, в ватнике, который разгружал катер. Мы ели галеты и пили кипяток с сахаром из кружек, обжигавших губы. Гуров подначивал Кожина: дескать, когда Кожин работал в магазине в Ивановской области, он проторговался в три дня так, что пришлось закрыть магазин, а теперь он, Кожин, хочет проделать такую же штуку здесь, на Эльмхольме, с продскладом. Кожин, старый сверхсрочный служака, слушал, посмеивался и в долгу не оставался. По его словам выходило, что граждане города Подольска чуть ли не коростой покрылись в те годы, когда Гуров заведовал там санпросвещением, и только после его ухода на военную службу стали понемногу приобщаться к гигиене.
А вообще-то Гуров и Кожин были закадычными друзьями. Они выполняли не только основные свои обязанности. Фельдшер и интендант дежурили на КП, проверяли посты. Они освоили трофейный миномет и не раз били из него по Стурхольму, когда накалялась обстановка. Словом, это были опытные десантники.
Я спросил Гурова о давешнем раненом, который отказался уйти на Хорсен.
— Да это Лаптев, пулеметчик из отделения Кравчуна, — ответил фельдшер, густо дымя махоркой. — Он сегодня малость поспорил с финской «кукушкой», рана вообще-то не опасная, но все-таки… Да ничего, я ему и здесь создам условия. Поправится.
Я уже знал от Боязитова, что отделение Кравчуна несет наиболее трудную вахту на северном мысу Эльмхольма, в шестидесяти метрах от южной оконечности Стурхольма, которую десантники называли Хвостом. Меня разморило в тепле землянки и клонило в сон. Но когда я услышал, что младший сержант Сахно собирается идти туда, к Кравчуну, я сделал усилие, стряхнул сонное оцепенение. Сахно повесил на шею трофейный автомат «Суоми», я закинул за спину родную винтовку, и мы вышли в ночь, прихваченную морозцем и перекрещенную пулеметными трассами.
Опять что-то звякнуло под сапогами, и только теперь я понял, что это стреляные гильзы. Кажется, ими был засыпан весь остров.
— Туда днем не пройдешь, — говорил мне вполголоса Сахно, — да и ночью только по-пластунски; уж очень открытое место, все как на ладони…
Вдруг он замолчал, вглядываясь, и тут я тоже увидел темную фигуру, мелькнувшую среди редких сосен на фоне большой заснеженной скалы. Было похоже, что она двигалась в том же направлении, что и мы.
— Эй, кто идет? — окликнул Сахно, и тут же со Стурхольма поплыли трассирующие очереди на звук голоса.
Фигура остановилась. Теперь я различил белевшую под шапкой повязку: это был Лаптев.
— Ты что это? — сердито сказал Сахно, подойдя к нему. — Давай-ка обратно к Гурову, в капонир.
— А чего я там не видел? — буркнул Лаптев. — «Трех мушкетеров» без начала, без конца? Так я их читал.
— Ничего, перечитаешь, там середина самая интересная. Раз уж ранен по собственной глупости, так сиди и не рыпайся. Как-нибудь на мысу без тебя обойдутся.
— Не обойдутся, — упорствовал Лаптев. — Да рана пустяковая, сержант, почти не болит…
Так они препирались несколько минут, потом Сахно махнул рукой: шут с тобой, иди.
Мы вскарабкались на каменистый и узкий, голый, как лоб, перешеек, ведущий к северной оконечности острова. И поползли. Сахно был прав: тут все как на ладони. Очень неприятно было чувствовать себя живой, медленно передвигающейся мишенью. Проклятые ракеты висели над нами, как люстры, пулемет работал, казалось, в двух шагах, пули так и свистели над головой, цвикали о камень.
Наконец это кончилось. Мы скатились в расселину скалы, и тут был хорошо замаскированный капонир, скудно освещенный коптилкой.
Николай Кравчун оказался молодым парнем с горячими карими глазами. Он не очень удивился возвращению Лаптева. Сказал только громким шепотом:
— Зализал рану? Вот чудик! — И деловито распорядился: — Вместо тебя Лукин стоит, ты его в шесть ноль-ноль сменишь. А сейчас — отдыхать.
Мне он велел не высовываться из капонира, а сам он с Сахно пошел (вернее, пополз) проверять посты.
Лаптев заметно повеселел, очутившись «дома». Сразу войдя в роль хозяина, извлек из-за патронных ящиков банку консервов и неизбежные галеты. Принялся рассказывать, как однажды тащил боец сюда, на мыс, термос с борщом, пулеметная очередь изрешетила термос, и бойца обдало с головы до ног, — хорошо еще, что борщ был не больно горячим. Со злости вскочил боец и, матерясь на всю Финляндию, прошел остаток пути в полный рост. Наверное, финны от изумления рты поразевали — не срезали его.
— Раньше так и таскали харч в термосах, — добавил Лаптев. — Каждый обед, можно сказать, боевая операция. Ну, теперь мы наловчились тут, на мысу, готовить. Нашли укрытое местечко, а дым ночью не так виден. Богданов у нас здорово готовит, пальчики оближешь…
Лаптев улегся на нары, закрыл глаза: все-таки рана давала себя чувствовать. Я вылез из капонира, осторожно выглянул. Вот он, стурхольмский «Хвост», прямо передо мной, — темный, притаившийся. Сколько настороженных глаз смотрит сейчас оттуда на мыс Эльмхольма? Звонко ударил пушечный выстрел, тяжело прошелестел снаряд, потом донесся приглушенный расстоянием звук разрыва. Еще выстрел, еще и еще. Какая-то финская батарея вела огонь по Ханко. Я знал, что артобстрелы теперь не причиняют почти никакого вреда гарнизону, зарывшемуся в землю. Но почему-то возникло тревожное ощущение: что-то должно вот-вот начаться. На Стурхольме сразу в нескольких местах заработали пулеметы, светящиеся трассы устремились к Эльмхольму и к соседнему островку справа, тоже занятому нашими десантниками, — Фуруэну…
Чья-то рука с силой надавила на мое плечо.
— Зачем вылез? — услышал я свистящий шепот Кравчуна.
Некоторое время мы прислушивались к звукам ночи.
— С Вестервика по Ханко бьют, — сказал Кравчун. — А вот — ответили наши.
И верно, теперь снаряды буравили воздух в обратном направлении. Резко приблизился грохот разрывов.
Я спросил Кравчуна, не сыплются ли на его мысок осколки, когда наши бьют по Стурхольму.
— Бывает, — сказал он. — Да ничего, сейчас капониры поставили, все-таки крыша над головой. Вот раньше…
Я оглянулся на капонир, умело встроенный в расселину скалы, окинул, так сказать, профессиональным взглядом землекопа. Не очень-то просто было строить здесь, на виду у противника…
Артиллерийская дуэль смолкла, будто оборвалась на полуслове.
Кравчун потащил меня в капонир.
— Ты мне вот что скажи, — заговорил он, блестя горячими глазами. — Финики нам все уши прожужжали: мол, комиссары бегут с Ханко, бросают вас, простых солдат, на произвол судьбы. Москва вот-вот падет. Ленинград тоже. Знаю, что брехня. Но откуда слух, что нас с Гангута снимут? Ты с Большой земли, должен знать.
Действительно, перед праздниками приходили на Ханко корабли из Кронштадта. Поговаривали, что будут еще караваны, которые вывезут часть гарнизона в Ленинград. Но толком я, конечно, ничего не знал, даром, что пришел с Большой земли, и честно признался в этом Кравчуну.
— Я вот что приметил, — сказал тот. — Артиллерия через наши головы работает, так что все видно. Вернее — слышно. С тех пор как мы тут, на островах, закрепились и перешли к обороне, наши батареи редко стали отвечать. Финики сотню снарядов положат, а наши — один. Понятно: боезапас экономили, расчет на долгую оборону, верно? А в последние дни наши еще как отвечают! Ну, сам только что слышал. Это что — перестали снаряды экономить? Как еще понять?
Я согласился, что иначе понять невозможно, и попросил Кравчуна переключиться со стратегического масштаба на местный. Он покосился на разверстую белую пасть моего блокнота, придвинул ближе снарядную гильзу коптилки и галеты и начал рассказывать:
— С получением доклада товарища Сталина были приняты меры для его разъяснения. Доклад доведен до каждого бойца…
Я не прерывал Кравчуна, и вскоре он, заметив, что я перестал записывать, перешел с официального тона на обыкновенный человеческий язык.
Воевал Николай Кравчун хорошо. Он был на Гунхольме в ту ночь на 3 сентября, когда противник высадил десант. Кравчун со своим пулеметом задержал финнов, стремившихся овладеть сухой переправой, которая связывала Гунхольм со Старкерном — островком, прикрывавшим с севера подступы к Хорсену. Он бил с правого фланга, а Рымаренко с левого, но боезапас подходил к концу, и не дожить бы им до рассвета, если б не подоспели резервные взводы Ляпкова и Щербановского.
Здесь, на эльмхольмском мысочке, простреливаемом насквозь, Кравчун и его отделение — всего десять бойцов — несли бессменную вахту. Под огнем здесь построили десять дзотов, включая запасные для двух пулеметов. Вахты были долгие — по двенадцать — четырнадцать часов. Коченели ноги в разбитых от постоянного скалолазания ботинках. Но днем и ночью несколько пар глаз неотрывно наблюдали за вражеским островом, на котором им был знаком каждый камень, каждая сосна, следили за каждой тенью на проливе. Чуткие уши прислушивались: не шелохнулись ли прибрежные кусты на Стурхольме, не плеснула ли под веслом вода…
— Здесь не соскучишься, — говорил Кравчун. — Жить можно. «Собаку» вот только трудно стоять. Да и то — сейчас снег выпал, легче стало. Что — почему? Да очень просто: снегом протрешь глаза — и сон долой. — Он проводил взглядом мой блокнот, который я запихнул в карман шинели. — А у тебя служба, как я погляжу, тоже не скучная, всюду лазить приходится, а? Ваша газета здорово помогает. Держит в курсе. Вот недавно напечатали Алексея Толстого статью «Кровь народа» — сильно написано! За сердце берет. Знал бы финский язык — прокричал бы ее финикам…
В капонир, бесшумно отворив низенькую дверь, заглянул боец.
— Что случилось, Генералов? — спросил Кравчун.
— На «Хвосте» что-то не так, — сказал тот хрипловатым шепотом. — Выйди послушай.
Я вслед за Кравчуком выскочил из капонира. Было тихо. Застясь рукой от морозного ветра, я лежал на каменистой земле. Довольно долго мы вслушивались, всматривались в ночь, но ничего не слышали, кроме завываний ветра и однообразного звука прибоя. Меня стала одолевать зевота. Я таращил глаза, чтобы не заснуть здесь постыдным образом.
Вдруг донесся легкий шорох. Я встрепенулся. Да, на «Хвосте» что-то было не так. Вот — приглушенный голос… будто выругались сердито… Снова тишина. Давящая, подозрительная…
Мы с Кравчуном переглянулись. Он, пригнувшись, юркнул в капонир, закрутил ручку телефона. Сказал вполголоса:
— Кравчун докладывает. На «Хвосте» — слабый шум. Будто по гальке что-то протащили… Есть!.. Есть продолжать наблюдение!
Вернувшись, прошептал мне в ухо:
— Сейчас на КП доложат.
Спустя минут десять с Хорсена взвились одна за другой две ракеты. Ахнула пушка, на «Хвосте» стали рваться снаряды. В сполохах огня мы увидели темные фигуры, бегущие по берегу, переворачивающиеся шлюпки… услышали яростные крики…
— Сáтана пéрккала! — отчетливо донеслось меж двух разрывов.
Свистнули, вжикнули о камень осколки.
— В капонир, быстро! — крикнул Кравчун. — Сейчас начнется концерт!
Лаптев проснулся, спросил, что за шум.
— Хорсенская сорокапятка по «Хвосту» бьет. Сорвали мы финикам десант. Видал? — Кравчун взглянул на меня. — Посадка у них уже шла по шлюпкам.
Ночь взорвалась бешеным стрекотом пулеметов. Со Стурхольма через узкий пролив с дьявольским визгом понеслись мины. Не менее часа молотили финны по эльмхольмскому мысочку: знали, кто сорвал их замысел. Казалось, вот-вот наше укрытие рухнет, разлетится в щепы. Но это только казалось. Я знал, что капонир выдержит.
* * *
Спустя сутки я под утро вернулся на Хорсен и проспал как убитый несколько часов кряду в капонире старшины 2-й статьи Никитушкина, командира одного из взводов. Николай Никитушкин пописывал и печатался в «Красном Гангуте». Как большинство наших военкоров, он предпочитал презренной прозе стихи.
Наверное, я спал бы до вечера, но в обед Никитушкин растолкал меня. Мы плотно поели — гороховый суп и серые макароны с волокнами мясных консервов — и хорошо поговорили «за жизнь». Николай был москвичом.
— А вообще-то мы родом из Рязани, — сказал он густым басом, плохо выговаривая «р». — А ты откуда? Из Баку? Ну и занесло тебя!
«Л» он тоже плохо выговаривал. До того как попал в десантный отряд, Никитушкин служил киномехаником на береговой базе бригады торпедных катеров — в той самой кирхе на скале, что возвышалась в центре Ганге. Свой брат, клубный работник. Длинный, круглолицый, расположенный к душевному мужскому разговору, он мне понравился. В Москве его ожидала Тоня, и Николай сказал, что после войны непременно на ней женится.
Тогда, на Хорсене, мы, конечно, еще не могли знать, что нам с Никитушкиным и Леней Шалимовым предстояло в течение двух с лишним лет вместе работать в кронштадтской многотиражке «Огневой щит» и вместе пережить блокаду. Мы многого еще не знали. Не знали, в частности, вернемся ли когда-нибудь на Большую землю, Большую в прямом, довоенном смысле слова. Но именно в тот день на Хорсене началась наша дружба.
После войны мы встретились с Никитушкиным в Москве. Дом на Первой Мещанской, в котором он жил до службы, был разбомблен, на его месте зияла огромная яма, заполненная грязно-зеленой водой. Николай с Тоней, которая дождалась его, и матерью жил в холодном сарае на краю этой ямы. Мы встретились, как братья. И мы смеялись, вспоминая, как весной сорок второго года в Кронштадте Николай раздобыл в военторге миску кислой капусты и мы ели ее как лекарство, по столовой ложке в день, убеждая себя, что капуста поможет одолеть цингу, мучившую нас. И вспоминали, как шли летним вечером в Дом флота, шли в тщательно выутюженных брюках и фланелевках, и на улице Карла Маркса нас вдруг настиг артобстрел. Мы кинулись в щель — укрытие, каких много было понастроено на кронштадтских улицах, — и по пояс угодили в воду. Мокрые, злые, мы выскочили обратно и, проклиная эту щель, и немцев, и Дом флота, пошли под обстрелом дальше.