При всей своей прямоте пан судья не решился признаться, что бывший гимназист заменяет гуменного, и объяснил отсутствие Станислава тем, что мальчик, верно, на охоте, однако поспешил выйти и сказать Фальшевичу, чтобы сменил Стася в овине и направил в горницу, да чтобы тот оделся поприличнее.
Через несколько минут появился и Станислав в новом мундире — хотя из гимназии он уже вышел, другого платья у него не было. Пан Адам чрезвычайно любезно поднялся ему навстречу и, осыпая похвалами, расспрашивая о занятиях, о товарищах, учителях и дальнейших планах, Усадил рядом с собою.
Положение Станислава было не из легких — присутствие отца совершенно его парализовало, от отцовского взгляда у него отнимался язык, он не знал, что делать. Но если уж кто настроится принимать все с лучшей стороны, тому все нравится, и пан Адам любое словечко Станислава толковал в наивыгоднейшем смысле, находя его незаурядно остроумным и приятным юношей.
— Стась, конечно, поедет в Вильно? — спросил пан Адам. — Жаль хоронить такие способности в деревне, занимаясь хозяйством.
— Именно так, милостивый пан, — ответил отец, утвердительно кивнув. — Хотя для нас это весьма нелегко, пройдется поднатужиться, чтобы отправить его в Вильно.
— На какое же отделение?[16]
— На медицинское, — сказал судья, — эта профессия дает верный кусок хлеба.
Пан Адам слегка смутился, его встревожил престиж имени Шарских, которого не носил еще ни один лекарь.
— Наука прекрасная, — молвил он, глотнув слюну, — но только есть ли у Стася влечение к ней?
Стась, естественно, опустил глаза и не посмел сказать ни слова.
— Есть или нет, — возразил судья, — мы должны прежде всего думать о хлебе насущном, для нас это главное.
— Но мне кажется, любезный кузен, что кусок хлеба у твоих детей и так будет.
— Шестеро их! Шестеро! — серьезно возразил судья. — А я долго не проживу, пусть не надеются на большие капиталы.
На том прекратился этот не слишком приятный разговор, и было заметно, что слово «медицина» произвело на пана Адама ужасно досадное, хотя и не обнаруженное явно, впечатление.
— Долго еще Стась пробудет дома? — спросил он после минутной паузы.
— Несколько недель, пока не соберу деньжат ему на одежду, на дорогу, все это немало стоит, а времена нынче тяжелые, — сказал судья, — приходится от себя отрывать.
— Я был бы рад познакомиться со Стасем поближе, — перебил его пан Адам. — Разреши ему, пан судья, приехать ко мне на недельку, окажешь тем большую любезность.
У Стася заколотилось сердце, но, не имея собственной воли, он не сумел выразить свои чувства, кроме как поклоном. Судья заметно смутился — и отказать не хотелось, и разрешить он не собирался. Ведь надо будет дать лошадей да, возможно, несколько злотых на дорогу; прикидывал он и то, что новый мундир будет надеваться каждый день и поизносится, а главное, не хотелось отпускать Станислава из опасения, что пребывание у богатой родни вскружит парню голову. Но можно ли отказать любезному пану Адаму! Тот его так убеждал, так наседал, так — быть может, с неким расчетом — прижал судью, что в конце концов гостю дано было слово, что Стася пришлют на неделю в Мручинцы.
Надежда на отдых, пусть недолгий, взволновала юношу, но какою ценой придется за него заплатить! Станислав знал, что после отъезда пана Адама на него безвинно обрушится град упреков и брани и, прежде чем его выпроводят в Мручинцы, он вволю наглотается оскорблений. Но, к великому его изумлению, все это его миновало.
— А знаешь, дорогой пан судья, — сказал, взяв обе руки Стася в свои, пан Адам, видимо, не желавший отказаться от мысли поскорее похитить Станислава, — дай мне Стася прямо сейчас, тебе не придется его отправлять, соберется он мигом, и я подольше порадуюсь его обществу.
Судья заметно смешался, он не был уверен, что у будущего студента есть пара целых сапог и свежее белье; стал он возражать, выкручиваться, но, чем больше он хитрил, тем сильнее настаивал паи Адам. Наконец, после совещания шепотом с женою в другой комнате, выяснив, что найдутся и новые штиблеты, и белые сорочки, судья, злясь и ворча, разрешил ехать.
Стась побежал во флигель готовить свой узелок, и через полчаса, после приготовленной с большими хлопотами чашки чая, который пан Адам проглотил как микстуру, они уже ехали в Мручинцы.
Там молодой человек очутился в совершенно иной среде — правда, он порою чувствовал себя неловко, робость природная и приобретенная из-за домашнего гнета мешала ему показать себя, а все ж в Мручинцах дышалось куда легче, куда свободней. Если бы не промахи, которые он делал по незнанию светских правил, и не унизительная наглость слуг, Станислав был бы почти счастлив. Здесь У него были книги, досуг для размышлений, были дотоле неведомые воля и покой. Вдобавок пан Адам, его супруга и даже Аделька держались со Стасем очень вежливо, любезно, предупредительно.
Через несколько дней он освоился с домом и с домочадцами, и ему стало совсем легко. Он уже не в первый раз приезжал в Мручинцы — пан Адам забирал его к себе на несколько дней почти каждые вакации и праздники, и знакомство с Аделькой было давним, так что, возможно, и то стихотворение «К неведомой возлюбленной» было навеяно воспоминанием о ее черных глазах.
Балованное, нарядное, прелестное дитя не могло оставить Станислава равнодушным — то была первая женщина, с которой он мог держаться запросто, первый идеал, засиявший ему на земле. Они проводили вместе целые дни, и девушка уже начинала кокетливо улыбаться юноше, инстинктивно почувствовав его преклонение и любовь. Родители ее либо этого не замечали, либо не желали обращать внимания на то, в чем вполне основательно видели невинное ребячество. Гувернантка Адельки, француженка м-ль Зюсс, забавлялась платонической любовной игрой двух подростков, потешалась над ними и чуть ли не помогала. Началось со взглядов, с отдельных словечек, с собирания цветов вдвоем, с переписанной песенки — и весело продолжалось день за днем.
Тем временем пан Адам, пользуясь случаем, не раз заговаривал со Стасем — проект обучения медицине ему претил, и он старался выяснить, нет ли у юноши хоть малейшего желания воспротивиться отцовской воле. Казалось, он даже был готов взяться переубедить судью, если найдется повод.
Таким поводом послужила поэзия. Стась был слишком молод и прямодушен, чтобы с чем-то таиться, и на второй же день его пребывания в Мручинцах страсть, с какою он накинулся на книги, его речи, намеки обнаружили поэта.
— А что же будет с медициной? — спросил пан Адам. Станислав лишь глубоко вздохнул.
— На мой взгляд, — серьезно сказал родственник, — нехорошо зарывать в землю божий дар, ты должен просить отца, чтобы он направил тебя по более подходящему пути, а я, я бы мог за тебя замолвить слово.
При одной мысли о сопротивлении отцу Станислав затрепетал, побледнел, застыл на месте.
— О, это невозможно! — воскликнул он. — Если отец что-то решил, он своего решения ни за что не изменит. Пожалейте меня, пан Адам, не говорите с ним об этом, он даже мысль такую никогда бы мне не простил.
Пан Адам только головою покачал.
Но ты понимаешь ли, к чему это приведет? — спросил он. — Ты и настоящим поэтом или писателем не станешь, и врачом хорошим не будешь — загубишь свое призвание и жизнь себе исковеркаешь.
— Другого выхода нет! — решительным тоном возразил Станислав. — Буду днем трудиться ради хлеба насущного, а ночью — для души.
Слезы проступили у него на глазах, и больше он об этом не заговаривал, а пан Адам с досадою пожал плечами, однако в дальнейшем при каждом удобном случае не упускал напомнить, как важно в жизни руководствоваться природными способностями, влекущими человека к какой-либо деятельности. Эти слова подкреплялись примерами загубленных судеб, когда люди не следовали внутреннему голосу. Стась внимательно слушал и все больше сокрушался над своим положением, не видя выхода.
Как сон пролетели дни в Мручинцах, юношу озноб пробирал при мысли, что надо из этой атмосферы богатства, свободы, учтивости возвратиться в краснобродский флигель, к молотьбе, к Фальшевичу и домашним пыткам, но он гнал свои страхи, отравлявшие мимолетное счастье, и всею душой радовался окружающему.
Ах, какие то были чудесные минуты! Как золотые, идеальные грезы пролетали они, преображаясь в воспоминания, в неуловимые видения… После ночи мечтаний вчерашний день уже казался поэмой, утро представало вечером как волнующая песнь, и юная душа с присущим ей пылом тотчас облекала каждый минувший миг в роскошные, нетленные облачения, пряча его в самом заветном уголке сердца. Как в давние героические века, здесь все было событием, пустячное происшествие, слово, движение разрастались до грандиозных размеров. О, велико могущество сердца в пору пробуждения первых чувств и впечатлений: оно творит из ничего — а уж если Провидение подарит ему чудесный сюжет… Вот и поет тогда сердце эпическую поэму жизни, и, если эту песнь прервет холодная действительность, ее уже никогда не удастся ни допеть, ни повторить.
Стась забывал обо всем, нежился на пуховиках мечтаний — пробуждаясь в жару, засыпая в лихорадке, он со страхом считал часы, приближавшие отъезд, мысль о Красноброде вызывала у него дрожь и отвращение, он старался о нем забыть и под разными предлогами оттягивал возвращение домой, но чем больше оно откладывалось, тем страшнее казалось.
Тем временем дни проходили восхитительно, были полки бесчисленных событий, незаметных для чужого глаза, а для юной пары столь же значительных, как мировые катаклизмы. В какой-то день Аделька была грустна, дулась несколько часов со Станиславом не разговаривала — часы эти казались Стасю веками отчаяния, юноша, оробев, отстранился от нее, на другой день она вернула все его подарки, а вечером того же дня они помирились и поклялись друг другу в вечной любви. Дата эта, этот вечерний час, облик неба и земли в тот миг глубоко врезались в память обоих — первая торжественная минута в их еще недолгой жизни! Обменяться кольцами они не могли, колец не было, и они обменялись сорванными в саду стебельками незабудок, которые быстро — о, очень быстро! — увяли и засохли на пылающей груди. После достопамятного вечера, который вознес Станислава на седьмое небо и преобразился в пламенный любовный гимн, влюбленные, полагая, что отныне связаны ненарушимым обетом, немного успокоились, а Стась даже стал меньше бояться возвращения домой, желая ради любимой пострадать, даже претерпеть мучения, дабы доказать свою любовь.
Оставшиеся дни, каждая минута которых была на счету, они жили, поглощенные своим чувством, строя планы на будущее и по своему разумению справляясь с ожидаемыми препятствиями, как с гордиевым узлом, устраняя их мечом юности и пылкой страсти! Аделя была готова упасть родителям в ноги и молить их о разрешении. Станислав намеревался все сказать отцу с почтением, но также с несокрушимой твердостью и не поддаваться никаким угрозам, запугиваньям, даже самым жестоким пыткам.
Почему прекрасные грезы и чувства молодости, столь возвышенные, расцвеченные столь поэтичными красками, так мимолетны, так непрочны? Почему взрослый человек, храня их в душе, сам над ними смеется и потешается, не щадя святую невинность мечтаний весенней своей поры? Когда же в нас больше чувства, благородства, пылкости, любви, самоотверженности и веры во все великое и прекрасное? И разве стоят рассудок и холод зрелых лет тех восторгов, таких смешных, но также великих своей искренностью?
Увы, это только минута в жизни — только минута, которую опровергнут все дальнейшие дни, дни холода, скуки и расчета. Только для безумцев, кому выпадет счастье повредиться рассудком, она длится больше обычного. О, как странен кажется при седых волосах бурный, непостижимый, смешной и неукротимый расцвет чувств! И кто бы не отдал все богатства зрелой поры, только бы вернуть хоть один час тех чарующих дней, хоть одно биение сердца, хоть один полет в небеса! Но ничто не возвращается, ничто не повторяется, и время железною рукой ведет нас на гору, на голую вершину, с которой сбрасывает в вечное забвение.
Но вот настал печальный, торжественный вечер прощанья, последний вечер. Не дождавшись сына, судья прислал за ним бричку, повелев вознице передать, чтоб паныч завтра на заре был в Красноброде. Сердце у Стася разрывалось, но пришлось покориться.
К счастью, вечер был чудесный, и любившая прогулки м-ль Зюсс предложила Аделе прогуляться; естественно, их сопровождал Станислав, и едва они удалились от дома, как юная пара скрылась, убежав вперед, чтобы поговорить на свободе. У обоих в глазах стояли слезы; взявшись за руки, они молча остановились под липами, не — в силах слово вымолвить.
— Ах, господи боже! — воскликнул наконец Станислав. — Вот и последний вечер! Кто знает, надолго ли мы должны расстаться, быть может, навек.
— Но ты же приедешь сюда, прежде чем покинуть наши края? — спросила с волнением Аделя.
— Не знаю, не знаю! Это зависит от отца! Разрешит ли он?
— Об этом я не спрашиваю! Я так хочу! Я приказываю! Я рассержусь!
— Хоть тайком, но приеду!
— Да! О да! Мы должны увидеться! Помни!
Они опять помолчали, глядя друг другу в глаза.
— И незабудку храни! — прибавила Аделя.
— Ты еще сомневаешься? Как ты могла подумать?..
— Ты поедешь в город, там будут вокруг тебя новые люди, новые лица, а вы так легко забываете!
— О, а вы-то, Адель!
— Мы, если полюбим, так раз навсегда!
— Раз навсегда! — повторил Станислав. — Теперь я тебе скажу: запомни, запомни эти слова!
И они пошли дальше, печально опустив головы, дошли До конца сада, подали друг другу руки, и, когда их догнала м-ль Зюсс, лишь темнота не позволила ей заметить слез, блестевших в их глазах.
На другой день затемно, когда в Мручинцах все еще спали, Станислав, уезжая, оглянулся на окна комнаты Адельки и в одном из них увидел издали бледное личико и белый платок, которым она махала на прощанье…
Он прижал рукою к сердцу засохшую незабудку, возхлестнул лошадей, и высокие тополя усадьбы навсегда закрыли от него его счастье.
Напрасно Стась жадно всматривался в каждую прогалину темного леса, заслонявшего город от глаз нетерпеливого юноши. Медленно едучи по песчаной дороге, он все глядел вперед, но видел только деревья, песок да все чаще встречавшиеся придорожные корчмы. Мысли его то опережали лошадей, то возвращались вспять, к дому и к Мручинцам. Стасю трудно было связать свое прошлое с будущим, но хотелось любой ценой соединить их. И посреди каждой его молодой грезы возникал суровый отец и сильной рукой отталкивал его от выбранного пути. Последние несколько недель наполнили сердце юноши горечью, он прожил их, подвергаясь гонениям за стихи, в несносных трудах по хозяйству, во всевозможных унижениях, а когда настало время отъезда в Вильно, отец решительно заявил ему, что, ежели он не выкинет из головы литературу, песенки и прочие подобные глупости, он, отец, от него отречется и на порог не пустит. Стало быть, придется записаться на медицинское отделение, обещая себе работать за двоих и надеясь хоть урывками заниматься литературой. Снабженный весьма скудными средствами и множеством наставлений и советов, Станислав и не подозревал, как много трудностей ждет его в начинающейся новой жизни.
Откуда только берутся неиссякаемые запасы смелости и энтузиазма, которыми молодость наполняет грудь человека? Да можно ли тут сомневаться, колебаться и пасть духом, как падают люди пожилые?
И мало-помалу даже трудные задачи, стоявшие перед Станиславом, стали окрашиваться в его мыслях яркими весенними тонами и преображаться в надежды — только бы поскорее увидеть город, чтобы поприветствовать его крестным знамением, молитвой и поклоном.
Но вот у самой дороги, по левую руку, показалась корчма, перед которой стояло несколько бричек, и тут же еврейский заезжий двор, а поскольку тощие крестьянские лошадки, на которых ехал Стась, порядком притомились и еле брели, вознице пришлось сделать здесь остановку.