Я вышел из комнаты пятясь.
После разговора с рабби Гамлиэль в течение долгих часов размышлял о лжи. Это слово гудело в его голове, словно обезумевшая пчела, попавшая в ловушку.
Лживые измышления Самаэля — Гамлиэль знал, что они несут в себе яд и смерть. Но что сказать о своей собственной лжи? Разве не была его жизнь чередой обманов? Он женился на Колетт, не любя ее по-настоящему. Он не проявил достаточного рвения и упорства, чтобы возобновить отношения с дочерьми. Ему следовало признать, что он сам виноват в исчезновении Эстер: у него не хватило ни ума, ни силы, чтобы удержать ее… А его ремесло? Все эти страницы, испещренные буквами, все эти мысли, ситуации, конфликты, рожденные его воображением и присвоенные другими, — разве не были и они искажением истины? В таком случае чем он отличается от Самаэля? Неужели Самаэль существует в каждом человеке, следовательно, и в нем тоже? Но тогда как истребить его, не истребив самого себя? В своей первой книге Паритус Кривой объясняет, что жизнь состоит лишь из видимостей, элементов изменчивых и бренных. Только смерть — исключение.
Когда-нибудь, подумал Гамлиэль, если мне позволит Господь, надо будет переписать заново пьесу Кальдерона: ибо жизнь — это не просто сон. Быть может, жизнь еще и ложь? Но тогда что такое смерть? Быть может, это единственная истина? Если только не существует нескольких истин? Моя истина не обязательно совпадает с истиной Болека, истина Болека — с истиной Диего. Сам рабби Зусья признавал, как трудно отделить истинное от неистинного. Значит, моя истина могла бы совпасть с ложью Самаэля. Один Господь умеет освободить первую и пленить вторую, даже если, как во всем, что касается человека, истина эфемерна. Великий хасидский Мудрец утверждает, что даже Праведники различаются тем сроком, который дарован им для реализации своих духовных возможностей: некоторые пребывают Праведниками всю жизнь, другие — лишь один час. Не так ли обстоит дело и с истиной, и с теми, в кого она проникла?
Когда-нибудь… Когда же? Порой Гамлиэль размышлял о своем возрасте с мучительным напряжением. После шестидесяти колени подгибаются чаще, горбится спина. Тело — прежде источник радостного изумления — грозит превратиться в опасного, жестокого врага, стать просто сосудом для жизни, которая неумолимо движется к своему собственному концу. Смысл жизни содержится в самой жизни, говорят философы. Моралисты же идут еще дальше и провозглашают: чтобы человек был верен себе, он должен превзойти себя. Но как этого добиться? Развиваться сверх своего предела, следовательно, против самого себя? На такое, подобно Богу, способен ли человек?
Неизбежно Гамлиэль переходил к размышлениям о смерти, точнее, о своей собственной смерти. Он не боялся ее — пугало продвижение к ней. Пугала тяжесть годов. Слишком быстрое старение. Болезни, тоскливая боль, утрата способностей. Дряхлость. Оскудение рассудка. Медленное и неумолимое угасание достоинства, потом памяти. Слова, застревающие в сухом горле. Неловкие, неконтролируемые жесты. Когда вещи падают из рук. Если бы он мог выбирать, предпочел бы мгновенный удар саблей ангела-губителя, который явится без предупреждения. В древних книгах это называется
— В этом все и дело. Порой у меня возникает странное и почти болезненное ощущение, что для меня она не незнакомка.
— Значит, вы все же встречались с ней?
Я изучаю ее в темноте: думает ли она, что эта женщина была когда-то моей любовницей? А может быть, она права? Я лихорадочно роюсь в памяти. Связей у меня было немного. Мимолетные встречи — да, завязывались быстро, но еще быстрее прекращались, по обоюдному согласию. В конце концов, путешествия просто созданы для такого рода знакомств. В Брюсселе безымянная туристка, на несколько лет старше меня, всю ночь приобщала меня к секретам необычной любви. Как ее звали? Она не захотела назвать свое имя. «Зови меня Дезире». Исчезла на следующий день. Дезире, желанная. Журналистка, моя ровесница, где-то на Востоке. Она расспрашивала меня о звездах, чьи фотографии публикуются на первых страницах газет, даже в момент, когда наши тела жаждали соединиться. Отбыла делать репортаж в тот же день. Студентка-социолог, которая знала все, пианистка, которая не знала ничего. Быстро потухшие проблески, страсти, смененные другими страстями. Особо хвастаться мне было нечем. Все эти женщины забыли меня, и они были правы: конечно, как любовник я не тянул на рыцаря их грез. Кто из них мог бы оказаться в этой больнице? Ни одна. Но кто же тогда эта старая женщина? Какую роль могла она сыграть в моей жизни? Похоже, докторша также задавалась этими вопросами:
— Когда я впервые увидела вас вместе с ней, у меня появилось странное ощущение, что вы с ней знакомы.
— У меня тоже, — говорю я.
— Вот как? Признайтесь, что это странно.
— Это ощущение меня не покидает.
— Нужно покопаться в воспоминаниях.
— Я копаюсь.
— Хотите, я вам помогу? Я ведь все-таки психиатр.
— Мне тяжело определиться, не имея никаких вех. Изуродованное лицо, провал в памяти, отрешенный вид… как может она вывести меня на верную дорогу?
— Однако в чисто медицинском плане ничто не указывает на душевный недуг. Это не старческое слабоумие, не болезнь Паркинсона. Изранено было тело. Вам должны были объяснить.
— Нет. Мне просто сказали о несчастном случае.
— Да. Автомобильная катастрофа.
Я вновь убеждаюсь, что в этой женщине, в ее манере изъясняться есть некая зрелость, которая мне нравится, трогает меня и привлекает. О да, будь я моложе, нашел бы что ей сказать. И знал бы, на что надеяться в ответ. В сущности, в будущем романе, который я обязался продать Жоржу Лебрену, следовало бы описать те многочисленные вызовы, что встают перед стариком, заранее обреченным на неудачу. Я вскрыл бы неизбежность его поражения: вот женщины, которых он больше не сможет обольстить; вот путешествия, которые он никогда уже не сможет совершить; вот планы и замыслы, которые останутся нереализованными или незавершенными. Я рассказал бы о его бесплодных мечтах, оплошностях, комплексах. Говоря коротко, о его бессилии. А уж знаменитый французский романист сумеет сделать из всего этого бестселлер. Но где найти время?
— А вы? — спрашивает меня докторша. — Чего вы боитесь?
— Кто вам сказал, что я боюсь?
— Знать это — тоже мое ремесло.
— Я не ваш пациент.
— Это не мешает мне знать… — И, после паузы: —…и желать помочь вам.
Падают первые дождевые капли, предвестники грозы.
— Я боюсь за эту женщину, там, наверху.
— И все?
— Нет. Я также боюсь ее саму.
— Но вы же незнакомы с ней!
— Я уже ничего не знаю. Возможно, я знал ее. И она, возможно, знает то, что мне самому неведомо. Обо мне или тех, кто мне дорог. Вот что пугает меня… Но… Дело не только в этом…
— В чем же? Вы можете довериться мне. Говорите.
— Я также боюсь вас.
— Меня? Я вас пугаю? Чем могла бы я угрожать вам?
— Вы угрожаете моей свободе.
Она улыбается, и ее улыбка мне нравится.
— Я считаю это комплиментом. Или я ошибаюсь?
— Это тоже комплимент.
Я беру ее за руку, которую она не отнимает. Мне нравится ее тепло, проникающее в меня. Внезапно я чувствую, что получил благословение.
— Я хочу вас кое о чем попросить, — вдруг говорит она.
— Слушаю вас.
— Мне хотелось бы, чтобы вы рассказали мне еще одну историю.
Я смотрю на нее с удивлением. Странная просьба. Рассказать историю — сейчас, когда в нескольких шагах отсюда старая женщина готовится встретить смерть?
— Откуда вы узнали, что я люблю истории?
— Вы так хорошо рассказываете, и в вашей жизни их было очень много. Впрочем, разве ваше появление здесь — не одна из них?
— Вы предпочитаете историю красивую или печальную?
— Печальные истории самые красивые.
Мне хочется ответить ей: история, случившаяся с нами, печальна, но где же ее красота? В двух шагах отсюда умирает женщина, возможно, это Илонка, разве вам недостаточно ее истории? Каждый раз, когда меня терзает сомнение, я закрываю глаза — и вижу отца, склонившегося над моей кроваткой, слышу его серьезный голос: «Во сне тебя ждет большое счастье». Он думает, что это поможет мне заснуть, но я гоню сон: я хочу знать продолжение.
Вкус к историям первым привил мне отец: человек, у которого нет истории, беднее самого последнего бродяги, говорил он мне. С тех пор, стоило мне встретить незнакомца, чужака, безумца, как я просил его рассказать историю. Где-то в закоулках моей памяти один нищий ответил мне: «Поздравляю тебя. Ты знаешь, зачем Господь создал людей? Чтобы они рассказывали истории». Но вдруг нищий ошибался?
— Когда-нибудь, Лили, нужно будет написать историю человека без истории. У нее нет ни начала, ни конца, она не красивая и не безобразная, не печальная и не радостная, она просто пустая, она всего лишена. Лишена жизни? Немыслимо. Лишена событий? Невозможно. Если данный человек существует, Смерть стережет его, следовательно, у него есть история, пусть даже незначительная. Помнит он об этом или нет, не важно. Даже если он все забыл, жизнь свою он прожил. Но тогда история его — это история жизни забытой, затерявшейся на тропах безнадежных мечтателей? Что ж, когда-нибудь о ней узнают. Но когда-нибудь, когда-нибудь, это когда? Такой вопрос — сам по себе уже история. Она не старая и не новая. Она всего лишь история.
Лили с серьезным видом обдумывает только что услышанные слова. Она явно не удовлетворена, поскольку хотела услышать историю. Но к какому сочинению обратиться? К примеру, вот эта история — не от отца ли я узнал ее?
— Расскажу вам, что случилось с Иеремией, мальчиком умным и отзывчивым, хотя, быть может, слишком развитым, не по годам. Он был убежден, что никогда не сумеет прорваться сквозь окружавшее его и поселившееся в нем одиночество. Впервые он понял это, когда увидел на ярмарке еще молодую и проворную женщину, которая выступала в труппе акробатов. Они исполняли свои кульбиты под гигантским куполом, взлетая так высоко, как могут только ангелы, презирающие закон всемирного тяготения. Дети в восторге и в испуге прижимались к своим родителям. Взрослые радостно вопили каждый раз, когда воздушная гимнастка срывалась с трапеции: падение ее казалось неизбежным, но в последнюю секунду она хваталась за руку или за ногу партнера, возникшего словно из другого мира.
В крайнем возбуждении Иеремия вспоминает то, что прочел когда-то в древней мудрой книге: человеку следовало бы в нравственном и духовном смысле уподобить себя акробату — кто теряет осмотрительность, тот рискует расшибиться. Но из другой книги или другого сна Иеремия извлек иной урок, основанный на том же сравнении: помни, человек, что твоя жизнь зависит от людей. Если один из них отвлечется, умрешь ты.
Труппа акробатов задержалась в городке на целую неделю. Они давали два представления в день. Иеремия был на последнем. И на сей раз зрители вопили, только это были крики ужаса. Молодая женщина, которая, возможно, совершила оплошность и которой, конечно, не повезло, протянула руку слишком рано или слишком поздно. Она упала с большой высоты. Мгновение спустя ее тонкое стройное тело корчилось от боли на земле.