Строки, добытые в боях - Окуджава Булат Шалвович 17 стр.


В первой книге стихов Максимова «Наследство», вышедшей в 1946 году, есть посвящение: «Всем друзьям из Особого соединения „Тринадцати“, которые делились со мной сухарем и цигаркой или просто любили между двумя пулеметными очередями послушать эти стихи».

Письмо ровеснику

С полнолетьем, товарищ!

Сегодня согреты в руках

наши письма без марок,

в косых самодельных конвертах.

Матерям о здоровье

в них пишут «во первых строках»,

о разлуке — подругам,

друзьям — о походах и ветрах…

Мне припомнилось детство;

ссутуленный, старенький дом,

где качала нас мать

и ждала до рассвета устало,

что дырявая крыша

вот-вот заиграет огнем

или брызнет в окно

раскаленный осколок металла.

Нам даны были крылья

орлиной и мирной страны.

Но когда мы взлетели,

подумалось в первом полете,

что, рожденные в битвах,

быть может, для битв рождены.

И окончилось детство,

Ты ныне дневальный по роте.

Спит казарма.

И кто-нибудь изредка вскрикнет во сне.

И в наполненной фляге,

в подсумке, на пояс надетом,

в полуночном стихе,

в полутемном дежурном огне —

ожиданье тревоги.

И пишется только об этом.

Ты — дневальный по роте.

И где-то часы в пустоту

бьют призывно,

как склянки,

велящие вахте сменяться.

Так приходит к нам мужество

в первую ночь на посту,

в неприметную ночь,

по московскому ровно в двенадцать.

Дороги немец караулил строго:

где хрустнет ветка — не жалел огня.

Не помню, чтоб железную дорогу

нам видеть довелось при свете дня.

И, пробираясь к ней в кустах по пояс,

усвоили мы твердо, как закон,

в чем разница меж старым словом — поезд

и новыми — фашистский эшелон.

Усвоили, в щебенке яму вырыв

и тол закладывая глубоко,

что если поезда — для пассажиров,

то эшелоны — для подрывников.

Усвоили. И вот гремят с откоса

и, превращаясь на лету в гробы

и поднимая в ужасе колеса,

становятся вагоны на дыбы.

Да, эшелоны — это ночью каждой

рывок шнура и эхо до высот.

Но кто же не мечтал, что он однажды

нажмет кривую ручку и войдет

туда, где о делах необычайных

клубится полусонный разговор,

где пар из носика пускает чайник,

со щипчиками ходит ревизор?..

И это будет поезд.

   На вокзале

ты ловко спрыгнешь, придержав слова,

как диски, чтобы вдруг не забренчали,

и только сердцем вымолвишь: «Москва!»

Фронт близится. Стекол дрожанье.

И, значит, деревне — гореть.

Дорогой текут каторжане,

и пляшет фашистская плеть.

Полозья, и ноги босые,

и вьюга, как плач вековой.

И кажется, стала Россия

бездомной толпой кочевой.

Узлы. И лохмотья. И шубы.

И впалые щеки ребят…

Но стиснула ненависть зубы,

но губы проклятьем горят!

И после привала ночного,

прикладами строя ряды,

заметят конвойные снова

сбежавшие в рощу следы.

И каски надвинут в тревоге:

они ли конвойные тут?

Не их ли по русской дороге

уже на расплату ведут?..

И лето. И птицы. И мята. И зной.

Клубника рассыпана жаром в траве.

У сосен от пряной настойки земной,

от пьяного ветра шумит в голове!

Но немец с фургоном обходит леса,

шагает, распаренный, у колеса,

глядит, как на пенную кружку в пивной,

на мой закипающий полдень хмельной.

И кажется, пахнет и мята, как труп,

береза — в бинтах, и в ожогах — сосна,

клубнику ребята не рвут поутру —

клубника ребячею кровью красна.

Так будь вездесущим, закон наш лесной:

ложись за березой и стань за сосной —

клубника и мята тебя, земляка,

упрячут. Лишь целься наверняка!

Жен вспоминали

   на привале,

друзей — в бою.

   И только мать

не то и вправду забывали,

не то стеснялись вспоминать.

Но было,

что пред смертью самой

видавший не один поход

седой рубака крикнет:

— Мама!

…И под копыта упадет.

Ты дошел до Берлина —

есть правда над нашей судьбой.

Где ты был,

как ты выжил в проклятом году невоспетом?

В партизанских болотах?

В лесах, окруженных пальбой?

В отступающих армиях?..

Впрочем, не стоит об этом.

Вспомним снова о детстве:

за домом скулила пила,

топоры говорили в бору,

что спокойствие — небыль.

Даже тополь был воткнут в осеннюю синь,

как стрела,

а упрямая радуга

луком натянута в небе!

Мы со свистом

и с гиком врубались в кусты у реки.

И клинки находили,

в крапиве бродя по колени.

И за мудрой махоркой

в беседах своих старики

от рожденья военным

считали мое поколенье.

Сорок первый войдет еще

в наши тревожные сны.

Боль и горечь узнал ты

в далеком году

   невоспетом.

Но, рожденные в битвах,

мы были для битв рождены.

Ты в Берлине!

И, значит,

судьба поколения в этом!

Опять отъезд на фронт, и снова

Я рву бумаги и дела.

И снова в роскоши пуховой

Метель над городом бела.

Опять в окно гляди устало

И слушай вечную гармонь.

Опять горящие вокзалы,

И снова снег летит в огонь.

Еще не выписан нам отдых,

Бессмертным именем любви

Благослови меня на подвиг,

На мужество благослови.

Березок тоненькая цепь

Вдали растаяла и стерлась.

Подкатывает к горлу степь, —

Попробуй убери от горла.

Летит машина в море, в хлеб.

Боец раскрыл в кабине дверцу,

И подступает к сердцу степь, —

Попробуй оторви от сердца.

Набросив на плечи шинели,

Скрипучие качая нары,

В теплушке вечером мы пели —

Грузины, русские, татары.

И песни были долги, долги…

А в песнях девушки красивы,

И за окном открылась Волга,

Широкая, как путь России.

А. Б. Лозовскому

Полковник, помните Скалат,

Где «тигр» с обугленною кожей

И танк уральский, в пепле тоже,

Лоб в лоб уткнулись и стоят?

Полковник, помните, по трактам

Тогда и нас водил сквозь смерть

Такой же танковый характер —

Или прорваться, иль сгореть.

1944

Звездочету

Еще придут такие ночи —

Травой окопы зарастут, —

И, разбирая звездный почерк,

Забудут все, что было тут.

Поймет ли это, кто здесь не был,

А нам, встававшим в полный рост,

Земля была дороже неба

И сухари нужнее звезд.

Назад Дальше