Когда из приемника полились звуки вальса, Катя подхватила Ирину, пустилась танцевать. Не попадала в такт, кружилась там, где нужны были мелкие шажки, бежала и прыгала, увлекая раздосадованную подругу — во всех этих неестественных бурных движениях и жестах Сергей улавливал тревогу ее сердца.
Зинаида Николаевна тоже заметила перемену в Катином настроении. Мать Сергея проводила большую часть времени на кухне; там она помогала бабе Насте, но в те минуты, когда появлялась в горнице, бросала тревожные взгляды то на Катю, то на сына и все больше убеждалась в том, что творится что-то неладное. Боялась одного: доктор откажется от Сергея, не возьмется его лечить. Еще в Москве ее глодал червь сомнения; она подозревала, что Катя не все сказала доктору, ложно его проинформировала, выдала болезнь Сергея за другую, — словом, тысячи догадок терзали ее душу. С тех пор как эта рыжеволосая девушка побывала у них в доме, покой не приходил к Зинаиде Николаевне ни на один день. Она даже спать перестала по ночам. Тревожилось сердце матери, чуяло неладное, но как помочь делу — не знала.
Сложное чувство испытывала к Кате.
Вываренная в котле мужниного общества, где все строилось на соображениях выгоды, материального интереса, где слово не произносилось без задней мысли, Зинаида Николаевна становилась в тупик перед ребенком, выросшим в деревне. Зачем ей, этой красивой, здоровой девушке, нужен Сергей?.. Если даже он и вылечится, то его лет десять нужно будет опекать. Он ведь даже не кончил средней школы!
Одну за другой вспоминала Катины беседы с Сергеем, ее письма, встречи с врачами, все те многочисленные, длительные хлопоты, которые несла на своих хрупких плечах Катя. Наконец, этот дом, встреча на вокзале, подруги, конфеты, цветы… Нет, тут есть что-то такое, что Зинаида Николаевна не могла понять своим многоопытным умом. Нельзя сказать, что она потеряла веру в людей и не верит в бескорыстие и добро. Человек, конечно, может сделать услугу другому. Однако тут пахнет не услугой и даже не просто добром — тут целое самопожертвование. Полгода писать письма, упрашивать врача, молить, не имея ни авторитета, ни средств, — нет, тут, несомненно, действует скрытая от ее глаз пружина.
Что же за пружина?.. Любовь?.. Нет, Катя не может полюбить Сергея. Это неестественно и нелепо.
Любви тут не может быть. Но тогда что же?..
Катя на минутку выбежала из горницы.
— Баба Настя, где тут у вас вода?
Зинаида Николаевна зачерпнула из ведра стакан только что принесенной родниковой воды, подала Кате. И между прочим, как бы невзначай, спросила:
— Что доктор?
— Обещал прийти, Зинаида Николаевна.
И хотела идти в горницу, но Зинаида Николаевна, взяв девушку за руку и заглянув ей в глаза, сказала:
— Что случилось, Катя? Может быть, доктор…
— Что вы, Зинаида Николаевна! Просто он занят. Завтра я сама пойду за ним.
И побежала в горницу.
8
Часу в десятом вечера к Белову неожиданно пришла Светлана Буренкова — школьный товарищ, давняя любовь Павла.
— Светлана! Какими ветрами?..
— Попутными, Паша. Несло по дорогам да прибило на огонек к твоему дому. Что же ты стоишь, ровно солдат в карауле. Здравствуй!.. Или не рад гостье?..
— Что ты, Света! Как не стыдно говорить глупости. Я даже не знаю, как тебе выразить свое… приятное изумление.
Они поцеловались. Буренкова тряхнула друга за плечи:
— Орел-мужчина!.. Жена-то, поди, без ума от счастья?..
Павел помогал Светлане раздеться, стоял сзади, и женщина не видела выражения его лица в эту минуту: по нему она бы поняла все сразу, пожалела бы о своем вопросе и больше бы о жене не заговаривала. Но так как она не видела лица Павла, то и продолжала неуместный монолог. Подавая шапочку, а затем шарфик Павлу, говорила:
— Ты, Паша, стал галантным кавалером, научился ухаживать за женщинами. Раньше за тобой такого не водилось. Галина, что ли, вышколила?.. Но где же она?… Зови хозяйку, не к тебе же одному я пришла в такую пору.
И только потом, когда прошла в комнату, понимающе закивала головой:
— Э-э, братец, да ты, я вижу, холостяк. Ну да ладно: не будем тормошить личный вопрос. Дай-ка лучше, Паша, я нагляжусь на тебя.
— Ты все такая же… разбитная.
Белов заметно покраснел. Они сели. Павел силился припомнить, когда он виделся со Светланой в последний раз. Давно, в прошлом или позапрошлом году. Тогда он еще жил с Галиной, они принимали Светлану, как родного, близкого человека. Однажды она показала им билет на самолет — улетала в Москву, в театр, куда пригласили ее на место ведущей артистки. Тогда Светлана жаловалась на главного режиссера углегорского театра Солнцева, называла его компрачикосом. Павел еще спросил: «Что такое компрачикос?». «А помнишь, в «Человеке, который смеется»? Да, да, Павел читал эту книгу, он помнит страшное племя изуверов. Они похищали детей, уродовали их физически и продавали владельцам бродячих балаганов. Но при чем тут Солнцев?.. Конечно же, Светлана преувеличивает. Она поссорилась с главным режиссером, и в ней говорит личная обида.
Так думал тогда Белов. Так думает он и сейчас.
— На время в Углегорск или насовсем?
— На время… Насовсем… Эх, Паша! Давно ли мы с тобой бегали в школу?.. Вы, мальчишки, — народ рассудительный. Готовились к жизни серьезней. Лучше нас знали, что жизнь — не посыпанная песочком тропинка. А мы, девчонки, и не подозревали. Порхали, как мотыльки, да строили воздушные замки. Вот хоть и я: дернул же меня черт пойти в искусство!..
Она вынула из сумочки сигареты, закурила. Затягивалась глубоко, жадно. Длинная, красивая шея ее вздувалась у подбородка, губы широко и нервно растягивались. Павел только теперь заметил, как изменилась, постарела Светлана. Вся она как-то сникла, сделалась меньше, и щеки ее поблекли, отсвечивали нездоровой желтизной. И это она, Светлана, девушка, чей голос звенел по всей школе колокольчиком, чья веселость и красота кружила ему голову. Она всегда улыбалась. Даже во время ответов у доски улыбка блуждала на ее лице. Они учились еще в шестом классе, когда Павел стал заглядываться на беленькую девочку с блуждающей улыбкой. А в восьмом или в девятом классе он уже задыхался от жажды видеть ее, ловил малейшее ее желание. Будь Светлана к нему поприветливей, он бы, может быть, ей и открылся. Но в то время многие вздыхали по синим озорным глазам — в толпе других ребят, зачастую более видных и смелых, затерялся тогда Паша Белов. Так и остался наедине со своим чувством.
Светлана после школы поехала учиться в Ленинград, в театральный институт.
— По слухам, ты в Москве преуспевала?
Светлана невесело улыбнулась, как-то неловко и неспокойно шевельнула плечом, будто что-то давило ей, мешало, вздохнула глубоко, печально. Она смотрела на Павла насмешливо долго, снисходительно и жалеючи.
— По слухам, говоришь?.. А я-то думала не только друзья, но и многие незнакомые люди знают меня, думала, и я в некотором роде знаменитость. Ты хоть на одном моем спектакле побывал?
— Признаться…
— Не надо извинительных слов. Не был, и хорошо. Я тоже твоих книг не читала. И ничего — как видишь, живу. Я даже рада, что ты меня не видел на сцене. Есть еще люди, которым я хочу нравиться, мнением которых я дорожу.
Тут она опять невесело засмеялась: одними губами, лицом — глаза оставались неподвижны, печально смотрели в одну точку. Белов заметил это, хотя и не смотрел на нее пристально. Павел боялся ее взгляда, боялся нестерпимо ярких, озёрно-синих глаз. Эта боязнь осталась у него от прошлого, от тех далеких и вместе с тем таких близких времен детства, когда зарождающееся чувство любви бывает так пугливо и робко. Она всегда смеялась и куда-то торопилась. Ее глаза светились влажным горячим блеском. Но если в детстве он ничего не видел в них кроме озорного лукавства и жажды жизни, то теперь в них залегла глубокая неизбывная дума. И хоть глаза ее от того стали еще красивее, но, как и прежде, смотреть в них подолгу Белов не мог.
— Ушла я из театра, Паша. Рассорилась, разодралась и ушла. Надоело играть героиню-современницу с печатью мученицы на лице. Изображать надтреснутые характеры, плачущие души, — девицу вневременного, вненационального происхождения. Нет таких в жизни, а мы их выдумываем.
— А вы играйте таких, которые есть в жизни.
Светлана точно вдруг очнулась от забытья, энергично вскинула голову, поправила рукой пшеничную прядь волос, сказала:
— Мы играем таких, которых нам придумают драматурги и режиссеры. Роль навязывают артисту, втискивают насильно. Иной раз тошнит оттого, что говорит собственный язык, мучительно стыдно за жест, позу, выходку. Стыдно, а играешь. Может ли тут явиться вдохновение? Может ли такой образ зажечь зрителя?..
— Неужели так во всех театрах?
— За все не говорю, а в нашем — там, где я работала, все происходит именно так.
— Но позволь, Светлана, артисты — живые люди, каждый имеет свои взгляды на искусство, наконец, творческое лицо, — как же они соглашаются играть плохие роли, представлять зрителю людей, не существующих в жизни, клеветать на действительность?
— Потому-то я и ушла из театра. Не хочу поставлять брак и получать за него денежки. Стыдно, Паша, обманывать людей. Не желаю! Пусть другие пляшут под дудку главного режиссера. Я — не хочу! Хватит!
— Кто у вас режиссер? Расскажи о нем.
— О, это ужасный человек, Паша! Впрочем, и «а человека-то он мало похож. Толстый и сырой, как вздувшийся соленый огурец. Желтые рачьи глаза и желтая борода. Говорят, он когда-то был большим артистом, у него много званий и рангов, он заслуженный и перезаслуженный, но я лично ни одному диплому, ни одной бумажке его не верю. Просто он ошибся адресом: ему бы надо торговать шнурками, а он забрел в театр. И вот уже сорок лет бессменно снабжает духовной пищей зрителя. И ведь что любопытно: не любит артистов, особенно талантливых, а живет среди них. Ведь это, наверное, не легко? А, Паша?.. Мне иногда жаль его. Однажды я ему сказала: «Трудно вам, Вагран Иванович. Отдохнули бы!» «Что верно, то верно, — сказал он мне. — Да оставить вас не на кого. Пропадете без меня». Видишь, что думает Вагран Иванович Земной: пропадут без него артисты, погибнет театр.
В молодости Вагран пробовал писать стихи, придумал псевдоним Земной. И послал свои первые вирши знаменитому поэту. Так тот стихи оставил без внимания, а по поводу псевдонима написал: «Ваш псевдоним мне не понравился. Вы как бы хотите сказать: «Смотрите, я хоть и поэт, а считаю себя вполне земным человеком!»
Реплика лишь подбодрила Ваграна, с тех пор он уж не назывался иначе как Земной.
Вот он каков, наш режиссер! Я невзлюбила его с первой встречи. Помню, как с другими артистами в первый раз вошла к нему в кабинет. Стояла в углу, не смея подойти ближе и назвать свое имя. Мельком перехватила взгляд Земного — еще больше съежилась, отступила в угол: ждала его слова, но он говорил с другими, смотрел на других, перелистывал какие-то бумаги. Знал обо мне, но нарочно не обращал внимания. Смотри, мол, какие мы тут все важные: никому ты не нужна, мы можем и без тебя обойтись.
Потом ко мне подошел пожилой артист в мешковатом потертом костюме, взял меня за руку и, расчищая место возле стола, возвестил:
— Вагран Иванович! Нашего полку прибыло. Разрешите представить: Светлана Буренкова, артистка первой категории.
Я тогда подивилась голосу артиста: он отличался необыкновенной силой и музыкальностью. Но тут и голос не помог. Никакого впечатления! Земной продолжал рыться в бумагах. Наступила тишина, во время которой я готова была провалиться сквозь землю. Я ненавидела мешковатого сутулого чудака, позволившего себе разыграть со мной сцену. Еще бы минута, и я выбежала бы из кабинета. Но как раз в эту-? то минуту режиссер поднял на нас покрасневшие от злости глаза.
— Перестаньте разыгрывать спектакль! Тут вам не балаган!
Не сразу поняла я, что гневная фраза нацелена не в меня, а в адрес моего благодетеля.
— Та-та-та… — покачал головой мой друг. — А вы, Вагран Иванович, сегодня не в форме.
И направился к двери. Режиссер привстал за столом, визгливо прокричал вдогонку артисту:
— Каратыгин! Вы мне еще ответите за вчерашнюю пьянку. Мы будем разбирать вас на художественной части! Каратыгин задорно выпятил грудь и голосом, полным достоинства, проговорил:
— Не может художественная часть разбирать художественное целое.
И хлопнул дверью.
Позже я узнала, что Каратыгин — замечательный, талантливый артист. Он был истинным украшением театра и, может быть, потому только говорил режиссеру правду.
— Так и не пошел Каратыгин на художественную часть? — спросил Павел, заинтересовавшись мятежной натурой артиста.
— Нет, не пошел. Он вообще никого не слушал, никого не признавал. Особенно во время репетиций. Даже разводку себе и своим партнерам делал сам. Скажет ему режиссер: «Становись сюда», а он и не подумает двинуться с места. Кивнет одному партнеру, второму: «Что там вы должны говорить?» И когда услышит диалоги, с минуту стоит, подперев рукой бороду. Потом хватает артистов за руки и каждому указывает место. Надо тут видеть Земного! Сидит в своем режиссерском кресле, кусает побелевшие губы. На щеках проступают красные пятна. Но молчит Земной, не перечит. С одной стороны, нельзя перечить Каратыгину: хлопнет дверью и уйдет пьянствовать, а с другой — Каратыгин так разведет артистов, что Земному уж делать будет нечего и все вдруг окажутся на своих местах, и сцена пойдет хорошо.
Жаль только, что Каратыгин пил нещадно, он хоть и нездоров был сердцем и носил наготове валидол, а пил много и почти каждый день. Однажды случилось, что выпил Каратыгин стакан водки, а закусить нечем, так он, на потеху остряков-артистов, кинул в рот несколько таблеток валидола. С тех пор приятели его, как выпьют где, так тотчас же к Каратыгину: «Валидол есть?» Пил, а голос не пропивал. И такой, я вам скажу, у него голос! — от зависти умирали артисты. Зычный, раскатистый и тембра необыкновенного. Скажет, бывало, фразу, а у нас по коже мурашки бегут.
И душу Каратыгин не пропивал. Бывало, и за нас заступится. На первой же репетиции Земной предложил мне ужасную нелепость: велел стать на колени перед парнем, к которому моя героиня питала чувства. Я, по обыкновению, простодушно сказала: «Не понимаю, Вагран Иванович, кого я играю: героиню или отрицательного типа?» «Разумеется, героиню! — воскликнул Земной. — Вы играете молодую современницу, новатора производства, девушку, которая стоит на переднем рубеже технического прогресса».
Земной говорил с пафосом, он вообще любил говорить с пафосом. «Девушка шлифует детали небывало мощной турбины. Она участвует в создании технического чуда. Она и ее товарищи — рабочие-экспериментаторы, люди новой формации; у них труд физический слился с трудом умственным. Это тот тип человека, которого мы рисуем в своем воображении..»
«Тем более! — продолжала я ему в тон. — Человек высокого интеллекта и душу должен иметь высокую. Зачем же ставить его на колени!..»
В ту минуту по сцене потянуло холодом; кто-то открыл боковую дверь, и образовался сквозняк. Я пошла за теплой кофтой к вешалке в глубине сцены. И тут слышу крик: «Вернитесь! Я не закончил с вами разговаривать!..» Обернулась и не узнала Земного: это был трясущийся, синий от злости старик. Глаза его остекленели и готовы были вылезти из орбит. Я уж приготовилась его взять за руку, поддержать, но он закричал еще сильнее: «Мне не нужны артистки с мозгами, вывернутыми набекрень!..» Не знаю, что было бы дальше — я уж хотела отбрить его позабористей, — да тут на сцену вышел Каратыгин. Он взял меня за руку, загородил собой от Земного и бросил ему брезгливо:
— Ну ты, борода… Не плюй в лицо святому искусству.
А мне сказал:
— Идите домой и не волнуйтесь. Завтра приходите на репетицию — все будет хорошо.
Действительно, я пришла на другой день в театр, и Земной как ни в чем не бывало поздоровался со мной наравне с другими артистами.