Простая история - Агнон Шмуэль-Йосеф 20 стр.


XXVIII

Прибыв в Лемберг, они сразу же направились к д-ру Лангзаму, пожилому невропатологу, который лечил многих душевнобольных в Галиции. Говорили, что в молодости он учился на раввина, но, явившись свидетелем плохого обращения польского врача с больным евреем — нередкий случай для тех времен, когда врачи-неевреи лечили тело евреев и вредили их душевному здоровью, — принял решение стать врачом. Очень скоро он приобрел репутацию первоклассного доктора, и люди ездили к нему отовсюду. Со временем он специализировался на нервных болезнях, которые, если сразу не принять мер, могут привести к стойкому безумию.

В отличие от тех врачей, с которыми уже встречался Гиршл, д-р Лангзам не подвергал его никаким «тестам», не задавал ему загадок, не спрашивал, сколько лет кайзеру. Он просто поздоровался с ним и спросил, как бы не понимая, зачем такой на вид здоровый молодой человек пожаловал к нему в санаторий:

— Ну-с, в чем дело?

Осмотрев Гиршла, он велел уложить его в постель, распорядился принести ему еду и питье и так заботился обо всех его нуждах, будто имел дело с гостем, нуждающимся в отдыхе после утомительного путешествия.

Д-р Лангзам ни о чем не расспрашивал и родителей Гиршла. Для него не имело значения, рассказывают они ему о сыне всю правду или нет, его не интересовали ни предыстория, ни прежнее лечение пациента. Важно было не допустить, чтобы больного поместили в сумасшедший дом, потому что там даже здорового человека могут довести до сумасшествия. Держать его следовало подальше от Шибуша, где местные ребятишки будут дразнить его сумасшедшим и бросать в него камнями, так что он никогда не поправится. Заметив в лице Гиршла сочетание кротости, покорности судьбе и печали, старый доктор немедленно проникся к нему симпатией.

Д-р Лангзам не делал попыток пробудить в родителях надежду или же, наоборот, подготовить их к худшему.

Я никогда не держал здесь никого, кто не был бы болен, — заявил он Боруху-Меиру и Цирл, — и никогда не отказывал никому, кто был действительно болен. Когда ваш сын сможет вернуться домой, я вас извещу.

Он сообщил им, во что обойдется лечение, попросил уплатить вперед за три месяца и обязался обеспечить Гиршла кошерной пищей.

Д-р Лангзам скупо применял лекарства. Он давно забыл большинство рецептов, выученных им в медицинском институте, и не утруждал себя знакомством с новинками. Чтобы хоть что-то прописать больному, поскольку от него этого ждали, он иногда назначал ему пять капель десятипроцентного водного раствора опия. Рецепт микстуры он нашел в старом медицинском журнале и пользовался им весьма неохотно. Два раза в день он давал Гиршлу в стаканчике смесь равных частей воды с водкой. Другим лекарством, которое Гиршл получал от д-ра Лангзама по понедельникам и четвергам, было слабительное, регулирующее работу желудка.

Гиршл безропотно принимал лекарства, не жаловался на горький вкус опия и тошнотворно-сладкое слабительное, похожее на отраву для тараканов. Время от времени слабительным служила касторка, иногда в сочетании с «тараканьей отравой».

Борух-Меир и Цирл вернулись в Шибуш в подавленном настроении. Поглощенные устройством Гиршла, они не сразу могли осознать свой позор. Но сейчас, по дороге домой им открылось полное значение того, что произошло. Они были в купе одни, Борух-Меир сидел в одном углу, Цирл — в другом, откуда доносились ее тяжкие вздохи. Они долгие годы ждали, пока у них родится сын, наконец-то дождались, вырастили его и женили только для того, чтобы на них свалилась такая беда. Древнее проклятие, которое раввин обрушил на прапрадеда Цирл, еще не исчерпало себя. Может быть, если бы Гиршл остался в ешиве и сам стал раввином, оно утратило бы силу.

В Станиславе они пересели со скорого поезда на местный, который шел неторопливо, останавливался на каждом полустанке. Одни пассажиры сходили, другие садились. Среди попутчиков были и шибушцы, знавшие Боруха-Меира и все, что с ним стряслось, лучше, чем он сам. Подняв воротник пальто и глубоко надвинув шляпу, он надеялся, что его не узнают, но это не помогало. Нельзя сказать, чтобы люди радовались его несчастью. Отнюдь нет! Если они и радовались, то, скорее всего, тому, что хоть на несколько дней вырвались из дому.

Борух-Меир и Цирл тихо и униженно пробрались к себе домой. Каждая улица, каждый перекресток, казалось, кричали об их несчастье и позоре. По этой улице Гиршла вели домой из лесу. Здесь он кукарекал, гоготал гусем, квакал лягушкой.

Вскоре к ним прибежала Берта.

— Ну и напугали же вы нас! — воскликнула она. — Ведь Мина на восьмом месяце. Вы бы подумали, как это волнение может сказаться на ней и на ребенке, упаси Бог!

Цирл с удивлением смотрела на нее:

— Клянусь вам, Берта, я не знаю, о чем вы говорите.

— Но я-то знаю! Только не понимаю, почему вы скрыли это от нас!

— Что мы скрыли от вас?

— О Гиршле.

— Мы не сказали вам о Гиршле? Вы хотите сказать, что вам неизвестно, где он находится?

— Конечно, известно.

— Так что же мы скрыли от вас?

— А вы не считаете, что нам-то следовало рассказать все?

— Разве мы не рассказали вам, что едем в Лемберг?

— Конечно, да, но только не рассказали зачем!

— Ах, Боже мой, Берта, по-моему, весь Шибуш знал зачем!

— Цирл, — вмешался Борух-Меир, — позволь мне поговорить с Бертой.

— Да, уж лучше Борух-Меир, — согласилась Берта. — Мне хотелось бы получить объяснение.

— Объяснение чего, Берта? — спросила Цирл.

— Как вы могли разыграть такую шутку с молодой женщиной? Ведь она не какой-то приблудный котенок, она — член семьи!

— Какую шутку? — снова вмешался Борух-Меир.

— Вы думаете, я не знаю, что все это подстроено?

— Что «все»? — не понимала Цирл.

— Ну, сумасшествие Гиршла!

— Подстроено? — спросили одновременно Борух-Меир и Цирл.

— Ну, хватит притворяться, — сказала Берта. — Вы думаете, мне неизвестно, что все это подстроено, чтобы избежать призыва в армию?

— Подстроено, чтобы избежать призыва? — задумчиво повторил Борух-Меир.

— Всему миру это известно, кроме нас. Мы чуть не умерли от тревоги, пока они не пришли и не рассказали нам.

— Кто они? — недоумевала Цирл.

— Все: Йона Тойбер, Софья Гильденхорн и этот коротышка, не знаю, как его зовут.

— Курц, — подсказал Борух-Меир. — Она имеет в виду Курца.

— Правильно, Курц, именно так его зовут, — вспомнила Берта. — Этот лилипут, который танцевал на свадьбе. Даже он знал, что Гиршл сделал это, чтобы не пойти в солдаты.

Борух-Меир смотрел на Берту с удивлением. Цирл наклонилась к ней и прошептала:

— Ш-ш, сватья! А Мина уже знает?

— Страшно подумать, что могло бы случиться с ней, если бы она не знала, в чем дело.

Цирл задумалась, а Борух-Меир произнес:

— Не сердитесь на нас, Берта. Дело требовало большой секретности.

— Берте не нужно долго объяснять, — сказала Цирл. — Она прекрасно знает: чем меньше об этом говорить, тем лучше. Пойдем, навестим Мину и передадим ей привет от Гиршла.

По дороге они встретили Йону Тойбера. Он первым увидел Гиршла в тот день, когда его нашли на поле, и тотчас же заметил, что тот был не в себе.

— Ну, реб Йона, — обратилась к нему Берта, — что вы думаете о событиях?

Тойбер вздохнул:

— Не всем выпадает такое везение — жить в стране, где нет воинской повинности!

Когда он задел, Борух-Меир заметил:

— Какой умный человек! Его слова могут как бы не относиться к делу, но, если вдуматься, покажется, будто он прочел ваши мысли. Как обстоит дело с его женой? Мне говорили, она тяжело больна.

XXIX

Проведя три дня в постели, Гиршл все еще изнемогал от усталости. Он уже не отвечал на любой вопрос: «Половина восьмого», но изъяснялся непомерно длинно, забывал слова, названия предметов и потому вынужден был прибегать к излишне пространным описаниям. Умолкал на середине и возвращался к началу.

Гипотеза Ригера гласит, что невропатологи могут диагностировать легкие повреждения в мозгу больного, только если он был знаком им еще здоровым, что во всяком ином случае распознать недуг затруднительно. Эта весьма серьезная гипотеза, должно быть, абсолютно верна в отношении врачей и больных в принципе, но в случае Лангзама и Гиршла не срабатывает. Лангзам не исследовал разум Гиршла, к «тестам» не прибегал, а всего лишь сидел и рассказывал ему разные истории, чтобы «пробудить» его душу.

Жители маленького местечка, переехав в большой город и получив там блага и удобства, которых прежде знать не знали, все равно вечно будут помнить родные края и превозносить их до небес. Вот уже 40 лет, как уехал Лангзам из своего местечка, но все еще не перестает вспоминать про него, все еще говорит о нем при каждом удобном случае. Местечко давно изменилось, оно уже совсем не такое, каким было во времена его юности, в пору, когда он его покинул, но доктор помнит его прежним. Прежним и описывает. Каждый день, придя к Гиршлу, Лангзам садится на край его кровати и говорит с ним. И любая беседа начинается и заканчивается повествованием о родном городишке. Он рассказывает о рынке, о крохотных, похожих на курятники, домиках, что со всех четырех сторон света облепили торговые ряды. А ряды стоят пустынные все дни недели, кроме четверга. Люди разошлись учиться. Если кто знает хотя бы главу из Мишны — сидит и повторяет ее, а кто даже этого не знает, читает Псалмы. И лишь в четверг город пробуждается от спячки, ибо в этот день деревенские жители приезжают туда торговать. И тогда горожане бегают, точно ненормальные, от повозки к повозке, от крестьянина к крестьянину, чтобы заработать несколько грошей на Шабос. Порой Лангзам начинает рассказывать про свою синагогу: стены ее накренились и вот вот могут упасть, потолок почернел от копоти, но, тем не менее, весь дом светится от того, что в нем изучают святую книгу. А что они ели? Что пили? Когда спали? На эти вопросы Лангзам отвечает коротко: «Ну, если вы желаете знать, можно ли существовать таким образом, я вам скажу, что, согласно всем медицинским теориям, нельзя. Несмотря на это, многие поколения так жили и не видели в этой жизни никаких недостатков». Кроме, пожалуй, раввина. Этот раввин всю жизнь мечтал купить книгу «Махацис а-Шекель» и никак не мог наскрести на нее денег.

Он почти безотрывно сидел над книгой; никто ему не мешал и от учения не отрывал, поскольку судебные дела в городе были редки. Денег нет — нет и имущественных споров. Нечасто возникали и сомнения по вопросам, связанным с мясным и молочным. Это понятно: всю неделю человек ест хлеб да лук, и только в четверг, когда режут скотину к субботе, раввину приносят на проверку какое-нибудь дырявое легкое или проколотый пищевод. Тогда он, как положено, покрывает книгу платком, вынимает нож и соскребает верхнюю пленку, чтобы посмотреть: сквозной прокол или нет. «Когда я вспоминаю его нож, — говорил Лангзам, — все на свете кажется мне ничтожным в сравнении с этой нехитрой вещью, с помощью которой он долго ковырялся во внутренностях животного, чтобы разрешить бедняку съесть кусок мяса или запретить, признав мясо трефным».

Был у раввина еще один инструмент — гусиное перо, которым записывал он свои мысли о Торе. Чернила он готовил себе сам из свечной копоти и, бывало, когда перо его ломалось и он не мог найти себе другого, потому что никто в тот момент не резал гуся, он делал отметки в книге ногтем — мол, вот здесь есть, над чем поразмыслить, а к этому месту нужно сделать примечание. Лангзам говорил, что народ Израиля получил от Всевышнего два великих дара — Тору и Шабос, и если бы не они, непонятно, как вообще могли бы существовать евреи в том поколении.

Спроси кто-нибудь Гиршла: «А как он тебя лечит?» — тот бы искренно удивился: «Да разве он меня лечит?» Тем не менее, он чувствовал, что от рук Лангзама исходит нечто целебное. Эти сильные руки, которыми доктор касался его, здороваясь и прощаясь, касался, словно ненароком, были совсем не похожи на мягкие руки Тойбера. Руку Лангзама ему и в голову не могло прийти поцеловать. Часто, когда доктор сидел рядом и говорил с ним, точно с закадычным другом, Гиршл спрашивал себя: «А знает ли он, что я, кричал петухом, что, как сумасшедший, носился в зарослях травы, катался в снегу? Конечно же, он ничего этого не знает, потому что если бы знал, то наверняка запер бы в клетку и лил на голову холодную воду».

О тысяче разных вещей беседовал доктор с Гиршлом, а вот о недуге его никогда не заговаривал. Тысячу вещей рассказал Гиршл доктору, но никогда ни словом не обмолвился о Блюме.

Постепенно он перестал о ней думать; образ ее все еще витал перед его мысленным взором, но взор этот уже не был прикован к ней неотрывно. Когда же глаза Блюмы ловили его взгляд, когда он все-таки погружался в их таинственную синеву, тогда появлялась на его губах легкая улыбка, — тень звонкого смеха Блюмы. И не было ничего удивительного в том, что Гиршл мог в любой миг увидеть, чем занята Блюма: он знал ее с детства, и каждое ее движение давно отпечаталось в его памяти. И хотя, на первый взгляд, все это звучит глупо, но так оно и было на самом деле.

Однажды доктор вошел к Гиршлу, взял его за руку и спросил, как тот себя чувствует, потом, не дожидаясь ответа, присел на край постели и начал говорить с юношей, как обычно, держа его руку и считая пульс. Уходя, он спросил, не хочет ли Гришл выйти в сад, и получил согласие. Некоторое время спустя зашел санитар Шренцель по прозвищу «отец всех больных», одел Гиршла, вывел его в сад, усадил там на стул, а сам встал в некотором отдалении. По прошествии часа он отвел его назад, в комнату, помог раздеться и уложил в кровать. С тех пор каждый день Шренцель обязательно выводил Гиршла гулять — сперва на час, потом на два, потом на три и больше.

Сад у доктора был великолепный: деревья, кусты, цветы… Еще там стояли скамейки и кресла, чтобы больные могли отдохнуть. Гуляя в саду, Гиршл всякий раз встречал старика, который ковырялся в земле и говорил сам с собой. Старика этого звали Пинхас Гертлебен. Когда-то были у него дом и кусок земли в Бориславле, но в один прекрасный день разверзла земля уста свои и поглотила его жену и детей, и тогда он продал и дом, и землю, ибо в тот час никто еще не знал, что земля эта, которую проклял Всевышний проклятием Содома и Гоморры, скрывает в себе нефть. Тот, кто купил землю Пинхаса, нашел эту нефть, разбогател и стал миллионером, а тот, кто продал ее, остался бедняком. И вот теперь Пинхас переползал с места на место и ковырял в земле пальцами, пытаясь отыскать нефть, и говорил со своей женой и с детьми, которые умерли. «Сейчас, сейчас, — повторял он, — сейчас найду я великие залежи нефти, и тогда все мы оденемся в золото». Когда он состарился, добрые люди пожалели его и отправили лечиться.

Был у доктора еще один пациент по имени рабби Занвл. Отец его и брат считались известными мудрецами и праведниками, да и сам он руководил общиной хасидов. Но сердце его ныло от одиночества, а разум отказывался постигать низменное и повседневное. Он вообще не заботился о собственных нуждах: забывал поесть и относился к себе так, будто уже завершил свой жизненный путь и лежит бездыханный. А всякого, кто приходил к нему попросить благословения, он называл вопрошающим мертвых.

Люди стали проявлять к нему внимание, считая, что он отказывается от себя ради Отца Небесного. Сам же раби Занвл тем временем совсем перестал есть и пить, перестал выполнять супружеские обязанности и даже пренебрег заповедями Торы, объясняя это тем, что «мертвый неподсуден».

Понемногу вокруг начали шептаться, что рассудок рабби помутился. Когда же стало ясно, что дело совсем плохо и пора принимать меры, близкие посовещались и решили отвезти его к доктору Лангзаму. Странно, конечно, что они не отвезли его к рабби Шлоймеле из Сасова, который пытался оказывать помощь безумным и даже прослыл большим специалистом в этой области. Но причина в том, что отец рабби Занвла был в ссоре с рабби Шлоймеле. Впрочем, он еще и для того отвез сына именно к доктору Лангзаму, чтобы показать всем, что уважает закон. Ибо закон считает, что душевнобольного должен лечить врач-профессионал.

Назад Дальше