Двор. Книга 2 - Львов Аркадий Львович 18 стр.


— Узнает. Такую бабушку один раз увидишь — на всю жизнь.

— Степан, — погрозила сахарным петушком Клава Ивановна, — ты нам не порти ребенка.

Пока Лизочка сосала своего петушка, Ефим стоял возле дверей и боялся подойти ближе, чтобы опять не испугать.

— Лизочка, — обратилась Клава Ивановна, — вот стоит твой папочка. Когда ты была еще совсем маленькая, папу забрали на войну, ты не можешь помнить. А теперь подойди к нему, крепко обними за шею и поцелуй.

Ефим сделал шаг навстречу, Клава Ивановна сказала, пусть стоит на месте, к нему не обращались, взяла девочку за руку, но та ухватилась за Тосину юбку, и никакими силами нельзя было оторвать. Тося незаметно сделала знак, чтобы перестали теребить, и громко попросила Лизочку одеваться: сейчас они вдвоем пойдут на Привоз, а возле Привоза — зверинец. Клава Ивановна спросила, возьмут ли они с собой бабушку, Тося ответила, как захочет Лизочка, а Лизочка покачала головой: нет.

— Я думала, ты добрая девочка, — не на шутку обиделась Клава Ивановна, — а ты дуешься, как твоя покойная мама.

Насчет покойной мамы у Клавы Ивановны вырвалось совершенно случайно, но было уже поздно, девочка сильно расплакалась, Ефим вдруг подбежал, схватил ребенка на руки, прижал головой к щеке и сам заплакал. От полной неожиданности Лизочка забыла, что чужой дядя, и обняла за шею. Ефим зажмурил глаза, раскачивался из стороны в сторону, вперед и громко стонал.

Тося отвернулась к окну, плечи сильно вздрагивали, Клава Ивановна закрыла лицо руками. Степа тоже приуныл, два или три раза начинал ходить по комнате, потом постучал в окно, как будто просит разрешения войти, и сказал, пора остановиться, а то скоро наводнение будет.

Лизочка немножко успокоилась, попросила, чтобы ее опустили на пол, подошла к тете Тосе и напомнила про зверинец: надо быстрее собираться, а то будет поздно и закроют. Клава Ивановна вытерла слезы и тоже сказала, надо побыстрее, звери любят рано ложиться спать, когда на дворе еще светло.

Женщины ушли, мужчины остались одни в квартире, Степан поставил на стол бутылку и велел Ефиму сбегать вниз за Чеперухой. Через три минуты пришли оба, у Ионы брюки оттопыривались в карманах, почти как галифе.

Степа налил в стаканы до ободка, дал команду по коням, и пусть нам всем будет хорошо, чтобы никогда не знали горя, а наши враги нехай подохнут. Потом выпили за Ефима, у которого начинает восстанавливаться семья, потом за встречу, потом просто так — наливали, опрокидывали, закусывали огурцом и кусочками сала. Сало Иона принес из терапевтической клиники, где лежат тяжело больные с печенью и камнями, которым нельзя жирного.

На столе осталась одна порожняя посуда, Иона предложил прогуляться на Новый базар, в мясном корпусе есть хорошее вино из Молдавии, закрыли двери и пошли. По дороге Ефим рассказывал, как в концлагерь приезжали Гитлер и Риббентроп, они были от него на расстоянии, как сейчас Степа с Ионой, выбрали несколько человек и повели в дуборезку. У Гитлера и Риббентропа сбоку висели кортики, вместо рукоятки был фашистский знак, этими кортиками они срезали у людей кожу, особенно любили с татуировкой, — на портфели, на сумки, на кошельки.

В корпусе взяли по стакану, пошло неплохо, на Баранова, в колхозном ларьке, рядом с кузней, Иона заказал еще по стакану, но Ефим вдруг начал буянить, бросился на землю, цеплялся людям за ноги и орал на всю улицу, пусть его режут на месте, а он больше никогда не встанет. Люди хотели помочь, но Степа с Ионой сами подняли, перенесли на деревянную скамейку, заложили ему два пальца в рот и повернули голову набок, чтобы не попало на одежду.

Когда Ефим пришел в себя и мог сам держаться на ногах, вернулись опять в корпус. Иона вспомнил вино, какое было до войны в погребке на Пушкинской, теперешнее даже нельзя сравнить, Степа сказал, что вообще продукты сильно изменились, а некоторые совсем потеряли вкус: до войны был белый хлеб, два рубля семьдесят за кило, на него можно было сесть, потом все равно подымался. Колька любил делать опыты, Тося давала ему за это полотенцем по шее, а он смеялся.

— Нема моего Кольки! — Степан остановился посреди квартала, заплакал, вытер слезы и пошли дальше.

Насчет перемены продуктов, а также климата, Иона высказал предположение, что от снарядов, бомб и пожаров в воздухе скопилось много газов, которые незаметно пропитывают землю, дома и все остальное.

— Нема моего Кольки, — Степа опять остановился, закрыл лицо руками, Ефим стоял рядом и топал ногами, как заводной.

Дома, когда вернулись, Иона и Степа получили хороший нагоняй, особенно за Ефима, который потерял всякий человеческий вид. Катерина помогла ему подняться на ступеньки, открыла окно и уложила в постель. Солдатские ботинки, на пару номеров больше, чем надо, сами снялись с босых ног. Катерина поставила их возле кровати, вышла и захлопнула за собой окно с такой силой, что можно было удивляться, как не вылетело стекло.

На другой день Иона Овсеич имел деловой разговор со Степаном Хомицким. Не вдаваясь в подробности, поскольку до эксцессов вчера не дошло, Иона Овсеич обратил главное внимание на Ефима Граника, который своим поведением и образом жизни, независимо от того, хочет он или не хочет, создает нездоровую атмосферу. А люди есть люди: одному кажется, что совесть требует помочь Гранику, другой оглядывается на годы, которые прожили вместе, третьему — просто жалко. Но что получается на практике? На практике получается: человек нигде не работает, иначе говоря, тунеядец, а может выпить и погулять с купеческим размахом. За чужие, конечно, деньги.

Степа сказал, купеческого размаха не было, но надо было учесть, что Ефим сильно ослабел, а не учли, и здесь главная вина падает на него и Чеперуху.

— Не надо, — возразил Иона Овсеич, — не надо брать на себя больше, чем есть. Я тебе скажу откровенно: до сих пор для меня вообще остается загадкой, какой ценой еврей мог сохранить жизнь в условиях гитлеровского концлагеря.

Степа напомнил историю, как Ефима приняли за татарина. Иона Овсеич махнул рукой, он уже про это слышал, и поделился мыслями насчет странной психологии бывшего лагерника, которому, с одной стороны, выгодно делать вид, что у него с мозгами не все в порядке, а с другой, хватает ума ловко пользоваться сочувствием окружающих.

Степан сказал, что никакой ловкости не видит, просто человек немножко причисленный от всех своих переживаний.

— Просто, да не просто! — провел пальцем перед собой Иона Овсеич. — Когда у человека сильно хромает совесть и кое-что из прошлого надо забыть, очень удобно такое поведение, как у Ефима Граника.

— Овсеич, — Степан положил руки на стол, ладони сплошь в рыжих и черных мозолях, — а у тебя на его месте, думаешь, другое поведение было бы?

Иона Овсеич немножко обиделся и сказал, что сравнение крайне неудачное, однако попросил Степана хотя бы так, ради голого интереса, присматриваться к Гранику: случайное слово, взгляд, мимика могут дать порой больше, чем автобиография на целый лист. Лишнее время и силы для этого не потребуются, тем более, что Тося берет маленькую Лизу к себе, и Ефим будет заходить к Хомицким регулярно. А тогда сравним и посмотрим, кто был прав.

— Овсеич, — нахмурился Степан, — ты из меня филёра не делай. Я водопроводчик, а не филёр, я не подхожу.

— Филёр? — Иона Овсеич сощурил глаза. — Можно только удивляться, как тебе пришло в голову такое слово.

В следующее воскресенье Тося, Ефим и Лизочка пошли втроем смотреть картину про Тарзана, которую показывали в кино имени Уточкина. Лизочка так громко смеялась, что соседи несколько раз просили угомонить ребенка, а Ефим тут же давал отпор и обещал вызвать контролера, если не прекратят болтовню. Тося шептала ребенку по секрету, что папа сильный, как Тарзан, и можно не бояться. Лизочка одной рукой держалась за тетю Тосю, другой — за папин рукав, и не отпускала до конца картины.

После кино гуляли в Городском саду. Лизочка выпила два стакана сладкой воды кюрасо за четыре рубля сорок копеек, потом пошли на Приморский бульвар, в Воронцовском переулке купили у бабушки кулек семечек и лузгали всю дорогу.

С Потемкинской лестницы хорошо был виден весь порт от Ланжерона до Лузановки, стояло много пароходов, краны поднимали ящики в воздух, на несколько секунд замирали, поворачивались и опускали на землю. Ящики, хотя издали казались маленькими, на самом деле были очень большие: грузовики, когда проезжали рядом, были в два раза меньше.

— Тося, — обратился Ефим, — вы не представляете себе, сколько надо масляной краски, чтобы все это покрасить!

Человек в люльке красил мачту, дул слабый ветерок, иногда в лицо, иногда чуть сбоку, Ефим сказал, такую работу, целый день на свежем воздухе, он бы сам делал с удовольствием. Ради бога, ответила Тося, пусть идет на судоремонтный завод или в порт, там всегда найдут работу.

— Лизочка, — улыбнулся Ефим, — ты бы гордилась, что твой папа красит пароходы?

Лизочка повернулась лицом в сторону Ланжерона, солнце светило прямо в глаза, и сказала, что хочет покататься на пароходе. Тося ответила: когда папа будет сам красить пароходы, она сможет кататься, сколько захочет. Нет, покачала головой Лизочка, она хочет сейчас, потом ей не надо.

Девочка жмурилась от солнца, татарские глаза блестели, как две лакированные полоски, Тося крепко обняла ее, вздохнула и сказала: точь-в-точь папины.

Ефим тихонько запел: «Я не папина, я не мамина, я на улице росла — меня курочка снесла».

— Лизочка, — улыбнулась тетя Тося, — тебя курочка снесла?

Когда вернулись домой, Ефим попросил лучшую, какая сохранилась, Колысину фотографию: он нарисует масляными красками большой портрет.

Аня Котляр сделала Лизочке на день рождения подарок — бумазейное платье, шерстяные рейтузы и красную шапочку. Получилось почти как в сказке. Ефим сделал из картона морду волка, надел на голову, рядом присела со своим вязаньем бабушка Малая, и теперь было уже не почти, а точно. Тося пригласила Лесика и Зиночку Бирюк, Марина дала на весь вечер свой патефон с пластинками из довоенного времени: «В парке Чаир распускаются розы, в парке Чаир расцветает миндаль, пляшут метели в полярных просторах, снится веселая звонкая даль».

Оля Чеперуха поднялась со своими внуками Гришей и Мишей на третий этаж к Тосе, чтобы послушать музыку, от которой щемит сердце, как будто тебе только двадцать лет. Зина и Лизочка не отходили от мальчиков, говорили им «агу, агу!», удивлялись, какие они маленькие, можно подумать, не настоящие, и просили подержать.

— Дети, — обратилась Клава Ивановна, — дорогие мои дети и внуки, бабушка Малая хочет, чтобы вы всегда были счастливые, она желает вам больше, чем самой себе. Лизочка, Зина, подойдите к бабушке, сядьте на колени и обнимите.

Лесик отказался, так и не смогли уговорить, а девочки сделали, как просят, Клава Ивановна закрыла глаза, возле переносицы, с обеих сторон, выступили слезы.

— Лизочка, — сказала бабушка Оля, — правда, у нас в Одессе гораздо интереснее, и ты уже никогда не захочешь обратно в Граденицы?

Все ждали ответа. Лизочка подошла к тете Тосе и спросила, почему папа с мамой так долго не приезжают за ней. Ефим переводил взгляд с одного на другого, на лице застыла улыбка, Клава Ивановна громко вздохнула и велела Ефиму проснуться, а не спать на ходу с открытыми глазами, до ночи еще далеко.

Поставили пластинку с песней из картины «Светлый путь», женщины и мужчины пели так дружно, с таким чувством, что хотелось выйти на улицу, стать в строй и шагать, шагать, шагать, Клава Ивановна не выдержала первая, затопала на одном месте ногами и подхватила припев:

Нам нет преград ни в море, ни на суше,

Нам не страшны ни льды, ни облака!

Пламя души своей, знамя страны своей

Мы пронесем через миры и века!

Пластинка была с трещиной, когда иголка ударялась, получался щелчок, но это никому не мешало, и ставили еще три раза, чтобы дети могли выучить слова и запомнить.

Лесику и Лизочке, когда бабушка Малая начинала петь, делалось так смешно, что не могли выговорить ни слова, Зиночка сердилась на них и громко объясняла, как это некрасиво — смеяться над старенькими. Потом все вместе дали Клаве Ивановне обещание выучить песню, только не сейчас, а в другой раз, потому что сейчас им хочется во двор.

— Дети, — бабушка Малая закрыла лицо от ужаса, — как вам не стыдно!

Когда она пришла в себя, детей в комнате уже не было, Тося Хомицкая смеялась и оправдывалась, что сама не успела заметить.

Оля Чеперуха качала головой:

— Вы смеетесь, Тося, а прежние дети, ваш Колька и наш Зюнчик, были другие: если Клава Ивановна сказала, это был закон.

Мадам Малая тоже качала головой, в глазах была сильная усталость, просила еще раз поставить пластинку «Нам нет преград ни в море, ни на суше», она хочет вспомнить все слова, а когда кончилась, махнула рукой и горько улыбнулась: годы берут свое, и никто не повернет обратно.

Со следующего понедельника Ефим приступил к работе маляром на судоремонтном заводе. Когда в отделе кадров посмотрели паспорт и увидели, что прописка временная, сказали: ничего, придет срок — продлим. Все документы приняли без волокиты и разговоров, вторично пришлось переписывать только автобиографию: просили как можно подробнее, хотя бы на страничку-полторы, расшифровать последние пять лет жизни. Ефим сам хорошо понимал, что так надо, поскольку завод прямо на территории порта, полно иностранцев, люди разные — где лицо, где маска, сразу не разберешь.

Вечером Клава Ивановна два раза заходила к Дегтярю и не заставала, пришлось подняться в третий раз, было уже около одиннадцати. Иона Овсеич сильно устал, конец квартала, а отдел снабжения прошляпил, не сумел своевременно обеспечить сырьем, с утра заседало партбюро, начальнику отдела дали строгача, но раскройный цех фактически весь день был на простое, завтра надо посылать толкачей в Киров и Осташкове.

— Дегтярь, — сказала Клава Ивановна, — зато я принесла тебе сегодня приятное известие. Угадай.

Иона Овсеич не захотел гадать: если угадаешь, будет еще приятнее, а если не угадаешь — может пропасть все удовольствие. Слишком большой риск.

— Ладно, — уступила Клава Ивановна, — я сама скажу: Ефим Граник поступил маляром на судоремонтый завод, и никто не нажимал. Кто же был прав — ты или я?

Иона Овсеич ответил, что в данном случае не важно, кто был прав, важно другое: какие сведения о себе сообщил Ефим Граник в отделе кадров.

— Что значит — какие? — удивилась Клава Ивановна. — Ефим не такой, чтобы выдумать себе новую автобиографию.

Иона Овсеич лукаво прищурил глаз:

— Малая, а ты уверена, что хорошо знаешь его старую автобиографию за последние пять лет, начиная с сорок второго года? Еврей, если ему грозил плен у гитлеровцев, мог иметь только один выход — застрелиться. А если он не застрелился и вышел живой из фашистского концлагеря, так одно из двух: либо сверхъестественное везение, а в сверхъестественное никто из нас не верит, либо милость врага за какие-то особые заслуги.

Особые заслуги, пожала плечами Клава Ивановна, откуда к Ефиму такая хитрость; он еще до войны был со странностями, весь двор любил посмеяться.

— Да, — подтвердил Иона Овсеич, — но с другой стороны, три года подряд простачок выдает себя за татарина, и коварный, лютый враг остается в дурачках. Где же здесь логика? Помогите мне, мадам Малая.

Клава Ивановна ответила, что помочь не может, но чувствует правду сердцем, кроме того, есть еще одно доказательство: Ефима освободили из лагеря, выдали паспорт и разрешили вернуться в Одессу.

— Малая, — сказал Иона Овсеич, — мы еще слишком доверчивы и гуманны. Слишком.

Из первой получки Ефим больше половины отдал на Лизочку. Тося говорила, что столько не надо, дитя кушает, как птичка, но Ефим привел свои объяснения: ему надо не один год работать, чтобы хоть немножко рассчитаться за ребенка.

— Фима, — не на шутку обиделась Тося, — если я еще раз услышу, мы будем смертельные враги.

Назад Дальше