Люсьена - Ромэн. Жюль 3 стр.


Все это обходилось мне в сто пятьдесят франков в месяц, вместе с услугами. Мне грозило, следовательно, разорение. Мой запас в пятьсот франков, взятый мной при отъезде из Парижа, должен был иссякнуть в течение одного триместра.

Начиная со второго месяца, я приняла меры предосторожности и сжалась. Я решила сама вывернуться из затруднения. У меня оставалось триста семьдесят франков. Из них триста франков я отложила, как последний ресурс, на случай совершенной нищеты или болезни, и поместила их в банк, чтобы не было искушения прикасаться к ним. Я нашла более дешевую комнату. Я перестала обедать в отеле. Я сохранила только пианино.

Из проведенных мной таким образом четырех месяцев безденежья я сохранила, впрочем, об этом втором месяце лучшее воспоминание. Самая чрезмерность моих лишений и внезапность этого падения повергли меня в состояние какой-то мрачной радости. Достигая крайней степени, самоограничение сообщает душе достаточно сильное напряжение. Во мне, как, может быть, и во многих людях, живет неиспытанный аскет, который ждет только случая проявить свои силы. Напротив, незначительные лишения и постоянная забота поддерживать равновесие скудного бюджета наполняют меня унынием и тоской.

С утра до вечера я была окутана какой-то еле ощутимой дрожью, и когда я ходила – а прогуливалась я часто, – эта дрожь создавала вокруг меня, совсем близко, в моих ушах, в моей голове, что-то утешительное и глубокое, кончавшееся пением. Я ходила каждый день вдоль вала и огибала выступ хоров старой церкви. Стоит мне только вспомнить об этом, и я снова испытываю дрожь. Внутренность церкви не привлекала меня. Мне казалось, что вместе со мной перемещался церемониал, эхо или отзвуки которого касались стен и сообщали им, так сказать, проникновенный вид, как если бы толща, по крайней мере первого слоя камней, была достигнута и преодолена трепетом духа.

С наступлением ночи я чувствовала, как моя дрожь мало-помалу съеживается, выбирает себе убежище, превращается в колотье в глазах и горле. Я возвращалась в свою комнату. Я освобождала местечко на мраморе камина. С мелочной и в то же время рассеянной заботливостью я устанавливала спиртовку; свой обед я готовила в одной из моих двух посудин: либо яйцо на маленькой эмалированной сковородке, либо картофельный суп в кукольной кастрюльке.

Для еды я ставила свой прибор на маленький столик между камином и постелью. Колотье в горле и глазах усиливалось, в кушанье скатывались две или три слезинки, вкус которых примешивался к вкусу первого куска.

Я не старалась растрогаться своей участью; но я и не боролась с этими слезами, которые служили у меня как бы завершением всего дня.

Мария Лемье видела, конечно, произведенные мной ограничения моей материальной жизни; но ее душевный склад делал ее неспособной мысленно перенестись в подробности положения других. Она часто навещала меня, говорила о своих делах, довольно поверхностно осведомлялась о моих, рассказывала мне какую-нибудь историю из жизни лицея или просила меня сыграть что-нибудь на рояле. Однажды она пришла, когда я заканчивала яйцо на сковородке – последнее и в то же время первое блюдо моего обеда. Был ли причиною вид моей сервировки или какое-нибудь другое обстоятельство? Мария Лемье расхохоталась. Она, должно быть, увидела затем, что я плакала, так как выказала смущение и в остальную часть вечера проявила больше участливости, чем обыкновенно.

Возвратившись домой, она, вероятно, продолжала размышления, внушенные ей видом моей нужды; потому что спустя два дня она нашла мне еще один урок. Немного позже одна из моих учениц передала мне просьбу семьи своей подруги. Словом, в течение третьего месяца я могла насчитать восемь недельных часов. Это было еще очень мало. Семьи соглашались платить только самое скромное вознаграждение, и очень часто праздник или недомогание какой-нибудь ученицы – что касается меня самой, то я всячески остерегалась быть больной – помимо моей воли заставляли меня оставаться без дела. В целом мой месячный заработок не достигал ста пятидесяти франков.

Я решила, что мне можно теперь снова брать полуденный завтрак в отеле. Это было довольно смелой фантазией; но Мария Лемье энергично поддержала меня. Положение мое, рассматриваемое с некоторого удаления, казалась ей теперь очень сносным, и если бы я отказалась, то, я уверена, она заподозрила бы меня в скаредности.

Со своей стороны, я нуждалась в отвлечении своих мыслей от одиночества. Затвор мой оканчивался. Сначала мое сердце познало в нем трепетный мир, ясное спокойствие, полное тайных слез, о чем я до сих пор люблю вспоминать. Но мало-помалу – по мере того, может быть, как моя нищета, уменьшаясь, утрачивала свою пьянящую силу – сладость одиночества отравлялась, и беспокойство становилось в нем более ощутимым, чем мир. Кончилось тем, что я стала особенно страдать от того, что я назвала бы чрезмерным наплывом своих мыслей. Они в самом деле проносились слишком близко от меня, показывали мне свое лицо на слишком небольшом от меня расстоянии. Я не была больше ограждена тем барьером, который обыкновенно воздвигают между нашими мыслями и нами скромные развлечения. Кроме того, мои мысли следовали одна за другой слишком быстро. Одна толкала другую. Все они были недостаточно устойчивы. Мне казалось, что время бьется в лихорадке.

Оживление отеля возвращало мой ум в более здоровые условия. К тому же, в этой обстановке выигрывали наши беседы. Когда я бывала наедине с Марией Лемье в моей или ее комнате, нам случалось ловить себя на том, что мы хитрим с молчанием. Самые наши речи хранили на себе печать непобедимого одиночества; я хочу сказать, что они были только чем-то вроде мышления вслух перед случайным свидетелем. В ресторане картина менялась. Наши разговоры как бы возвращались в естественную среду и, будучи оживлены соседством им подобных, быстро вновь принимали подобающее им течение. Они совершали свой путь совсем одни; в некотором роде, они обходились без нас.

Но у меня все еще оставалось больше свободного времени, чем было нужно для моих размышлений. Равным образом, я не была больше настолько несчастной, чтобы иметь право не быть рассудительной. Я должна была предусматривать покупку блузки или пары ботинок, готовиться к этому исподволь. Или же меня вдруг охватывал страх потерять ученицу. Чтобы повергнуть меня в беспокойство, достаточно было какой-нибудь матери задать, с известной настойчивостью, вопрос об успехах ее дочери.

Признаться ли мне также, что я испытывала зависть или же горечь, очень похожую на зависть? В момент своей наибольшей нищеты я смотрела на блага этого мира совершенно равнодушно; или. вернее, я вовсе перестала их видеть. Когда же мой месячный бюджет достиг ста сорока пяти франков, я снова открыла, что есть вещи, которые хочется иметь, и есть люди, которые их имеют.

У меня не доставало больше мужества прейти перед сколько-нибудь блестящей витриной, не бросив на нее взгляда. Я позорно останавливалась перед магазинами платьев и шляп. Я не могла заставить себя не видеть, что другие женщины входили туда, и не могла мысленно не следить за тем, как они приближались к этим украшениям и духам, которые я была бессильна не любить; я не могла удержаться от мысли, что они имеют большее право, чем я, наслаждаться всеми этими вещами, без сомнения, единственно только потому, что желание обладать ими у них более низменно.

Особенно вечером я чувствовала свою неспособность противостоять пагубному соблазну, излучаемому на улицу хорошо освещенной выставкой. Я останавливалась на небольшом расстоянии от ярких витрин и, вероятно, смотрела на них, не подозревая об этом, глазами маленькой нищенки. Предметы роскоши, освещенные множеством ламп, представляют зрелище, которое уже само по себе поглощает и поражает нас, но которое, кроме того, наводит на поучительные размышления о жизни. Можно ли сопротивляться этой власти, напоминающей власть церковных служб? Однако, как ни пронизано это освещение золотом, оно все же как бы подернуто оттенком желчи. Лучи, проникающие в сердце, оставляют в нем отравленный след.

Устраивая мне эти четыре недельные урока за плату, к которой я не была приучена, Мария Лемье не приносила мне состояния; но моя бедность внезапно кончалась. Я избегала скаредных расчетов. Я собиралась овладеть мыслями, более свойственными моей природе.

Моя прогулка завела меня как раз в те места, где были расположены две или три наиболее центральные и наиболее посещаемые лавки, достаточно хорошо отражавшие роскошь Парижа. Хотя городок был невелик, но соседство маленького курорта заставляло его поддерживать известную элегантность. Некоторые магазины были совсем недурны.

Я не избегала их. Я могла теперь рассматривать выставки с новым спокойствием. Мысль, что отныне я буду в состоянии купить отрез материи или метр ленты для освежения шляпы, когда у меня появится охота сделать это, отнимала у меня желание более роскошных предметов, которые по-прежнему были мне не по средствам. Я рассматривала их безотносительно к себе самой, взглядом, которым я смотрела бы на старинные украшения под витриною музея. Я обнаружила таким образом, что я не принадлежу к породе ненасытных или, по крайней мере, что вещи, способные бесконечно терзать мое сердце, не принадлежат к числу выставленных на окнах магазинов.

Назад Дальше