Ольга сидела, не двигаясь, уткнувшись в свою тарелку.
— Если после окончания расследования она не уберется отсюда и не оставит нас всех в покое — не жить ей, — сказала девушка не повышая голоса.
Мы все молчали, ошеломленные столь дикой сценой.
— On a toujours besoin d' un plus petit que soi,[27] — пробормотал под нос Пурикордов. Он избегал смотреть нам в глаза. Вероятно, считал, что являлся причиной столь непристойного зрелища.
Воронов тяжело поднялся с места:
— Развлеклись, пора и честь знать. Пойдемте, Елизавета Александровна, отдохнем после обеда. А на сеанс нас позовут. Разрешите откланяться.
Верная супруга беспрекословно последовала за ним. Гиперборейский сосредоточенно пил чай с баранками.
* * *
На сердце было неспокойно. Для того, чтобы немного придти в себя, я решила проведать больного Карпухина, поднялась на второй этаж и направилась в его комнату.
Подойдя к двери, я остановилась, не решаясь постучать. Все же он в постели, одинокий мужчина. Но я отбросила сомнения и, постучавшись, осторожно вошла.
Карпухин полусидел в кровати, его голову укутывал платок, придающий ему нелепый вид водевильного султана. Елена Глебовна сидела рядышком и аккуратно кормила его из ложки бульоном. Увидев меня, он отвел в сторону руку доброй самаритянки и попытался стянуть с головы платок.
— Оставьте, — замахала я на него руками. — Не трогайте ничего.
— Там у него компресс, — пояснила Косарева, — шишка уже спадает.
— Как вы себя чувствуете, Иннокентий Мефодьевич? — испытывая чувство вины, спросила я.
— Вашими молитвами, — усмехнулся он, дотронулся до затылка и скривился. — Уже лучше. Елена Глебовна не оставляет меня своими заботами, видите, с ложечки кормит, как младенца. Сейчас агукать начну.
И он смешно зачмокал.
Косарева засуетилась, принялась собирать чашки, ложки, сложила их на поднос и, попрощавшись с нами, вышла.
— Иннокентий Мефодьевич, — начала я, но Карпухин перебил меня.
— Дорогая Аполлинария Лазаревна, — улыбнулся он, — наши родители нехорошо подшутили над нами, дав нам такие длинные, неуклюжие имена. Нет, я ничего не имею против имени Аполлинария, но Полина мне кажется милее и, что важнее всего, — короче. Вы позволите вас так называть? Поверьте, в моей просьбе нет ни грана амикошонства.[28]
— Видите ли… — замялась я. — Хорошо, я согласна. Но на людях продолжайте обращаться ко мне по-прежнему: г-жа Авилова. Я не хочу возбуждать ревность Марины Викторовны. Она и так находится в расстроенных чувствах.
— Договорились, — кивнул он и попросил: — Присядьте ко мне поближе, вот сюда.
Я оглянулась.
— Почему вы оглядываетесь, Полина?
— Ищу, не притаился ли где-нибудь еще бюстик какого-либо философа: Сократа или Жан Жака Руссо. У них обычно головы очень тяжелые. Наверное, мыслей много.
— Ох, — застонал он, вспоминая. — Не надо философии. Слишком крепкая для моих несчастных мозгов наука. Лучше развлеките меня, Полина. Я больной и нуждаюсь в развлечении. Расскажите мне, что в мире происходит?
— Откуда ж мне знать? — удивилась я. — Мы же завалены снегом, и неизвестно, когда он спадет.
— Да это я знаю, — махнул рукой Карпухин. — Я не о большом мире, а о нашем маленьком, уютном мирке. Скажите, дорогая Полина, никто никого не прирезал за время моего отсутствия? А то все там, на месте событий, а я тут валяюсь, словно валенок прохудившийся.
— Типун вам на язык, Иннокентий, — рассердилась я. — Еще накличете беду. Хотя кое-что произошло… Есть что рассказать.
И, чувствуя себя неловко от того, что сплетничаю, я подробно описала Карпухину сцену, разыгравшуюся в столовой. Рассказывая, я успокаивала себя тем, что, во-первых, развлекаю больного, а во-вторых, Карпухин, в отличие от меня, давно знаком с действующими лицами и может быть, найдет в их поведении мотив, изобличающий убийцу.
— Да, Марина Викторовна дама нервная. И привыкла своего добиваться. И если она пригрозила отобрать скрипку у Пурикордова, ставлю десять против одного, — отберет. Жаль только будет — божественно играет маэстро, божественно! — Он оживился. — А хотите, я расскажу вам, как она замуж вышла за Иловайского? Я при этом раскладе присутствовал от начала и до конца.
— Расскажите, время есть, — улыбнулась я, обрадовавшись про себя тому, что Карпухин занят мыслями и не тянет ко мне руки. Видно, язвительный философ его кое-чему научил.
Молодой человек поерзал немного в постели, устраиваясь удобнее, и начал свой рассказ:
— Некий провинциальный театрик, кажется, из Богородска, приехал в Тверь на гастроли. Давали водевиль «Лакомый кусочек или бедному жениться — ночь коротка». Марина изображала субретку, служанку-пройдоху по имени Жоржетта, устраивающую свидания своей госпожи с красавцем малым, но совершенным бедняком. А ту отец хотел выдать замуж за старого богатого судью, любителя рыбной ловли. Судью играл довольно известный старый трагик Водохлебов, явный пропойца, чей внешний вид шел вразрез с фамилией и свидетельствовал скорее о питии горячительных напитков, нежели воды. Жоржетта очень старалась ради любви к хозяйке и к собственной выгоде — ведь по пьесе служанка сама положила глаз на богача-судейского. Особенно хорошо мне запомнилась сцена, когда она, одетая только в рыболовную сеть, появлялась на берегу, и судья не мог отвести глаз от ее слегка прикрытых форм. Иловайский весь млел от удовольствия, глядя на ее дефиле в огнях рампы.
Сказать по правде, артистка она никакая. Голос визгливый, не красавица, ростом, опять же, не вышла. Но было в ней некое очарование, порода, можно сказать. Ведь кто такие провинциальные артисты? Мещане, возлюбившие «высокое искусство». А Марина Викторовна — дворянка, в институте обученная. Имена произносила с настоящим французским прононсом, словно она переодетая госпожа, а не служанка на вторых ролях.
Дядюшка был настолько очарован прелестной субреткой, что ради нее пригласил весь театр отужинать у него в особняке. Труппа с удовольствием согласилась, предчувствуя дармовой обед, выпивку и подарки. Иловайский показал себя щедрым и радушным хозяином, не жалел вин из своего знаменитого погреба, хотя, по моему скромному мнению, артистам водки было бы достаточно, и, когда труппа снялась с места и укатила дальше, субретки недосчитались. Она осталась полноправной хозяйкой в доме Иловайского.
Думаю, что он просто потерял голову от увлечения «барышней-крестьянкой». Деятельность Сергея Васильевича всегда была сопряжена с частыми разъездами. Несколько раз в год он выезжал по торговым делам за границу, а теперь, когда женился на Марине, неожиданно все прекратилось. Больше он никуда не ездил, предпочитая оставаться с молодой женой, и только в последнее время в его делах наметилось некоторое оживление: начал вести переговоры с Вороновым о поставках бумаги для издания пушкинского собрания сочинений. Надеюсь, вам известно, Полина, что Иловайский был большим почитателем творчества Пушкина и везде собирал письма, документы, рукописи, прижизненные издания. У него в библиотеке специальный шкаф стоит. Он и Косареву из-за этого к себе пригласил жить — все же живой свидетель отношения поэта к ее матери.
После покупки особняка, в перестройку которого Иловайский вложил немалые капиталы, дела стали приходить в упадок, а тут еще эта блажь, прихоть — домашний театр… Нет, он совсем обеспамятел от любви.
А затея со спиритом? Знаете ли вы, сколько Сергей Васильевич заплатил проходимцу за то, чтобы тот приехал и провел так называемый сеанс? Две тысячи рублей серебром — немалые деньги! Да уж, выдумки его новоиспеченной супруги доставались терпеливому Иловайскому недешево.
К сожалению, с соседями у него ничего не вышло. Даже говорить не стали, не то что продать что-либо из раритетов. И тогда Марина Викторовна предложила пригласить из Москвы известного спирита, чтобы он здесь, в пушкинских местах, вызвал дух Александра Сергеевича и тот рассказал бы, где искать его ненайденные пока еще рукописи. Я считаю это бредом, но Иловайский во всем потакал жене и поэтому согласился…
Карпухин откинулся на подушки и закрыл глаза. Видимо, длинная речь утомила его.
— Лежите, Иннокентий, не стоит разговаривать. Хотите чаю?
Он кивнул, я напоила его из чашки и невольно залюбовалась его чеканным профилем. Конечно, с компрессом вокруг головы он выглядел не самым лучшим образом, но и сейчас в облике Карпухина чувствовалось нечто байроническое. Молодой человек лежал, не двигаясь, и я тихо выскользнула за дверь, дабы не мешать ему спокойно отдыхать.
Ноги сами собой привели меня в библиотеку. Я вошла, ударившись в темноте о край массивного стола. Найдя ощупью газовый светильник на стене, я зажгла его и в мерцающем свете увидела, что кресло так и лежит опрокинутое, а злополучный бюст Вольтера валяется рядом. Поставив кресло и философа на место, я решила обследовать библиотеку.
На столе, среди бумаг, изобилующих хозяйственными расчетами, квитанциями и копиями деловых бумаг, меня заинтересовала страница, на которой четким почерком было выведено: «Стоит отметить, что М. Ю. Виельгорский, композитор-дилетант и меценат, входил в масонскую ложу, и перчатка Вяземского, положенная в гроб Пушкина, как тайный масонский знак, намекает на…». На этом запись обрывалась, и непонятно было, к кому адресовано сие послание. Таинственная связь с приорами и прецепторами, о которых упомянул Пурикордов в разговоре с Косаревой, начинала крепнуть.
Не решившись забрать бумагу себе, я обернулась к книжным полкам и принялась пристально их рассматривать.
Во всех шкафах стояли книги, темные корешки которых виднелись сквозь стеклянные дверцы. Я внимательно читала названия, но ни одной книги, принадлежавшей перу Пушкина, не нашла. Так я переходила от шкафа к шкафу, пока не наткнулась на запертый ясеневый шкаф в стиле французского ампира. Шкаф резко выделялся на фоне остальной мебели, его дверцы, украшенные меандром,[29] были изготовлены из дерева, а не из стекла.
У меня не оставалось сомнений: я наткнулась именно на то, что искала. Но без ключей открыть толстые дверцы невозможно, да и времени в обрез — вот-вот позовут на спиритический сеанс, который мне очень хотелось посмотреть. Ощущения, как в детстве: и страшно, и манит. Нет, стоит принять участие в сеансе — не зря же заплатили Гиперборейскому такую огромную кучу денег за одно выступление!
Решив наутро прийти снова и попытаться собственными силами открыть шкаф, я притушила свет и вышла из библиотеки.
В доме стояла удивительная тишина. Казалось, ни единой души не осталось вокруг. Наверное, хозяева и гости отдыхали после обеда. Не желая появиться в гостиной первой и незваной, я не спешила спускаться вниз. Любопытство гнало меня вдоль коридора. И я заглянула в следующую после библиотеки комнату. Ею оказалась спальня Иловайских, судя по разбросанным там и тут туалетам, среди которых я заметила уже знакомое белое платье с двумя рядами кружев вокруг декольте. Немного поколебавшись я вошла, рискуя, что меня кто-нибудь заметит и придется объяснять причину своей любознательности.
Посреди просторной комнаты, превышающей раза в три размеры любой другой, виденной мною в этом доме спальни, напротив окна, занимавшего полстены, стояла кровать королевских размеров. По моему разумению, на ней можно уложить взвод. И не тщедушных гусар, а мощных кирасир, и они все отлично выспятся, не задевая друг друга. Над кроватью был укреплен балдахин с плоским верхом, от которого вниз, по четырем позолоченным штангам, спускались драпированные занавеси темно-синего бархата, украшенные золотыми звездами, изображениями стрельцов, овнов и других обитателей небес, словно на старинных атласах. Подойдя к кровати, я заглянула внутрь балдахина и обнаружила наверху девять зеркал в тонкой оплетке, расположенные квадратом. На зеркалах еле заметными алмазными штрихами был нанесен тот самый герб, с фронтона особняка Иловайского: волк с оскаленной пастью и щитом, на котором сияли три звезды неизвестного созвездия.
Подивившись столь изысканной выдумке, я все же недоумевала, что можно было увидеть в этих зеркалах ночью, в кромешной темноте. И стоило ли смотреть на себя утром, когда не каждая дама, проснувшись, сияет, словно майский розан.
Толстые витые шнуры из золоченых нитей, заканчивающиеся тяжелыми кистями, свисали по четырем углам балдахина, и я, по дурной привычке все трогать, потянула за один из них. К моему удивлению, занавеси даже не колыхнулись, зато зеркальный потолок легко изменил свое положение и остановился под некоторым углом. Я дотронулась до другой кисти, зеркала вновь задвигались и отразили часть окна с взошедшей луной. Не постель, а обсерватория безумного звездочета где-нибудь в Византии.
Играться можно было бесконечно, но, отдавая должное инженерному уму Сергея Васильевича, направившего столь совершенные знания на выполнение фривольных прихотей супруги (в чем я ни минуты не усомнилась), я перешла к секретеру, стоявшему в отдалении от кровати, как неожиданно услышала громкий голос Пурикордова:
— Господа, господа, прошу всех вниз! Мы начинаем! Спускайтесь в гостиную — все уже готово!
Я поспешила выйти из спальни Иловайских, пока меня не поймали на горячем.
Гостиная преобразилась. Стол, ранее овальной формы, вытянутый в длину, сейчас принял идеально круглую форму. Его покрывала черная бархатная скатерть, не дававшая ни единого отблеска. Посредине стола на листе плотной бумаги с надписями «да» и «нет» лежало фарфоровое белое блюдо с нанесенными по ободку буквами в алфавитном порядке. На буквы указывала тонкая стрелка, закрепленная булавкой в охвостье. На равном расстоянии от блюда стояли четыре семисвечника с витыми дьяконскими свечами белого воска, и Тимофей в белых перчатках аккуратно зажигал их от короткого огарка. Свет они давали яркий, поэтому в газовых лампах не было необходимости.
Постепенно в комнату стягивались гости. Первыми подошли Вороновы, за ними Пурикордов с Мариной Иловайской, Перлова в цветастой шали и, наконец, словно примадонна на бенефисе, появился сам Фердинант Ампелогович Гиперборейский, спирит, мистик, престидижитатор, маг и чародей.
Карпухин лежал больной у себя в комнате, Ольга не хотела встречаться с мачехой, а Косарева выразила свое отвращение к сему действию, поэтому более участников спиритического сеанса мы не ждали.
Тимофей зажег все свечи и, поклонившись, вышел, а Пурикордов встал и запер дверь гостиной на ключ. «Чтобы слуги не помешали сеансу», — пояснил он.
На Гиперборейском, под уже знакомым черным шелковым плащом, сиял белый камзол с золотыми пуговицами. Руки были затянуты в тонкие перчатки. Не хватало только шпаги, буклей и треуголки, и перед нами оказалось бы видение знаменитого Джузеппе Бальзамо, любившего называть себя графом Калиостро.
Спирит окинул нас мрачным взглядом, сел на специально приготовленный для него стул с высокой спинкой и потрогал блюдо. Блюдо не двинулось. Он удовлетворенно кивнул и спросил бесцветным голосом:
— Есть ли на ком-нибудь из вас предметы из железа? Если есть — снимите.
— Вы имеете в виду оружие? — забеспокоился Пурикордов.
— Да.
— Помилуйте, как можно!
— А нательный крест? — спросила Елизавета Александровна.
— Он из железа? — осведомился спирит.
— Нет, серебряный.
— Оставьте, — разрешил Гиперборейский, а я подумала, что никакие духи не в силах заставить меня снять крестик, подаренный крестной.
— Ох, боязно мне, — прошептала Воронова и украдкой осенила себя крестным знамением. Муж посмотрел на нее ободряюще и накрыл ее ладонь своею. Я умилилась. Как трогательно было наблюдать за супружеской парой, сохранившей свою любовь в течение столь многих лет.
Старинные напольные часы пробили полночь, и спирит торжественно произнес:
— Духи ждут приказа. Велите!
Вороновы переглянулись, пошептались немного и назвали имя Александра Сергеевича Пушкина. К ним присоединилась Марина. Пурикордов попросил вызвать Николо Амати, сына Джироламо, изготовителя скрипки, на что Гиперборейский пробурчал еле слышно «мудёр вельми маэстро», а Перлова — неизвестного трансильванского графа Влада. Кто он таков и чем знаменит, певица не пояснила.