Расколотое небо - Криста Вольф 5 стр.


Он прочитывал ей абзац, нашпигованный формулами и латинскими названиями, и она понимающе кивала головой.

— А что это значит на самом деле?

— Что синий цвет твоего будущего пуловера будет красивей, если я его столько-то времени продержу именно в этой, а не в другой жидкости.

— Как это мило с твоей стороны, — говорила она. — По-твоему, мне надо ходить в синем?

— Безусловно. В кобальтово-синем. И ни в чем другом.

Потом она принималась вязать из толстой коричневой шерсти куртку для Манфреда, так же медленно подвигавшуюся к концу, как время — к далекой зиме. Это успокаивало и усыпляло ее. Не спеша тянулись мысли, как по небу облака.

Правду сказать, за последние недели уж очень много всего навалилось на нее — напряженные дни на заводе, томительные вечера за семейным столом и вдобавок жалостные письма от матери из деревни. Но вечером, за английской грамматикой и за вязанием коричневой куртки, она все это отлично приводила в равновесие.

8

— К вам гости, — объявляет однажды под вечер сестра. — В виде исключения — в неурочный час.

И не веря своим глазам, Рита видит, что в палату, как ни в чем не бывало, входит Рольф Метернагель. Он озирается по сторонам, втягивает голову в плечи, словно боится, что потолок чересчур низок для него, и присаживается к ее кровати.

— Надо же кому-то тебя как следует. встряхнуть, — говорит он. — Верно?

Времени у него в обрез, он ездил на уборку картофеля в северные районы — ну конечно, кому же ехать, как не ему! Он везет грузовик с прицепами, полными картошки; откровенно говоря, даже не сосчитаешь, сколько всего мешков. Вон стоит на улице, только больше десяти минут водитель ждать не намерен, да еще в таком захолустье.

— Я очень рада, — говорит Рита, а он ухмыляется.

Сразу видно, что Метернагель измотался, он целый день не снимал фуражки — на голове остался след от ободка. То и дело ему приходится отирать пот.

— На дворе вовсе не так тепло, Рольф.

— А ты думаешь, люди потеют только от жары?

Оба умолкают.

Немного погодя Рита спрашивает:

— Что нового?

Рольф бросает на нее быстрый взгляд. Ей и в самом деле это интересно?

— Мы теперь вставляем двенадцать рам за смену.

Он говорит это как бы вскользь, но обоим понятно: за этой фразой целый роман — игра страстей, подвиги, интриги, чего там только нет. В каждой газете ежедневно печатается с десяток таких фраз, но именно эта понятна Рите до конца, до последнего словечка.

— Вот как! — говорит Рита. И, не придумав похвалы поновее, добавляет: — Недаром вы прославленная бригада.

Оба смеются.

— Оказывается, железнодорожные вагоны самое подходящее для меня дело, — заявляет Рита. — Конечно, на другом заводе я бы тоже прижилась. Но вряд ли что-нибудь может мне быть приятнее, чем свисток нашего паровозика, когда он вечером увозит оба новых вагона. Куда? — думаю я при этом. Куда хочешь — в Сибирь, в тайгу, к Черному морю. Часто я посылаю с ними привет. Как-то я вытащила нитку из своего красного платка и привязала к водопроводной трубе, чтобы эта ниточка надежды когда-нибудь потянула за собой и меня…

Но тут у нее на глаза снова навернулись слезы — ей вспомнилось, как Манфред дразнил ее этим платком: «Красная Шапочка, а Красная Шапочка? Когда тебя съест волк?»

— Ты еще не встаешь? — спрашивает Метернагель. Только бы девчонка, чего доброго, не разревелась!

— Встаю. С каждым днем мне лучше, — отвечает она.

Он задал этот вопрос не без задней мысли. Ему вспомнилось, как сам он полтора года назад метался по заводу точно помешанный, точно раненый бык, — теперь он это понимает. И как он время от времени останавливался и говорил кому-нибудь из своей бригады: «Помяни мое слово, мы еще будем вставлять по десять рам за смену». А они с жалостью смотрели на него и отвечали: «Да ты спятил». А сегодня я преспокойно сообщаю ей: двенадцать рам за смену.

Как будто это пустяк, как будто это само собой сделалось!

Очень приятно, если можно этим кого-то удивить. Сам-то уж отвык удивляться, ничего не попишешь. А вот девчонка, как только встанет на ноги, будет без конца надо всем охать и ахать.

— А помнишь, как я тебе рассказывал про нашу бригаду?

— Помню, — отвечает Рита.

Он попросту воспользовался ее интересом к людям. Эту страсть она не может побороть, как другие — страсть к курению. Шварценбах сразу это подметил и потому не сомневался, что уговорит ее учиться. А Метернагель был еще наблюдательнее.

Некоторое время он следил, как боязливо она подходит к членам бригады, словно у каждого при себе заряд динамита. Их это только забавляло. А он подумал: к чему ей повторять все глупости, которые. каждый делает поначалу? И занялся ею.

«Слушай, дочка, — обратился он к ней тогда. — Ты знаешь, что мы прославленная бригада?»

«Знаю», — подтвердила Рита с покорностью, однако покорностью отнюдь не слепой. Она вспомнила о наградах и газетных статьях, где то и дело упоминалось о них, но вспомнила и о стычке между Метернагелем и Кулем.

«Ладно! Самое важное ты знаешь. А вот дай-ка я научу тебя тоже немаловажному делу — как обходиться с прославленными людьми».

Говорил он вполне серьезно, только в его тоне ей послышалось что-то подозрительное. Да он, видно, не так прост, впервые подумала она. Сколько ему может быть лет?

Но о себе Метернагель не говорил ни слова. И вообще рассказывал далеко не все, а ровно столько, сколько ей нужно было, чтобы держаться не слишком боязливо и не слишком самонадеянно.

Она убедилась в том, что бригада — это маленькое замкнутое государство. Метернагель назвал ей тех, кто здесь командует, и тех, кем командуют, объяснил, кто руководит, а кто исполняет, кто ораторствует, а кто возражает, кто с кем открыто или тайно дружит, кто с кем открыто или тайно враждует. Он обратил ее внимание на подводные течения, которые угрожающе пробиваются на поверхность в резком слове, в неосторожном взгляде, в пожатии плеч.

Мало-помалу она вошла в жизнь бригады.

— А все-таки объясни мне, откуда ты это знал? — спрашивает она сейчас, выйдя из задумчивости.

— Что именно?

— Да то, что сказал мне когда-то: «Все это изменится, помяни мое слово».

Метернагель рассмеялся и сказал, пожимая ей руку на прощание:

— Ага, значит, ты все-таки вспомнила мои слова!

В то время Рита никак не предполагала, что честное имя Рольфа Метернагеля таит в себе такую взрывчатую силу. Однажды вечером, когда господин Герфурт вежливо расспрашивал ее о всех членах бригады, она простодушно назвала Метернагеля. И сразу же поняла, что это имя упоминается здесь не впервые. За столом воцарилась тяжелая тишина. Однако все сошло бы благополучно, если бы фрау Герфурт умела молчать. Но ее прорвало.

— Он еще существует! — выкрикнула она.

Манфред так посмотрел на нее, что она дорого бы дала, лишь бы вернуть свои слова обратно.

— А ты думала, что всякий, кому отец подставит ножку, сейчас же отправится на тот свет? — насмешливо спросил он.

Тут господин Герфурт привскочил на месте. Никто не заметил, как произошел у него переход от величайшей благожелательности к величайшей злобе. И злоба эта достигла высшей точки. Заорав сразу в полный голос, он хватил через край, как это случается с неуверенными в себе людьми. Он орал многое такое, что не шло к делу, но главное — требовал, чтобы прекратились разговоры в таком дерзком тоне и грязные инсинуации со стороны его сына. Он так и выразился: «моего сына», — чтобы ни к кому не обращаться непосредственно.

Он взвинтил себя до истерического припадка, которому не предвиделось конца. Осекся он так же внезапно, заметив, что Манфред невозмутимо продолжает есть.

Когда господин Герфурт опустился на стул и, вытирая лицо носовым платком, что-то беспомощно пролепетал о душевной черствости современной молодежи, в этом уже не было фальши.

Манфред встал.

— Заигранная пластинка, — проронил он. — Сегодня у меня нет ни малейшей охоты ее слушать. И вообще у меня нет охоты выслушивать от тебя что бы то ни было.

Мать загородила ему дорогу, с плачем умоляя не уходить, не рвать с ними окончательно из уважения к отцу:

— Он же твой отец, подумай, что это значит…

Манфред побледнел. Весь подобравшись, он прошел мимо матери к двери.

Рита все видела. А когда дверь неслышно закрылась за Манфредом, она разом ощутила и жгучую боль в груди, и жалость к старой женщине, которая, громко рыдая, опустилась на стул, и собственное одиночество.

Чем все это кончится?

Довольно долго прождав Манфреда в чердачной комнатке, она спустилась на улицу и стояла там почти до полуночи, когда он наконец явился.

— Ну, сегодняшнюю ночь тебе лучше было бы проспать в одиночестве.

Она покачала головой.

— В следующий раз возьми меня с собой, — попросила она.

Он бросил на нее быстрый взгляд.

— Не знаю, брать ли тебя с собой, право, не знаю.

Он стоял, прислонясь к облупленному столбу садовой калитки: Рита не в силах была сделать к нему ни шагу; она лихорадочно вспоминала, как еще недавно он из вечера в вечер поджидал ее у ветлы. И каждый раз при виде его в ней молнией вспыхивала уверенность, что она все знает о нем.

«Именно мне всегда придется его сдерживать, — думала она. — И если я сию секунду не найду какое-то слово, нет, не какое-то, а одно-единственное правильное слово, его лицо останется таким, как сейчас, и он сегодня же ночью навеки уйдет от меня».

Манфред и в самом деле отошел от нее, но по его съежившейся спине было видно: он знает, что она не покинет его.

Немного погодя, когда они уже шли рядом, он сказал:

— Я мог бы и дальше преспокойно молчать, но лучше уж я тебе кое-что расскажу. Сама увидишь, ничего особенного. Только я до сих пор не могу к этому привыкнуть… Впрочем, я совсем было стал привыкать, но тут вклинилась ты, и опять мне стало до тошноты противно.

Начало далось ему нелегко. Ей хотелось сказать: «Лучше уж молчи!» К чему исповедоваться, словно он обязан давать ей отчет?

А может, он действительно обязан давать ей отчет?

«Может, мне как раз и следовало тогда снять бремя с его души?» — думает она, потому что не в ее власти не думать об этом непрестанно. Тут ее впервые поражает мысль, что в наши дни кому-то приходится то и дело выслушивать чью-то исповедь и быть достойным такого доверия. Очевидно, сейчас особенно важно, чтобы самая заветная человеческая правда не оставалась под спудом. Она думает: «А что хорошего, что полезного я сделала с его правдой?»

9

— Дело вовсе не в Рольфе Метернагеле, — сказал Манфред. — Я вообще и не знаю его. Ты говоришь, он приличный малый, я верю тебе. Еще в прошлом году он работал на вашем заводе мастером. Этого он тебе, наверно, не говорил. И у него были все данные подняться выше. Беда в том, что его подчиненные оказались либо бесчестными, либо запутавшимися людьми. А начальник — мой отец — невозмутимо наблюдал, как из месяца в месяц растет неразбериха в каких-то там процентовках за подписью Метернагеля, и, когда накопилось достаточно улик, нанес удар. Он провел строжайшую проверку. Оказалось, что процентовки дутые. Перерасход дошел до трех тысяч марок. Метернагель слетел с места. Говорят, он рвал и метал и еще больше навредил себе. После этого он и очутился в бригаде, где ты с ним познакомилась. Спрашивается, зачем это было нужно моему отцу? Ведь вообще-то он беспринципный трус и как огня боится всяких осложнений. Должно быть, потребность души.

Рита молча шагала в ногу с ним.

— Ты как-то сказала, что я к нему несправедлив. Да с тех пор, как я себя помню, все мое существо восстает против него. Первая сказка в моей жизни — я слышал ее сотни раз, как другие дети «Красную Шапочку» или «Спящую красавицу», — это легенда о моем рождении. Слушай же: жили-были мужчина и женщина, они любили друг друга, как любят только в сказках. Правда, она ни за что не вышла бы за него, но ей уже было под тридцать, других женихов она отвадила непомерными притязаниями, и ей пришлось удовольствоваться такой незавидной партией — агентом обувной фабрики. Но это уж не из сказки, а в пояснение тебе! В сказке же говорится: они любили друг друга, а детей у них не было. Были выкидыши, об этом мать впоследствии точно информировала меня… Но я опять отклонился от сказки. Ибо когда наконец появился на свет этот желанный чудо-ребенок, а именно я, он родился недоношенным и нежизнеспособным. Таково было мнение врачей. Но вот является сказочная фея, добрая сестрица Элизабет, с ложечки вскармливает младенца чужим молоком, а потом уже передает для докармливания родной матери. Моя мать видела в этом младенце дар судьбы. Она старалась привязать его к себе всеми путами эгоистической материнской любви. Она сполна заплатила ту цену, какую стоит каждое чудо в каждой сказке, и рассчитывала, что я сторицей все окуплю. На том кончается сказка и начинается моя жизнь.

У Манфреда стало спокойнее на душе оттого, что он наконец заговорил, и вместе с тем его мучила невозможность высказаться полнее.

Правда, у его слушательницы был чуткий слух, способный уловить больше, чем один человек может поведать другому. И все же, пока он рассказывал, перед ним проносились не поддающиеся описанию картины, запахи, слова, взгляды и обрывки мыслей.

Ему вспомнились фотографии в семейном альбоме, на которых мать была хороша собой и взгляд ее выражал нежность, должно быть утраченную впоследствии от сожительства с таким мужем. Он часто искал в своей памяти следы постепенных перемен, свершившихся в ней, старался припомнить ее деятельной, мягкой, ласковой, силился представить себе, какой она была бы сейчас без этого семейного плена, без этого чудовищного духовного оскудения.

— Не спорю, ей жилось не сладко, — говорил он Рите. — В детстве я столько раз слышал из спальни перебранку и плач! Вдобавок она обнаружила, что муж ей изменяет. Не без ее честолюбивого нажима он повысился в должности, стал главным закупщиком на обувной фабрике, редко бывал дома, ездил на служебной машине и держал себя повелителем. Мать постоянно ходила надутая, а к его услугам было сколько угодно других женщин, которые смотрели на него с обожанием. Впрочем, двойная жизнь весьма и весьма обременяла его. Разумеется, он почти сразу вступил в отряд штурмовиков. Помню, как он вертелся в новом облачении перед зеркалом в прихожей и перед моей матерью. Мне тогда только что исполнилось четыре года. Я увидел, как они встретились взглядом в зеркале. Их единодушие отпугнуло меня больше, чем ссоры. Я забился в угол между пальто и плащами. После этого началась дружба отца с его директором. Он получил место уполномоченного и стал вхож в общество. По воскресеньям нас принимали в доме директора, иногда и он с семьей бывал у нас. Раньше мне редко позволяли играть с детьми. Мать сидела у окна за гардиной и поминутно кричала мне: «Эти гадкие дети обидят тебя, Фреди!» Теперь меня каждое воскресенье препоручали директорскому сыну Герберту. Он был старше на три года и вертел мною, как хотел. Он подбивал меня на дурные проделки, а виноватым каждый раз оказывался я. Обычно отец даже не смотрел в мою сторону, до того я был ему безразличен, а тут он меня лупил на глазах у чужих людей, чтобы директор видел, кто у нас в доме глава. Я еще в школу не ходил, когда начал его ненавидеть. Это и поныне определяет мое отношение к нему.

Манфред попытался поймать взгляд Риты, но она упорно смотрела себе под ноги, которые исправно шагали вперед, то по световому кругу от фонаря, то по темной панели. Она не заметила, как он сделал движение, чтобы взять ее под руку, но передумал.

— До сих пор я свободно обходился без слушателей, — гораздо мягче добавил он, — может быть, не следовало отступать от этого правила.

Рита покачала головой. Она старалась не вслушиваться в себя. Как это отразилось на ней — выяснится потом. Сейчас важнее всего дослушать его. Что, если до завтра все переменится? И что, если они не доросли до такой перемены? Но теперь уже поздно было пугаться.

Назад Дальше