— А коли укоротить, то как гирлянды лягут? — спросила Дуня.
Анете предстояло танцевать одну из трех граций в балете «Амур и Психея». Гирлянда шелковых роз спускалась с левого плеча к правому боку, а по юбке другие гирлянды перекрещивались причудливым образом. По замыслу художника, внизу они достигали самого края подола.
— Подтянем повыше.
Анета была сильно озабочена соперничеством итальянок. Приехав, итальянская труппа сперва выступала при дворе, а потом синьор Локателли додумался давать представления в Летнем саду. Горожане бросились смотреть диковинку. Приманкой были две танцовщицы — Белюцци и Сакко. Любители плясок поделились соответственно на две партии и подняли вокруг итальянок превеликую суету. Нужно было что-то противопоставить нахалкам…
Дуня подколола подол и стала отцеплять гирлянды. Анета сделала два незаметных шажочка, чтобы встать ближе к окну и следить, не появится ли карета. Многообещающий поклонник обязался заехать за ней, чтобы отвезти в приятное собрание. Следовало заставить его обождать хотя бы с четверть часа. Но не больше — он еще недостаточно желал стать единственным избранником, и чрезмерные капризы были бы некстати.
— Едет…
Дуня быстро поднялась с колен и, зайдя со спины, стала расстегивать крючки театрального платья. Оно упало, Анета перешагнула через ворох палевого атласа, и тут же Дуня подхватила с постели другое, бирюзовое, и помогла хозяйке войти в него, и вздернула наверх, и принялась застегивать, Анета же тем временем надела на шею цепочку, замкнутую под самое горлышко, со свисающим прямо в декольте сердечком. Ее волосы были уже убраны, зачесаны наверх, приглажены и напудрены, на самой макушке выложены три локона колбасками, а спереди лежала дугой, двух вершков до лба не доходя, жемчужная нить — все по парижской моде.
Дуня выбежала в прихожую — сказать присланному лакею, что барыня скоро выйдет, и вернулась. Анета уже держала коробочку с мушками, выбирая — какую налепить.
— Вот эту, побольше, сюда, — подсказала Дуня, едва прикоснувшись пальцем к напудренному подбородку.
— Шаловливую? — Анета призадумалась. Выбор мушки был делом большой важности.
— Плутовку?
Эта мушка сажалась ближе ко рту. Но если налепить чуть повыше — то она уже означала готовность к галантным похождениям, что было бы преждевременно.
— Тиранку! — решила наконец Анета и приладила мушку на виске, у правого глаза. Другую — в декольте, но не слишком глубоко, чтобы не выглядело как приглашение. И, припудрив нос, поспешила вниз.
Жизнь была бы совсем прекрасна, кабы не проклятые итальянки!
Но когда нарядная карета доставила ее с поклонником в милый особнячок, когда они поднялись по лестнице — за полуоткрытыми дверьми услышали голос.
Это был сочный мужской голос, довольно сильный, поставленный. Анета даже знала певца по совместным выступлениям. Ему предстояло сегодня петь — и он готовился, распевался, пробовал низы и верха. И вдруг пропел:
— Неведомо мне то, увижусь ли с тобой, ин ты хотя в последний раз побудь со мной! Со мной… Со мной… По-будь со-о-о мной…
И не стало перил, о которые Анета оперлась рукой, не стало ярко освещенной лестницы.
На коленях, в трясущейся карете, в страшном мраке, удерживая умирающего…
Вот так они и были вместе в последний раз!..
Год назад? Ровно — год?..
Анета резко повернулась к поклоннику. Ей захотелось даже не убежать — вообще непостижимым образом исчезнуть отсюда прочь. Она не могла слышать эту песню! Или, может быть, могла бы, ведь столько времени прошло, но не видя при этом рядом с собой человека, который все равно, при величайшем желании, не мог ей дать того, что однажды не сбылось!
— Покинь тоску — иль смертный рок меня унес? Не плачь о мне, прекрасная… Прекрас-на-я… Не трать ты слез…
Певец трудился точно так же, как сама Анета перед зеркалом, бесстыдно задрав юбки и разучивая позы. Он искал для слов господина Сумарокова наилучшее выражение, не слишком серьезное, поскольку угроза смерти в этих стихах — и та была отчаянно-залихватской, но и не слишком шаловливое — все-таки песня влагалась в уста молодого офицера…
Певец не знал, что эта песня навеки принадлежит мертвецу.
*
Присутствие ангела мешало. Андрею Федоровичу все казалось, что ангел слушает вполголоса читаемые молитвы и не одобряет их…
Он полагал, что ангела должно раздражать такое тупое бормотание — не ввысь, в купол храма или в чистое небо, а себе под ноги. И невольно возражал ангелу — в храме-то всякий сможет, там одна молитва с другой срастается, голос к голосу, как перышко к перышку, и слагаются белоснежные крылья для прекрасного взлета. А ты вот на улице, в суете, в толчее…
От имени ангела Андрей Федорович отвечал себе — кто ж гонит в суету и в толчею? Ты пойди в храм и погляди наконец ввысь!
И тут же он возражал — с неба-то одни купола с крестами и видны, и возносящиеся ввысь мольбы — как снопы света, кто там станет разбираться, где чья. А одинокая молитва из гущи людской, одинокая и непрерывная, наверняка видна отдельно, и виден тот, кто ее посылает, — в зеленом кафтанчике, с непокрытой головой, бывший полковник и царицын певчий, а ныне странный человек Андрей Петров.
На это ангелу возразить было нечего — так считал Андрей Федорович. Но неземной спутник не отставал. Тогда Андрей Федорович обернулся — и был поражен скорбью ангельского лика.
Очевидно, ангел, следуя за ним, оплакивал его грехи. Те, от которых не сумел уберечь.
Горько стало Андрею Федоровичу.
— Что же ты?.. — спросил он.
Вопрос длился менее мгновения. Но, как из-за облака вдруг появится, да и скроется тут же случайный луч, на осунувшемся и неумытом лице странника ожили глаза. Это были глаза растерянной женщины, с женской болью и женским упреком.
Ангел понял все и сразу.
— Что же ты допустил, чтобы твой — твой! — человек умер без покаяния? И ушел с грузом грехов своих? Что же не удержал в нем сознание еще на несколько минут? Где же ты был? Почему от глупых неурядиц хранил исправно, а в самую важную минуту взял — да и куда-то подевался? — услышал ангел вполне явственно, ибо это были не слова, а что-то иное, сжатое, стиснутое в единый взгляд неимоверной плотности, взгляд, обладающий силой и весом.
Вот и все, что позволил себе Андрей Федорович, вопреки желанию, только это, и сразу спохватился. Но ангел спохватился первым.
— Молчи!.. — прошептал он. — Молчи, Бога ради…
Андрей Федорович кивнул и пошел дальше.
Ангел — за ним.
И обоим казалось, что этого мгновения слабости сверху заметить было никак невозможно.
Андрею-то Федоровичу простительно, он сейчас соображает непонятно, ему еще и не то на ум взбредет. Но ангел-то обязан понимать?..
Обязан-то обязан. Да только казалось ему, что может он прикрыть Андрея Федоровича крылом — и сквозь то крыло ничего сверху будет не разглядеть. Хотелось ему, чтобы так было. Хотелось — да и все тут.
*
— А что ни говори, Петрова недостает, — сказал вельможа. — Двенадцать теноров в хоре — а такого ни у кого нет. Недаром его за пение в полковники государыня произвела.
Приятель-батюшка покосился на него — кто же не знал про любовь Елизаветы Петровны к певчим? Вот и муж ее венчанный (все о том знали, да молчали) Андрей Разумовский как ко двору попал? Да через свою мощную глотку!
— А что, верно ли, что государыня хворает? — осторожно полюбопытствовал он.
— Верно, увы… — сказав это, вельможа в полной мере проявил свое доверие к священнику, поскольку при дворе о болезни Елизаветы Петровны велено было молчать и слухов не распускать. — Но, Бог даст, обойдется. Стояли мы сегодня службу, слушал я голоса и думал — нет, с Петровым иначе звучало!
День был воскресный, многие норовили попасть в дворцовую церковь для того, что в обычные дни там пели обыкновенным напевом, а в воскресные, когда непременно являлась императрица, — особо сочиненную обедню и псалмы, которые положил на музыку итальянец Галуппи.
— Сколько уж, как нет Петрова? — И батюшка сам задумался, припоминая. — Два года!
— А что, вдова его все ходит по улицам? Не опамятовалась?
— Все ходит. И подают ей, только она все раздает другим. Любят у нас юродивых, слава Богу, с голоду помереть не дадут.
Батюшка встал, оправил рясу, подошел к окну, словно бы желая показать, как мимо недавно отстроенного особняка вельможи, ставшего украшением Васильевского острова, колоннами маршируют убогие. Да так оно, в сущности, и было: вельможа выбрал место неподалеку от Смоленского кладбища, а где и кормиться увечному, жалкому, несчастному, как не при кладбище?
— И все в мужском платье?
— И Андреем Федоровичем звать себя велит. А на ходу все за упокой жены Аксиньюшки молится — за свой, стало быть…
— А ведь такое юродство — бунт, батюшка, — сказал вельможа. И нехорошо сказал, яростно. В этот миг он даже на вид старше сделался.
Священник пожал плечами.
— Раз, другой ее мальчишки камнями забросают — тем бунт и кончится. Однажды уже пробовали — да извозчики кнутами отогнали. Да и что за бунт? Ум за разум у бабы зашел…
Батюшке не понравилась жесткость в голосе вельможи, и он попытался все свести на бабью дурость, да не вышло.
— А знаете ли, она оспаривает право Божье вершить суд, — сказал вельможа, сам дивясь своей суровости. — Угодно ему было, чтобы полковник Петров помер без покаяния — выходит, так надобно. Откуда нам знать, какие грехи числятся за полковником? Теперь уж и не вспомнить. А она слоняется, народ смущает! Стало быть, Господь неправ и несправедлив — одна Аксинья Петрова кругом права?! Погодите, в котором же это году указ был издан — чтобы нищим и увечным по Санкт-Петербургу не бродить?
— Так не истреблять же их! — воскликнул батюшка. — Бродят себе потихоньку — ну и Бог с ними… А указ не так давно и издан…
— Не так давно, чтобы уж наконец начать его исполнять? — уточнил вельможа. — Горе, а не государство… Что ты там увидел, святый отче?
— Легка на помине! Угодно ли полюбоваться? — священник отвел рукой портьеру. — Вон, вон, в зеленом…
— И в треуголке набекрень! — развеселился вельможа, глядя из высокого нарядного окна на далекую сутулую фигурку, медленно и непреклонно бредущую по лужам. — Вот коли рассудить — Петров еще молодым помер, ей, стало быть, и тридцати нет. Могла бы выйти замуж, детей нарожать, ведь сказано же — через чадородие спасется, или нет? Что бы ей не спасаться, как всему их бабьему сословию полагается? Так нет же, бродит! И ведь вся ваша братия с ней ничего поделать не может! Бродит — да и все тут!
Это уж был выпад в сторону духовных лиц, что вельможа позволял себе нечасто. Да и батюшка, при всем желании ладить с высокопоставленным приятелем, таких словечек не любил.
— Не рассуждать понапрасну, а милосердие являть, вот наша забота, — возразил батюшка. — Чем рассуждать, пошли бы да вынесли ей кусок хлеба.
Вельможа задумался.
Когда кто-то из придворных попадал хоть в кратковременную опалу, подавать ему открыто кусок хлеба было как-то неловко. Государыня добра, да ведь памяти-то ее Бог не лишил! А коли кто в опале у Всевышнего — в какие свитки, ангельские или дьявольские, будет занесен тот злополучный кусок?
— Петрушку пошлю, пусть он вынесет, — решил вельможа.
Священник тоже задумался — как, в самом деле, учитывается на небесах добро, творимое исподтишка, чужими руками? Вельможа тем временем позвонил в бронзовый голосистый колокольчик и вызвал лакея.
— Возьми, Петрушка, в буфетной ломоть хлеба побольше, посоли, потом… — вельможа показал по оконному стеклу направление, — догонишь юродивую, отдашь. Беги живо!
— Похвально, — сказал священник. Он никогда не корил приятеля сразу, потому что дружбой с вельможей весьма дорожил. Потом, может, и неделю спустя, ввертывал в речь нарочно подобранные слова из Священного Писания, заставляя собеседника задуматься и припомнить то, что имелось в виду.
— Петрушке, поди, тот кусок и зачтется! — усмехнулся вельможа. После чего перешел к делу — близился престольный праздник, и он хотел знать, сколько и чего потребно для украшения храма.
Петрушка возник в дверях бесшумно, повесив голову, всем видом являя скорбь.
— Что еще? — удивленный явлением лакея без спросу, но еще не сердито, а сперва недоуменно спросил вельможа.
— Не берет Андрей Федорович…
И лакей предъявил действительно большой, по середке ковриги резанный и толстый, в два пальца, ломоть.
Священник опустил глаза.
Он понял, кому и как этот ломоть зачтется…
*
Ангелу безумно хотелось оправдаться перед Андреем Федоровичем. Он только не знал — как?
Коли начать вслух каяться — не уберег, мол, подопечного, раба Божия Андрея, то и услышит в ответ: опомнись, вот он я — раб Божий Андрей, а плачет пусть тот, кто не уберег рабу Божью Ксению!
Оставалось одно — как-то внушить, что все ангелы-хранители хранят лишь до поры, а наступает миг — и им делается ясно, что следует отступиться. Или старость доходит до той степени, когда подопечному лучше переселяться в вечные пределы, или количество грехов превысило допустимое, или — что происходит довольно часто — подопечному и на ум не взойдет в опасности призвать своего ангела.
Ангел, сопровождая теперь Андрея Федоровича постоянно, являлся ему незримо для прочих, но выбирал время, когда тот мог поддержать беседу. Поступал он так потому, что не раз и не два слышал суровое «Уйди, Христа ради!» и оставался, словно прикованный к каменному столбу, пока Андрей Федорович не отходил довольно далеко.
Сейчас время выдалось подходящее. Подопечный, побродив по Сытину рынку, получил несколько калачей. Все, кроме одного, отдал детям, а с последним ушел в сторонку — перекусить. Горячей пищи он уже давно не принимал.
Они сидели рядышком на берегу Кронверкского пролива, на бревне. Зима все никак не наступала, было промозгло и мрачно. Даже сейчас, накануне Рождества, еще не выпало настоящего снега. Ангел, жалея подопечного, простер за его спиной крыло, пытаясь оберечь от ветра.
— Горький будет праздник, — сказал ангел, — ох, горький.
— А ты почем знаешь? — осведомился уже притерпевшийся к спутнику Андрей Федорович.
— В небо гляжу — и вижу. Погляди и ты, радость…
Ничего хорошего не увидел в этом сером, низком, бессолнечном небе Андрей Федорович, кроме разве что смутного просвета впереди, над Петропавловской крепостью, а может, и чуть подальше.
— Правее, — посоветовал ангел. — Видишь — летит… улетает… и плачет, бедненький, а помочь не может… срок вышел…
— Государыне? — догадался Андрей Федорович.
— Государыне. Исповедовали ее и причастили…
Вот этого ему говорить и не следовало.
— Исповедовали? Причастили Святых Тайн? — вскочив, спросил Андрей Федорович. — Об этом он позаботился — так чего ж не лететь? Она-то с Христом умирает, не в беспамятстве! Чего ж ему-то горевать? Он свой долг исполнил — и пусть себе летит! Он-то долг исполнил!
— Да что ты?.. — забормотал ангел. — Государыня же! Вокруг столько народу!.. И все над ней трепещут!..
Он хотел было сказать, что исповедь и причастие состоялись бы непременно, ангелу не было нужды о них заботиться, но Андрей Федорович уже бежал в сторону Сытного рынка, уже кричал на бегу:
— Пеките блины! Пеките блины! Скоро вся Россия будет печь блины!
— Постой, Андрей Федорович! — остановила знакомая старушка. — Какие блины? У кого поминки-то?
— Ох, будут поминки! Пеки, милая, блины, — чуть ли не на ухо прошептал старушке Андрей Федорович и побежал дальше по лужам, с криком, скользя и размахивая руками, чтобы не поскользнуться.
Ангел взмыл ввысь.
Все получалось не так…
Было 24 декабря 1761 года.
*
Карета с опущенными занавесками катила по пустынной улице. Она везла двоих — всеобщего при дворе любимца, тайного устроителя особых дел и при государе, и при государыне, Льва Александровича Нарышкина и танцовщицу ораниенбаумского театра Анету Кожухову.