Оба были погружены в раздумья — каждый, понятное дело, в свои.
Нарышкин думал, что лучше всего иметь дело с театральными девками — они слушаться приучены. Они понимают, что коли рассердить знатного человека — на другой день из театра выкинут. А на княгиню какую-нибудь не то что прикрикнуть — косо поглядеть не смей!
Недавно был он в немалом ужасе как раз из-за княгини Куракиной.
Государь еще в юные годы завел себе метрессу — графа Воронцова дочку Лизу, которую за неопрятность сам же прозвал «распустехой Романовной». Чем-то эта низкорослая, широколицая и в молодые годы уже обрюзглая девица сумела его присушить — и, став после теткиной смерти государем, Петр Федорович ее при своей особе сперва оставил. Потом же заметил наконец, что многие дамы ни в чем бы ему не отказали, стоит лишь дать знак. По части знаков служил ему именно Нарышкин. И, бывши послан с известным поручением к красавице Куракиной, отказа не получил, а ночью повез ее на амурное свидание. Повез тайно — ни государь, ни верноподданный не желали, чтобы распустеха Романовна им в напудренные космы вцепилась. Поутру Нарышкин в такой же тайне повез Куракину домой — но шалая княгиня нарочно все распахивала занавески кареты, чтобы всякий видел — ее от государя везут, с кем она ночь ночевала! Не раз и не два прошиб пот Нарышкина, пока он этот беспокойный груз домой доставил…
Зато Анета сидела тихонько. И царедворец даже догадывался, о чем театральная девка думала. Ей хотелось упрочить свое положение. Перейдя в ораниенбаумскую труппу, она полагала там избавиться от итальянок, но и интриганка Белюцци из прогоревшей труппы Локателли туда же устремилась.
Когда итальянец Кальцеваро впопыхах поставил к коронации государя аллегорическое танцевальное действо «Золотая ветка», Анета вроде и блеснула красой и мастерством, но шустрая итальянка показала такие бризе и пируэты, что никто даже не понял сперва — что она такое вытворяет. Однако приметил государь не тощую низкорослую Белюцци, а все же Анету, о чем до ее сведения и довели преисправно.
И вот она ехала за своей будущей славой.
Ехала, надо сказать, глухими улочками — опытный Нарышкин собирался провести ее во дворец с заднего крыльца.
Санкт-Петербург спал. Но не весь — опомнившись после смерти Елизаветы Петровны, жители понемногу стали веселиться, хоть и при закрытых ставнях.
Ночная тишина обостряла звуки, сокращала расстояния. И потому Анета не могла бы сказать, далеко или близко пьяноватые мужские голоса поют похабную песню про капитанскую дочку.
Возможно, это веселились офицеры в трактире. Скорее всего, именно так…
Песня смолкла. Слышался лишь глуховатый стук копыт. Слава приближалась! Слава ждала Анету в ближайшие после этой ночи месяцы! Избавить ораниенбаумскую труппу от итальянки — это раз. Повывести гнусный итальянский обычай, когда поклонники приносят с собой дощечки, связанные ленточкой, и в знак одобрения поднимают нестерпимый треск — это два. Бездарного Кальцеваро сбыть с рук, отправить в родную его Италию, где он, очевидно, зарабатывал на жизнь, преподавая менуэт толстым купеческим дочкам, — это три…
И тут малоприятный голос глумливо запел:
— Прости, моя любезная, мой свет, прости!..
Словно молнией прошило Анету. Сколько уж лет, как нигде не звучала песня, — и надо же! Треклятая!..
Женский смех известил о том, что господа офицеры пируют с подзаборными Венерами.
— Мне сказано назавтрее в поход идти!..
Тут, как на грех, карета встала — кучер вовремя увидел лежащее прямо поперек дороги пьяное тело и погнал лакея оттащить за ноги подальше.
— Неведомо мне то, увижусь ли с тобой, ин ты хотя в последний раз побудь со мной! — пели господа офицеры уже в несколько голосов.
И было в этой песне что-то, стряхнувшее с них хмель, как стряхиваются сухие травинки с мундира и плаща после ночлега на биваке, у костра, на охапках сена, что-то подобное непозволительно раннему рассвету, прорезающему сомкнутые веки полоской нестерпимого жара, что-то, приказывающее встать и — ногу в стремя!..
Анета поняла, что офицеры и впрямь стоят вокруг стола, мало внимания обращая на притихших девиц, и поют от души, честно и грозно, весело и беззаветно.
— Покинь тоску — иль смертный рок меня унес? Не плачь о мне, прекрасная, не трать ты слёз!..
Так же задорно пел тот, кого уже целую вечность не было на свете — если не считать его безумной жены, что присвоила себе мужское имя да и слоняется по лужам Сытина рынка, уже примелькавшись и торговцам, и мальчишкам, и местным жителям.
Откуда-то издалека он, опять невовремя, пел о своей смерти и прощался, прощался, прощался!..
Нарышкин постучал в стенку кареты.
— Едем, барин, едем!
Карета тронулась.
Деревянный дворец на углу набережной Мойки и Невского, где все еще жило царское семейство, потому что новый Зимний никак не могли завершить, был уже близко.
Анета вздохнула и собралась с силами. Сейчас настанет миг, когда нужно будет внести в комнату ослепительную и победительную улыбку. Это несложно, это привычно, сколько раз улыбка выносилась на подмостки!
Только не спускать ее с уст, только не застывать в неподвижности! Анета знала: когда ее лицо замирает (век бы не знала, да зеркало доложило), ей вполне можно дать ее годы, невзирая на белила, румяна и искусно налепленные мушки.
А годы были немалые — по весне исполнилось тридцать лет.
*
— Остановитесь, возлюбленные!
Голос этот, полный сочувствия, звонко-трепетный, удержал Андрея Федоровича посреди шага, и точно так же повис в воздухе сопровождавший его ангел.
Люди шли, навстречу и обгоняя, и словно не замечали неподвижности одного из своих. Зато ангелы, спешившие по своим неотложным делам, услышали голос, увидели, к кому он обращен, и замерли, боясь упустить хоть единое слово.
Но как раз слова-то они и не услышали.
Не было в нем нужды.
Ведь и Андрей Федорович, и ангел прекрасно знали, что мог им сказать Голос. Они сами себе это не раз повторяли. Поэтому теперь ждали упреков, ждали и приказаний.
Молчание Господа есть пространство, в котором душа сама себе говорит правду.
— Сойди с этого странного пути, — сказал себе Андрей Федорович от Божьего имени. — Довольно было мук и страданий. Святая ложь тоже имеет пределы.
— Тебе не было приказано сопровождать человека, который сам, своей волей, призвал тебя, — сказал себе ангел. — Этот человек от горя лишился рассудка, но есть кому о нем позаботиться. Твое же место — там, где ангелы, проводившие своих людей в последний путь, ждут следующей жизни.
Андрей Федорович хотел было повторить в тысячный раз, что должен отмолить умершую без покаяния и причастия Аксиньюшку. И вдруг ощутил, что не в силах произнести этих прекрасно придуманных слов.
— А он — прощен?..
И надежда была в этих словах, и неожиданно — вызов Тому, кто так внезапно и жестоко взял у Ксении возлюбленного мужа.
— Нет?..
Ксения вздохнула.
— Испытываешь… А я и сама себя еще строже испытаю!
И не было больше рабы Ксении — а был всему Санкт-Петербургу известный Андрей Федорович. Шел он, шел, замер, беззвучно открылся несколько раз его рот, а потом пошлепал Андрей Федорович великоватыми для его ног башмаками, бормоча привычную молитву Иисусову.
И ангел, который только было собрался оправдаться, объяснить, что нельзя человеку вообще без хранителя, лишь руками развел — и поспешил следом.
*
Странный образ этого мира явился Андрею Федоровичу.
Он сидел на невском берегу, завернувшись в старую епанчу, и наблюдал за ледоходом. Был апрель, крупные льдины уже прошли, теперь к заливу плыла мелочь. Его поразило, что на каждом сером осколке сидит чайка. А более того — что чайки, словно договорившись, едут к заливу хвостами вперед.
И не так ли жизнь человеческая протекает, думал Андрей Федорович, плывешь и видишь целый мир, оставшийся за тобой, весь пройденный путь, и ни вершка того пути, что ждет завтра. А коли льдина столкнется с другой или еще как-то пострадает — чайка снимется и беззаботно пойдет кружить, белая и чистая… и что бы сие означало?..
Рассуждения Андрея Федоровича были в самом начале, когда он заметил, что на низком берегу кроме него и чаек есть еще кто-то. Девочка лет семи-восьми, в платке поверх шубки, спустилась к самой воде и пыталась что-то поймать прутиком. При этом опасно наклонилась…
Андрей Федорович окаменел. Позовешь — вздрогнет и упадет!
— Господи!.. — взмолился он. Вся его молитва уложилась в одно слово.
Девочка продолжала игру. Беззвучно встав, Андрей Федорович увидел, что она задерживает щепочки, заставляя их плыть в крошечную гавань, и тянется за ними все дальше и дальше. Он осторожно подошел — и не хрустнул, не скрипнул крупный речной песок. Тогда он наклонился — и с неожиданной ловкостью схватил девочку в охапку. Она закричала, забила в воздухе ногами, но Андрей Федорович уже отбежал от воды подалее и опустил ее наземь.
Увидев его лицо, девочка словно захлебнулась криком. То ли в лице было нечто, вызывающее страх, то ли — просветление, Андрей Федорович не знал, да и не задумывался. Сейчас важнее всего было — отдать ребенка матери. Он опустился перед девочкой на колени.
— Как тебя звать, голубушка? — спросил он, но не услышал ответа. Не сразу до него дошло, что слова-то и не прозвучали — голос, целыми днями пребывавший в бездействии, поскольку молитвы читались беззвучным шепотом, или при нужде срывавшийся на крик, оказался бессилен произнести сейчас тихое и ласковое слово. Серебряный голос, ангельский, неповторимый… когда же это было?..
— Как звать тебя, лапушка? — уже более внятно спросил Андрей Федорович.
— Варенькой, — отвечала девочка.
— А где ты живешь?
— А там, — девочка показала рукой.
— Давай-ка я тебя домой отведу. Негоже одной по берегу гулять. Не ровен час, поскользнешься, упадешь.
— Не упаду, — уверенно ответила девочка. — У меня знаешь кто есть? Матушка сказывала — у меня ангел-хранитель есть! Я всегда ему на ночь молюсь. Он меня бережет.
Хотел было сказать горькое слово Андрей Федорович — да удержался.
А по берегу уже шли торопливо две женщины, старая и молодая.
Увидев, что дитя беседует с коленопреклоненным мужчиной, обе кинулись на выручку. Мало ли что мужчина затевает. Но молодая, подбежав первой, вздохнула с облегчением.
— Это ты, Андрей Федорович?
— Заберите дитя. Нехорошо у воды играть, — с тем Андрей Федорович поднялся и пошел прочь. Женщина его нагнала.
— Куда ты? Вот, копеечку возьми! Как ты любишь — царь на коне!
Она протянула старую потертую копейку, и Андрей Федорович принял.
Когда женщина отошла и стала выспрашивать дочь, он повернулся. Словно почувствовав его взгляд, повернулась и Варенька.
Потом ее повели домой, и она все озиралась, а он, идя следом, так и ждал мига, когда их глаза снова встретятся. Заметив это, женщины остановились, а старенькая решительно направилась к Андрею Федоровичу.
— Сделай милость, зайди к нам, не погнушайся угощением. Ради дитяти… Мы — Голубевы, припомни, Андрей Федорович, мы тут неподалеку живем.
Андрей Федорович вздохнул. Он не знал — будет ли грехом нарушить епитимью, которую сам же на себя наложил. Когда же это он решил, что ни часа более не проведет под крышей дома? Когда?
Но и Варенька смотрела на него, не отводя глаз.
Невесомо-теплое коснулось плеча. Прикосновение ангельской руки было как дыхание. И оно чуть подтолкнуло.
Немного тепла — вот чего вдруг страстно пожелалось душе!
Дав себе слово, что визитация не затянется, Андрей Федорович кивнул.
*
Государыня изволит читать Вольтера!
Стало быть, хошь не хошь, садись да читай. Иначе в собрании и рот раскрыть неловко. А коли САМА к тебе с вопросом обратится — опозоришься навеки. Вот вельможа, отнюдь не желая позора, и набивал себе голову измышлениями французского философа. А в приватной беседе жаловался приятелю-батюшке: трудно увязать безверие язвительного француза с той верой, каковая имеет быть в сердце каждого порядочного человека. Государыня и службы выстаивает, и постится, и причащается, и верует вполне искренне, а надо же — Вольтером увлеклась! Вот и ходишь по самой грани — как бы не сморозить нелепицы…
— Вера тоже ведь разная бывает. Иная и такова, что не лучше безверия, — сказал батюшка. — Вон взять эту юродивую, Андрея Федоровича. Ведь она почему с ума съехала? Ей всю жизнь внушали: коли умирающий перед смертью не исповедуется — со всеми грехами на тот свет отправится. Она в это и уверовала сильнее, чем в более высокую истину. Исповедь и причастие — великое дело, да не более ведь Божьего милосердия!
Батюшка за годы знакомства с вельможей раздобрел, стал осанист, бороду отрастил знатную. И в последнее время ощутил в себе некую склонность к вольнодумству — очевидно, под влиянием высокопоставленного приятеля. То, что он говорил об известной юродивой, было бы непонятно его собратьям-священникам, особенно из тех, кто обременен семьями и кормится с треб. Сказать такому, что вера в последнее причастие должна стоять ниже веры в Божье милосердие, значит — не просто врага нажить, а донос в Синод. А этого батюшке вовсе не хотелось.
— Стало быть, потому и бродит, что перестала верить в Божье милосердие?
Вельможе беседа нравилась. Он ценил эти уединенные встречи еще и потому, что набирался в них праведных мыслей, которые не раз пригождались на служебной лестнице. Он тоже был уж не прежним красавчиком, стройность сделалась сухощавостью, вместо юного восторга был в глазах постоянный прищур — такой, чтобы желающие его, вельможу, обойти сильно бы призадумались, каким боком им это желание выйдет.
— Да и в Божью справедливость заодно. Ведь коли послал Господь тому полковнику Петрову смерть без покаяния — выходит, за что-то его покарать желал?
— А не противоречите ли вы себе, батюшка? — спросил вельможа. — Коли Бог его покарал — стало быть, он и впрямь все грехи за собой поволок, да и без последнего причастия! Так чем же ваше рассуждение умнее рассуждения юродивой?
— Тем, что я в Божье милосердие верую! — воскликнул священник.
— А коли превыше всего — Божье милосердие, стало быть, смерть без покаяния — разве что для вдовы и сироток горе, а сам покойник в обряде не больно нуждается.
— Вольтеровы еретические измышления вы, сударь, кому-нибудь иному проповедуйте.
Вельможа понял, что увлекся.
— Уж коли мы поставили превыше всего милосердие, так не милосердно ли будет этого Андрея Федоровича убрать с улиц, поместить в Новодевичью обитель, чтобы матушки там за ним доглядели? Будет в тепле, сыт, может, и к делу приставят.
Священник задумался.
— Это будет справедливость, — сказал он. — По справедливости вдова полковника Петрова должна получать пенсион за мужа, и вы сейчас придумали, как ей этот пенсион возместить. А милосердие, может, в том и заключается, чтобы человек беспрепятственно избранный путь прошел до конца… Как знать?.. Мне этого знать не дано.
Вельможа попытался вспомнить, было ли в творениях Вольтера хоть самое слово «милосердие». И не смог.
*
— Андрей Федорович! — окликнул извозчик. — Сделай милость, садись — подвезу, куда надобно!
Утро было такое раннее, что даже бессонные бабки-богомолки не выходили еще из ворот, торопясь в церковь. Однако извозчик, молодой парень, уже выехал на промысел. Он чаял подобрать кого-то из тех гуляк-полуночников, что лишь с рассветом встают из-за карточного стола или покидают дома прелестниц.
Андрей Федорович шел от Смоленского кладбища, где ему полюбилось молиться ночью, к Сытиному рынку. После бессонной ночи его покачивало, и он не знал, где упадет и заснет хоть на часок.
Плоть слаба — ему вдруг показалось, что в повозке можно перевести дух и доехать до тихого местечка. Да и парень понравился простым румяным лицом, расчесанными на пробор вьющимися волосами. Андрей Федорович взобрался в повозку, сел — и тут же задремал.
Извозчик сперва подстегнул лошадь и проехал довольно далеко по Большой Гарнизонной, а потом лишь обернулся спросить у седока — куда везти-то?