В первый раз Виллемс поднял глаза на Олмэйра.
— Да не у меня. Я-то ничего не потерял, — продолжал Олмэйр с насмешливой торопливостью, — Но эта девушка. Ведь вы ее украли. Вы не заплатили за нее старику. Ведь теперь это уже не его добро?
— Перестанете вы, Олмэйр?
Что-то в тоне Виллемса заставило Олмэйра остановиться. Он посмотрел внимательнее на стоящего перед ним человека и не мог не возмутиться его внешним видом.
— Олмэйр, — продолжал Виллемс, — выслушайте меня. Если вы человек, вы меня выслушаете. Я страдаю ужасно — и из-за вас.
Олмэйр приподнял брови.
— В самом деле? Как так? Вы бредите, — небрежно сказал он.
— Ах, да вы же ничего не знаете, — прошептал Виллемс. — Она ушла. Ушла, — повторил он, со слезами в голосе, — ушла два дня тому назад.
— Не может быть! — воскликнул изумленный Олмэйр. — Ушла! Я об этом ничего не слышал. — Он разразился сдержанным смехом. — Вы ей успели наскучить? Знаете, это не делает вам чести, почтеннейший мой соотечественник.
Виллемс, как будто не слыша его, прислонился к одной из колонн, поддерживающих крышу, и смотрел на реку.
— Вначале, — прошептал он мечтательно, — моя жизнь была подобна виденью рая или ада, уж не знаю чего. Но с той поры, как она ушла, я знаю, что такое гибель, что такое мрак. И я шаю, что значит быть заживо разорванным на куски. Вот что я чувствую.
— Вы можете вернуться и снова жить у меня, — холодно сказал Олмэйр. — Как-никак Лингард, которого я называю своим отцом и уважаю, как отца, оставил вас на моем попечении. Вам было угодно уйти. Прекрасно. Теперь вы желаете вернуться. Пусть будет так. Я вам не друг. Я действую за капитана Лингарда.
— Вернуться? — возбужденно повторил Виллемс, — Вернуться к вам и бросить ее? Вы думаете, я сошел с ума? Без нее! Да что вы за человек, наконец! Думать, что она двигается, живет, дышит, и не на моих глазах. Ведь я ревную ее к ветру, который се обвевает, к воздуху, которым она дышит, к земле, которую ласкают ее ноги, к солнцу, которое видит ее сейчас, пока я… Я не видел ее уже два дня — два дня.
Сила его чувства произвела на Олмэйра некоторое впечатление, но он сделал вид, что зевает.
— Вы меня изводите, — проворчал он, — Почему вы пошли не за ней, а сюда?
— Почему?
— Вы не знаете, где она? Она не может быть далеко. Ни одно туземное судно не выходило из этой реки вот уже две недели.
— Нет, не далеко. Я скажу вам, где она. Она в усадьбе у Лакамбы.
И Виллемс пристально посмотрел на Олмэйра.
— Фью! Паталоло ничего не давал мне знать об этом. Странно, — сказал Олмэйр в раздумье. — А вы боитесь этой сволочи? — прибавил он, помолчав.
— Я — бояться?
— Тогда, вероятно, забота о вашем достоинстве мешает вам отправиться за ней туда, мой высокомерный друг? — спросил Олмэйр с насмешливым вниманием. — Как это благородно с вашей стороны!
Наступило короткое молчание; затем Виллемс сказал спокойно:
— Вы — дурак. Я бы охотно ударил вас.
— Это не страшно, — небрежно ответил Олмэйр, — для этого вы слишком слабы. У вас вид изголодавшегося человека.
— Я как будто ничего не ел эти два дня, а может быть, и дольше — не помню. Да это и не важно. Во мне тлеют горячие уголья, — произнес Виллемс. — Посмотрите. — И он обнажил руку, покрытую свежими рубцами. — Я сам кусал себя, чтобы заглушить этой болью огонь, который горит вот тут!
Он сильно ударил себя кулаком в грудь, пошатнулся от соб ственного удара, свалился на близ стоящий стул и медленно за крыл глаза.
— Отвратительная рисовка! — бросил Олмэйр свысока. — И что в вас находил отец? Вы так же достойны уважения, как куча мусора.
— И это вы смеете так говорить! Вы, продавший свою душу за несколько гульденов, — устало проговорил Виллемс, не от крывая глаз.
— Нет, не так дешево, — сказал Олмэйр, но в смущении остановился. Вскоре, однако, он овладел собой и продолжал: — Но вы, вы потеряли свою душу ни за что ни про что; швырнули ее под ноги проклятой дикарке, которая сделала вас тем, что вы теперь, и которая убьет вас очень скоро своей любовью или своей ненавистью. Вы только что говорили про гульдены. Вы подразумевали, вероятно, деньги Лингарда. Так вот, что бы я ни продал и за сколько бы ни продал, вы — последний человек, которому я позволю вмешиваться в мои дела. Даже отец, даже капитан Лингард, и тот не захотел бы теперь дотронуться до вас даже щипцами; даже десятифутовым местом…
— Олмэйр, — решительно сказал Виллемс, вставая, — я хочу открыть торговлю в этих местах. И вы меня устроите. Мне требуется помещение и товар, может быть, немного денег. Прошу вас дать мне и то и другое.
— Не угодно ли еще чего-нибудь? Может, этот костюм? — спросил Олмэйр, расстегиваясь. — Или мой дом, мои сапоги?
— В конце концов это естественно, — продолжал Виллемс, не обращая никакого внимания на Олмэйра, — естественно, что она ждет положения, которое… И я отделался бы от этого старого прохвоста, и тогда…
Он остановился, его лицо озарилось мечтательным восторгом, и он устремил глаза вверх. Своей изнуренной фигурой и своим потрепанным внешним видом он напоминал живущего в пустыне аскета, который находит награду за отречение от мира в ослепительных видениях. Затем он вдохновенно продолжал:
— Тогда я имел бы ее только для себя одного, и она жила бы вдали от своих, под моим влиянием. Я воспитывал бы ее, обожал, смягчал. — Какое счастье! А затем, затем я ушел бы с ней в какое-нибудь уединенное место, далеко от всех, кого она знает, и стал бы для нее всем миром! Всем миром!
Внезапно его лицо преобразилось. Глаза блуждали еще некоторое время, а затем сделались сразу твердыми и спокойными.
— Я уплатил бы вам до последнего цента, — сказал он деловым тоном, с ноткой прежней самоуверенности. — Мне не пришлось бы соперничать с вами. Я ведь займу только место мелких туземных торговцев. У меня есть некоторые планы, но пока это все неважно. Капитан Лингард одобрит это, я уверен. И наконец, это только заем, так как я буду находиться всегда под рукой. Вы ничем не рискуете.! — Ах! Капитан Лингард одобрит! Он одоб…
Олмэйр стал задыхаться. Он пришел в ярость от одной мысли, что Лингард может что-нибудь сделать для Виллемса. Его лицо побагровело. Он стал выкрикивать ругательства. Виллемс холодно смотрел на него.
I — Уверяю вас, Олмэйр, — сказал он мягко, — я имею твердые основания для моей просьбы.
— Какая наглость!
— Поверьте мне, Олмэйр, ваше положение не так твердо, как вы полагаете. Какой-нибудь недобросовестный соперник сможет подорвать вашу торговлю в один год. Это было бы разорением. Продолжительное отсутствие Лингарда кое-кого ободряет. Я ведь много слышал последнее время. Мне делали разные предложения… Вы здесь очень одиноки. Даже Паталоло…
— К черту Паталоло! Я здесь хозяин.
— Но разве вы не видите, Олмэйр…
— Вижу. Я вижу перед собой загадочного осла, — гневно перебил Олмэйр. — Что значат ваши замаскированные угрозы? Уж не думаете ли вы, что я ничего не знаю? Они ведут интриги уже годами — и ничего не случилось. А рабы кружились за этой рекой целые годы, а я по-прежнему здесь единственный торговец; я здесь хозяин. Вы принесли мне объявление войны? В таком случае — от себя лично! Я знаю всех своих врагов. Мне следовало бы убить вас, но вы не стоите пули, вас следует раздавить палкой, как змею.
Голос Олмэйра разбудил девочку, которая поднялась с резким криком. Он кинулся к качалке, схватил ребенка на руки, понес его, наступил на лежащую на полу шляпу Виллемса и, спихнув ее яростно с лестницы, завопил:
— Убирайтесь вон. Убирайтесь!
Виллемс пробовал что-то сказать, но Олмэйр закричал на него:
— Вон! Вон! Вон! Не видите вы разве, что путаете ребенка, чучело вы этакое! Не плачь, крошка, — успокаивал он свою дочурку в то время, как Виллемс спускался вниз. — Гадкий, злой человек никогда не вернется сюда. Он будет жить в лесах, и если он только осмелится подойти к моей девочке, папа убьет его — вот так!
Он ударил кулаком по перилам, чтобы показать, как он убьет Виллемса, и, посадив успокоившегося ребенка к себе на плечо, указал свободной рукой на удаляющуюся фигуру своего гостя.
— Смотри, дорогая, как он убегает. Ну, не смешной ли он? Деточка, крикни ему вслед: «Свинья!» Крикни ему вслед.
Серьезное выражение детского личика исчезло в смеющихся ямочках, под длинными ресницами, на которых еще блестели недавние слезы, засияли большие глаза. Она крепко ухватилась за волосы Олмэйра одной рукой, а другой стала весело махать, крича изо всех сил, ясно и отчетливо, как птичка: — Свинья! Свинья! Свинья!
II
В усадьбе Лакамбы полупотухшие уголья разгорелись снова, и легкие струйки ветерка разнесли по воздуху ароматный запах горящего дерева. Проснулись люди, дремавшие в тени в часы послеобеденного зноя, и тишина большою двора оживилась бормотанием полусонных голосов, покашливанием и зевотой.
Лакамба вышел на террасу своего дома и сел, потный, полусонный и сердитый, на деревянное кресло. Сквозь открытую дверь доносилась тихая воркотня женщин, трудившихся у станка над тканью для праздничной одежды Лакамбы. Справа и слева от него на гибком бамбуковом полу спали на циновках или сидели, протирая глаза, те члены его свиты, которые имели право в часы жары пользоваться домом своего господина, благодаря знатному происхождению или верной службе.
Мальчик лет двенадцати — личный прислужник Лакамбы — сел на корточках у его ног и подал серебряную коробку с бетелем. Лакамба медленно открыл ее и оторвал часть зеленого листа. Вложив в него щепотку птичьего клея, крупицу гамбира и кусочек арекового ореха, он скрутил все это одним ловким движением. Затем остановился со свертком в руке и позвал недовольным басом:
— Бабалачи!
Один из слуг повернулся к Лакамбе и лениво произнес:
— Он у слепого Омара.
Бабалачи пошел к Омару только после обеда. Он был всецело поглощен одной заботой: осторожно воздействовать на чувствительность старого пирата и умело обойти вспыльчивость Аиссы. Когда он выходил из своей бамбуковой хижины, расположенной среди других в усадьбе Лакамбы, сердце его было полно тяжелой тревоги и сомнений в успехе задуманной интриги. Он подошел к маленькой калитке в ограде, отделявшей довольно большой дом, отведенный, по приказанию Лакамбы, Омару и Аиссе. Лакамба предполагал дать лучшее жилище своему главному советчику Бабалачи, но после совещания в заброшенной пасеке, где Бабалачи раскрыл перед ним свои планы, они оба решили, что новый дом должен вначале приютить Омара и Аиссу, после того, как они согласятся уйти от раджи или будут похищены оттуда, — смотря по обстоятельствам. Бабалачи нисколько не тужил о том, что его переселение в новое жилище пока не может состояться. Этот дом стоял немного в стороне, в задней части двора, где помещалась женская половина. Единственное сообщение с рекой происходило через большой передний двор, всегда полный вооруженных людей и бдительных глаз. Позади строения простиралось ровное пространство рисовых полей, окаймленных непроницаемой стеной девственного леса и зарослей, такой густой, что только пуля — да и то выпущенная на близком расстоянии — могла бы сквозь нее пробиться.
Бабалачи тихо проскользнул в маленькую калитку и, закрывая ее, тщательно закрепил запор. Перед домом была утоптанная площадка, гладкая, как асфальт. С правой стороны, на некотором расстоянии от большого дома, был поставлен маленький шалаш, горел костер — горсть горячих угольев среди белого пепла. Старая женщина — какая-то скромная родственница одной из жен Лакамбы, прислуживающая Аиссе — сидела, скорчившись, у огня и, подняв тусклые глаза, безучастно посмотрела на Бабалачи.
Бабалачи обвел двор острым взглядом своего единственного глаза и, не глядя на старую женщину, пробормотал вопрос. Женщина молчаливо протянула дрожащую, худую руку к шалашу. Бабалачи сделал несколько шагов по направлению к двери и остановился.
— О туан Омар, Омар безар! Это я, Бабалачи.
В хижине послышались слабые стоны, затем покашливание и прерывистые неясные звуки жалобного бормотанья. Ободренный этими признаками жалкой жизни, Бабалачи вошел в дом. Немного времени спустя он вышел оттуда, ведя с величайшей осторожностью слепого Омара, который держался обеими руками за его плечи. Бабалачи подвел своего старого вождя к сиденью под деревом. Лучи заходящего солнца осветили белую фигуру старика и туповатое лицо с разрушенными зрачками; лицо неподвижное, как пожелтевший от старости известняк.
— Близко ли солнце к закату? — уныло спросил Омар.
— Очень близко, — ответил Бабалачи.
— Где же я? Почему увели меня с того места, которое я знал и где я, слепой, мог двигаться без опасения? Солнце близко к закату, а я не слышал ее шагов с самого утра! Два раза сегодня чужая рука давала мне пищу. Почему? Почему? Где она?
— Она близко, — сказал Бабалачи.
— А он? — запальчиво продолжал Омар, понижая голос, — Где он? Не здесь! Не здесь! — повторил он, поворачивая голову из стороны в сторону, как будто пытаясь кого-то увидеть.
— Нет! Он теперь не здесь, — успокоил его Бабалачи. Затем, после паузы, тихо продолжал: — Но он скоро вернется.
— Вернется! О коварный! Он вернется? Я трижды проклял его, — закричал Омар.
— Он, несомненно, проклят, — согласился Бабалачи умиротворяюще, — но все-таки он будет здесь в очень непродолжительном времени, — это я знаю!
— Ты коварен и вероломен. Ведь я сделал тебя великим.
Прежде ты был мусором под моими ногами, даже меньше, чем мусором, — повторил Омар.
— Я много раз воевал рядом с тобой, — спокойно сказал Бабалачи.
— Зачем пришел он? — продолжал Омар. — Ты послал его? Зачем он пришел осквернить воздух, которым я дышу, насмеяться над моей жалкой участью, отвратить ее душу и похитить ее тело? Она стала жестокой со мной, неумолимой и скрытной, как скалы, о которые разбиваются корабли. — Он глубоко вздохнул, некоторое время боролся со своим гневом и вдруг ослабел, — Я голодал, — продолжал он хнычущим голосом, — я часто терпел голод и холод и был всеми забыт. Никого не было около меня. Она часто забывала обо мне, а мои сыновья умерли, а этот человек — неверный и пес. Зачем он пришел? Ты показал ему дорогу?
— Он нашел дорогу сам, о вождь храбрых, — сказал Бабалачи печально, — Но я узнал, как их уничтожить, а нас возвеличить. И если я не ошибаюсь, то ты скоро не будешь больше голодать. Настанет мир для нас, слава и счастье.
— И завтра я умру, — с горечью пробормотал Омар.
— Кто знает? Это начертано с начала мира, — задумчиво прошептал Бабалачи.
— Не пускай его сюда! — воскликнул Омар.
— Он не может миновать своей судьбы, — продолжал Бабалачи. — Он вернется, и мы с тобой превратим в прах могущество людей, которых всегда ненавидели. Они будут бороться друг с другом и оба погибнут.
— И ты увидишь все это, а я…
— Верно! — проговорил Бабалачи с сожалением, — Для тебя жизнь есть мрак.
— Нет! Пламя! — воскликнул старый араб, приподнимаясь и снова падая на сиденье. — Пламя того, последнего дня! Я все еще вижу его — последнее, что я видел! Я слышу грохот разверзшейся земли, когда они все погибли. А теперь я живу только для того, чтобы быть игрушкой в руках коварного злодея, — вдруг с непоследовательной раздражительностью добавил он.
— Ты все еще мой господин, — смиренно сказал Бабалачи. — Ты очень мудр, и в мудрости своей ты будешь говорить с Сеид Абдуллой, когда он придет сюда. Ты будешь с ним говорить так, как тебе советовал я, твой слуга, человек, который много лет сражался по правую руку от тебя. Я узнал, что Сеид Абдулла будет здесь сегодня ночью, может быть, поздно. Потому-то такие вещи нужно держать в тайне, чтобы не узнал о них белый человек, торговец, живущий выше по реке. Абдулла будет здесь перед рассветом, если аллах позволит.
Бабалачи говорил с устремленным вниз глазом и заметил присутствие Аиссы только тогда, когда, перестав говорить, поднял голову. Аисса подошла так тихо, что даже Омар не услышал се шагов. Она стояла перед ним с тревогой в глазах и с полураскрытыми губами, как будто собираясь что-то сказать, но, повинуясь знаку Бабалачи, промолчала. Омар сидел погруженный в думы.