— Значить, самим голову в петлю?
— Что сейчас-то… — буркнул Политкин, — признавай, не признавай… А что сварили, то и съедим…
— Кто вас подбил на это? — наконец спросил Андрей.
Курносое лицо Бабенко, еще хранившее детскую свежесть, с чуть заметными морщинами у рта, изобразило мучительные усилия. Трусит? Не хочет выдавать Кольку? В эту минуту Андрею захотелось, чтобы и впрямь было именно так. Пусть лучше ЧП, нелепый случай, нежели чья-то продуманная операция. Тогда худо. Значит, враг рядом — коварный, жестокий, и независимо от того, чем кончится дело, беды не миновать.
— Ты пойми, — сказал он как можно спокойней, не спуская глаз с ефрейтора, — пойми, мне нужна правда. Отбрось ложную поруку, все равно это повиснет на нас. Я не собираюсь выгораживаться.
— Жаль. — только и сказал Бабенко. — Брали мы с Колькой.
— Я не о том спрашиваю.
— Я и думаю, откуда пошло? Мы ж не в себе были от этой бурды — подмешали нам какой-то гадости. Кто-то из этих парубков, шо со Степаном. Чтоб нам было с той самогонки. Взбаламутили нас!
— Кто?
— Кто его знает, до беса их было.
«Все, — подумал Андрей, — концов нет, а если бы и признался: ну сболтнул спьяну, пошутил, показал, где брать, помог. А клюнули-то свои — от этого не уйдешь».
— Как это было?
— Да очень просто — кто-то вякнул: крайняя, мол, хата, самогонщица, шкура немецкая. Раскулачить бы ее чуток. Колька и завелся. Пошли все, но те подначивали, а мы брали.
Ну, ясно. Обдуманный грабеж со всеми вытекающими последствиями. Он поймал участливый взгляд Бабенко. Должно быть, только сейчас понял ефрейтор, что все это значило.
— Да, хреновые дела, — побледнев, сказал Бабенко. — Что там говорить.
— О чем вы тогда-то думали, обормоты?
— О мясе… О чем еще… Самогон за нас думал.
— Бабенко…
Ефрейтор поднялся — руки по швам.
— Поедешь к Николаю, машину выскоблить дочиста…
— Ясно.
Он всегда понимал лейтенанта с полуслова, этот шустрый пацан, рано ставший солдатом. Вспомнилось, как однажды в немецком окопе он, Андрей, прыгнул на часового, успевшего выставить автомат, прыгнул не колеблясь, потому что сбоку был Бабенко. И не ошибся. Но сейчас…
— Комар носа не подточит, — обрадовался ефрейтор.
— Это дело десятое… А вот вы там сидите и носа не высовывайте. В отпуску вы, ясно? Разрешил вам побывку, к родным, на неделю… В Коровичи ваши знаменитые. Все.
Что-то дрогнуло в округлом лице Бабенко.
— Вы что ж, на себя хотите взять?
— Это несправедливо, — вмешался Юра.
— О справедливости надо было раньше думать! Приказ ясен? И нечего обсуждать!
Андрей сам не знал, на что надеялся, отсылая Бабенко, — наивная душа. Как будто, начнись следствие, эта побывка могла спасти их с Николаем. Но сейчас об этом и думать не хотелось, только бы поменьше жертв, лишних жертв… — И еще он вспомнил о Колиной матери, не раз писавшей ему письма-жалобы на ледащего сыночка.
— Сержант, — сказал он Юрию. — Железная дисциплина. Бодрствующим читать устав, с утра строевая… — Это было смешно — с тремя бойцами заниматься строевой, но пусть почувствуют. — Строго по расписанию, как в казарме. Политчас, матчасть, строевая, чтоб поменьше охоты было до чужого добра. Все ясно? Идите…
Все вышли, а Бабенко не трогался, стоял, опустив голову.
— В чем дело? — спросил Андрей. — Приказ ясен?
— Товарищ лейтенант, все равно ж…
Вот именно. «Все равно ж».
— Сидите там, пока не дам знать, хоть до второго пришествия. Может, как-то обойдется для вас, не знаю. А переигрывать поздно. Рапорт ушел. И ты уходи с глаз, смотреть тошно.
Бабенко поморгал растерянно, повернулся и вышел. Только дверь чуть слышно причмокнула, так осторожно он закрыл ее, будто оставлял в доме больного.
Андрей и впрямь был болен. Ломило виски, лихорадило. Он лег и укрылся шинелью, стараясь ни о чем не думать.
Не лежалось, не спалось.
На часах было девять, когда он встал, и, кое-как напялив шинель, пошел к солдатам.
* * *
Возвращаясь домой, он думал об отправленном рапорте. Теперь, как тонко заметил Довбня, оставалось положиться на волю божью. Томящая пустота сменялась промельком надежды всякий раз, когда он вспоминал о подполковнике Сердечкине. Но стоило представить, как тот разворачивает официальное письмо, сдвигает брови, свет в душе гаснул, угрожающе смыкались потемки, и Андрей отчетливо понимал, что надеяться не на что.
«Закрутится машина, не остановишь».
Была бы мать жива — написал бы. Хотя… может, оно и к лучшему, меньше горя. А уж очень хотелось сесть и написать. Кому-нибудь. Отвести душу…
…Не повезло, ах, черт, как же ему не повезло! Не бегать уж теперь по институтским лестницам, как мечталось, не сдавать экзамены. Сдал самый главный. Скоро и зачет получать. По всем правилам. Будь оно трижды проклято… И этот поселок, притаившийся в снегах, и бандюги… Неймется человечеству… Тайные сговоры, акты, пакты, стрельба, казни, обман…
Вот и ты приобщился — напакостили человеку. Вдруг ощутил себя маленькой затерянной букашкой в этом жестоком огромном мире. Может быть, в голове еще бродила вишневка на спирту от щедрот Довбни, старавшегося его как-то рассеять. Рассеял… Все здесь стало чуждо ему. Мир стал чужим, сам себе чужой…
Скорее почувствовал, чем увидел, шелохнувшуюся тень за углом, привычно отпрянул к забору.
— Ты, лейтенант?…
— Как видишь. Чего надо?
Что-то очень уж робко звучал голос Степы, замаячившего сбоку в темноте. В эту минуту хотелось, чтобы он кинулся, выстрелил или черт знает что бы сделал — зачем-то же поджидал!
«Уж я бы ему влепил — и сразу бы все стало на место».
— Видеть не вижу, а слышу хорошо… Можно зайти к тебе, увидишь.
— Мне не обязательно.
— Мне тоже… А зря серчаешь. Что это мы на расстоянии беседуем?
— Подойди, разрешаю.
Степан хохотнул несмелым смешком, в котором прозвучало что-то похожее на горечь. Андрей все еще держал руку за обшлагом, посматривая в тот угол, откуда вышел Степан.
— Ты не из пугливых.
— Уж слышал однажды. В чем дело, опять беседы на тему мое-твое и что такое демократия?
Степан не ответил, не спеша, точно на прогулке, поплелся рядом.
— Слыхал, неприятности у тебя…
— Ты от Стефы? — спросил наобум, не желая откровенничать со Степаном.
— Неважно… Был, да ушел. У нас теперь так, не клеится… Моя, конечно, вина… Капризы всякие не терплю, — и засмеялся колюче.
Однако, самомнение! Его вина… Лишь на мгновение отпустило внутри, а потом снова навалилось. Ни к чему все теперь… От Степана как бы исходил невидимый ток: стоило им встретиться, как оба начинали искрить. На этот раз искра погасла, едва вспыхнув.
— Я к тебе насчет… происшествия… — сказал Степан. — Виноват я. Так что не терзайся и сообщи куда следует…
От неожиданности Андрей даже остановился.
— Я, — продолжал Степан, — взбулгачил парней, ну, а они с хмелю-то не туда поперли. Так что все равно — я…
— Кончай истерику, — сказал Андрей и почувствовал облегчение.
Все-таки прав он был в споре со своим помощником, было бы просто подлостью оговорить Степана перед Довбней. Сама мысль использовать малейшую возможность, отвести от себя удар таким образом была ему противна. Бог с ним, с соперником… Ха, наверное, не сладко ему потерять Стефку, Андрей уже чувствовал, что это так и что Степан храбрится, и ему даже стало жаль его.
— Паршиво получилось, — сказал он. — Но уж в этом-то виноват я.
О, гордыня. Кого ему было больше жаль в эту минуту — себя или Степана?
— Теперь уже все равно. Мне отвечать. Так что скоро прощай, Ракитяны, а вы уж тут помиритесь, она славная девчонка, нельзя ее обижать.
Даже тошно стало от собственного великодушия.
— Ты что… — сказал Степан дрогнувшим голосом и тотчас заговорил торопливо, взахлеб: — Вали на меня, все вали. Может, все-таки учтут, я не откажусь. Мало ли что бывает по пьянке, почему ты, ты-то при чем?… А Стефа… что ж, лишь бы ей было хорошо, я тебя уважаю. Тебе плохо, и ей плохо будет. А у нас-то все разно разбито корыто, я ей все отпущу. — И снова засмеялся, как бы пряча неловкость. — У нас обычай такой — отпускать, если вдруг передумала, а с другим по-серьезному сошлась, — не держать зла.
— Да она перед тобой чиста!
— Вообще — да, да! Но такое уж правило — отвергнутый отпускать должен.
И было по-прежнему муторно от этих взаимных, наперебой, уступок. Неприятной была сумбурность Степкиных откровений, и его, Андрея, самоотверженная попытка отступиться от того, на что он, собственно, уже не имел права. Скорей бы кончился этот никчемный разговор, остаться одному, никого не видеть, ничего не знать.
— …так я пойду, — словно издалека донесся робкий голос Степана, — мне еще клуб закрывать.
— Да.
Андрей шевельнул рукой ему вслед, как будто Степан мог разглядеть этот прощальный жест, и ощутил в ладони теплую рукоять пистолета.
* * *
Хоронили Фурманиху под вечер. Общительность старухи, ее широкие связи при жизни были известны, и все же нельзя было не подивиться многолюдью на похоронах. Андрей стоял у окна, глядя на траурный кортеж. За гробом, тонувшим в розвальнях, топало сотни две хуторских баб, в большинстве молодых, каждая из них, очевидно, чем-то была обязана Фурманихе, хранила добрую память о расторопной и в меру, по-божески, хитрой посреднице, — жизнь есть жизнь, которая вдобавок ко всему выручала молодух в деликатных делах доморощенным акушерством.
Теперь они все шли, понурясь, хлюпая носами в шерстяные платки, а позади вышагивали их мужья, окутанные облачками табачного дыма.
Фурманиха лежала в бумажных цветах, маленькая, строгая, точно уснувшая птичка, и над ней, сгорбясь, с растерзанным хмельным лицом, неподвижно склонился Владек — простоволосый, с красной от холода лысиной. Кто-то из шагавших вслед за санями заводских дружков-стариков пытался напялить на него шапку, он всякий раз деревянным движением поднимал руку и сбрасывал шапку на снег.
Грянул жиденький, но дружный оркестр, и Андрей, невольно вздрогнув, увидел знакомую баранью папаху Степана над медным раструбом.
— Откуда оркестр? — спросил он Юру, стоявшего за его спиной у окна.
— Клубный. Степка бесплатно выделил.
Весь день, прошедшие сутки, он ломал голову над историей с убийством. Хотя, по правде говоря, не до того ему было — старался отвлечься от тягостных мыслей. И все-таки дикий этот случай не шел из головы. Придумывал и отвергал десятки вариантов. При виде Степана за гробом мелькнула досужая ассоциация с Раскольниковым. Он брезгливо отмахнулся от нее, припомнив вчерашнюю встречу. Степка — говорун, излишне эмоционален, вспыльчив. Но чтобы спокойно, профессионально удушить старуху, а потом скорбно дуть в трубу на ее похоронах? Фурманиха… Что-то мучило, не давало покоя в ее рассказе, чего-то он не мог уловить, упустил и теперь не мог вспомнить, что именно.
Перебирая в памяти все случившееся за последние дни, он старался добраться до сути, заходил так и эдак — словно пытался поднять непосильную тяжесть.
«Итак, «партизан» приходил к ней за деньгами. И убил. Не из-за денег. Было нечто более серьезное, нежели нужда в деньгах, — страх разоблачения. И это связано с землянкой, с той кладью… Сказала ли ему старуха о том, что я заинтересовался золотом, или нет? Если да, то он уже шел с определенным намерением… Но кто же он? Степан — единственный человек, которому не нужны были советские деньги, если он действительно собирался ехать».
Было такое ощущение, словно разгадка где-то рядом, ясная как день. Но мысль ускользала, и он тщетно старался сосредоточиться, уловить…
«Но какого черта я думаю обо всем этом. Теперь уж думай — не думай…»
А что, если старуха соврала? Не досказала? Может быть, все-таки не утаила от мужа? Но тогда Владек мог знать о нем, об этом «партизане». Муж и жена… Неужто не поделилась? Вполне… Значит, надо расспросить старика! А вдруг?..
* * *
Мурзаев дремал на нарах, Юрий склонился над учебником, присланным Любой.
Он поднял глаза, вымученно улыбнулся. Андрей подумал, что вот Юра живет уже будущим, и он тоже хотел бы вот так жить будущим и почитывать литературу. И только сейчас с болью подумал, что для него все кончено. Еще день, два — приедет следователь.
— Где Владек?
— Неживой, — сказал Юра участливо. — После поминок завесили ему окно, сам уж не мог.
— Зачем?
— Не знаю. Довбня заходил — приказал…
«Вот оно что, значит, я был прав. Владек — единственная ниточка. Сумел ли милиционер чего-нибудь добиться от хмельного старика?»
Он не стал будить Владека…
Постоял. Закурил, протянул Юре пачку…
— Да, ты ведь не куришь…
Вернулся к себе, в охолодавшую комнату барака, бросил в печь пару поленьев и долго сидел, отрешенно глядя на потрескивающий огонь, борясь с дремотой, потом, растормошив уголья, закрыл заслонку, прилег, не раздеваясь, и сразу провалился как в душную яму.
…Он вошел почти неслышно, хотя Андрей хорошо помнил, что запер дверь. Лица его различить не мог, но чувствовал, что нет в незваном госте ни страха, ни волнения, даже привычно-затаенной насмешки — присел рядом на стул, точно доктор у постели больного. «Наверное, несмотря на свою вину, он чувствует верх и полную безопасность», — подумал Андрей не без дрожи, но вместе с тем на диво спокойно нащупав под подушкой кинжал. Кинжал, трофейный, он давно подарил Сердечкину как самую дорогую память о разведке, но почему-то не удивился тому, что он под рукой, а лишь позлорадствовал мысленно.
«Сейчас, гад, ты мне все расскажешь — и как старуху придушил, и как ребят спровоцировал. И не вздумай бежать — худо будет».
А гость все улыбался, слушая его мысли. «Но, может быть, это не он, вовсе не он, не Степан? Отчего я вбил себе в голову?» — с какой-то мгновенной слабостью подумал Андрей, не в силах шевельнуть онемевшей рукой, вдруг поняв, что связан, скован, повержен.
«Господи, боже ж мой, — сказал гость, не раскрывая рта, а словно обмениваясь мыслями, и Андрей, лихорадочно впитывая их, уже не мог разобрать, где чьи, — боже ж мой. Миллионы людей погибли на войне… А тут — развели антимонию со старухой-перекупщицей. Миллионы погибли, давили друг друга, как блох, и никто не терзался. О чем думает человек, идущий в массе, повинуясь команде, общей цели? А? Или за него думал кто-то, освобождая от ответственности? Вот именно. Потому что в общей цели каждый видел и свою. И я ее вижу! Ты был прав, помнишь: каждый защищает свои привилегии!»
«Нет такой человеческой цели, нет! — вдруг заорал Андрей, — чтобы убивать безнаказанно человека».
«А, — засмеялся гость, — за себя дрожишь? Зацепило? С дорожки накатанной сбило баловня, юного офицерика?»
Что-то тяжелое, липкое повалилось на голову, Андрей рванулся из тисков и ударил клинком.
Очнулся он в липкой испарине, пахло чадом, видно, не догорели головешки. Распахнул дверь, выдвинул заслонку и, проветрив комнату, снова улегся. И подумал о Стефе. Увидел ее лицо в конопушках, лучистый взгляд, затаивший грусть, — и как она пугливо чмокнула его в щеку, прощаясь. И вдруг с какой-то ужасающей ясностью осознал, что все эти сумбурные, принесшие лихо дни ни на минуту не забывал о ней, только чувства жили как бы под спудом, прячась, как улитка в раковину, боясь света, а сейчас внезапно обнажились, и он понял, что не сможет без нее, не может даже представить себе, что она уйдет из его жизни навсегда…
* * *
Следователь явился не один, с ним приехал подполковник Сердечкин, и это больше всего взволновало Андрея. Мысленно он примирился со своей участью, будь что будет, и хорошо бы все это произошло после отъезда Сердечкина, только бы он недолго пробыл. Стыдно было смотреть в глаза замполиту, такое было ощущение, будто залез ему в карман и схвачен за руку.
Они сидели в маленькой комнатушке с двумя белоснежными койками рядом с кабинетом Довбни — своеобразной гостинице при милицейском пункте. Тут же, должно быть, держали взятых под стражу, потому что окна были забраны решеткой.
Тощего офицера — очевидно, это и был следователь — Андрей видел вместе с Довбней. По дороге сюда они свернули к баракам, видимо, следователь решил сперва учинить допрос солдатам, а его, командира, оставил напоследок… Андрей молча ждал их прихода, внутренне заклиная следователя поскорей вернуться, избавить его от этой муки — оставаться с глазу на глаз с Сердечкиным. Страха уже не было, только стыд. Он слушал и не слушал подполковника, вот уже минут пять сидевшего за столом с понурым видом. Серые, чуть раскосые глаза Ивана Петровича глядели исподлобья с недоумением, словно он впервые видел Андрея и пытался получше рассмотреть.