Искатель. 1978. Выпуск №4 - Биленкин Дмитрий Александрович 24 стр.


Кедровский прервал поручика:

— Это еще не доказательство, — сказал он. — Отсутствие следов не заменяет следов.

— Следствие всегда начинается с нескольких действий, старых, как мир. Алиби. Мы могли подозревать четверых. Познанский, служащий судоверфи, 15 мая провел весь вечер дома с женой и гостями, которых она пригласила на именины. Живут они на окраине, очень далеко от центра. Итак, алиби, не вызывающее никаких сомнений. С Грычером, журналистом, дело обстояло сложнее. Оказалось, что он хотел скрыть, как действительно провел тот злополучный вечер. Мы задали ему некоторые вопросы, и он в конце концов признался, что утаил одно обстоятельство чисто личного порядка, которое нас не интересует, поскольку не имеет никакого отношения к преступлению. Алиби Грычера засвидетельствовано. Алиби следующего подозреваемого, Лубия, приятеля и кое в чем сообщника убитого, человека с довольно темным прошлым, тоже оставляет желать лучшего. Наряды на автобазе заполнялись неточно и недобросовестно. Мы не знаем, где находился Лубий в то время, когда было совершено убийство: то ли у себя на базе, то ли еще в нашем городе. К тому же Лубий курит «Спорт», и забытая в номере пачка сигарет могла принадлежать ему. Итак, убил Лубий? Возможно! Но вскоре мы убедились, что Лубий — левша. Удар кинжала нанесен с безошибочной точностью прямо в сердце кем-то, кто прекрасно знает анатомию человека, причем нанесен, вне всякого сомнения, правой рукой. Левша ударил бы левой…

— И это еще не прямое доказательство, — вставил майор Кедровский.

— Однако в цепи других оно приобретает большой вес. Еще один человек из четырех подозреваемых не мог доказать свое алиби. Собственно, у него не было никакого алиби…

— Но это еще ни о чем не свидетельствовало.

— Да, это ни о чем не свидетельствовало. Это даже не возбудило подозрений. Подозрения у нас возникли по совершенно иной причине. Убийца оставил нам важнейшее доказательство, причем, по-видимому, сделал это сознательно. Сорвав с головы убитого парик, он хотел показать его истинное лицо, не похожее на то, которое знали окружающие. Если у кого-то два лица, возникает вопрос, кто же он на самом деле. Сравнительно быстро мы установили, что убитый не был Анджеем Кошухом. Мы выяснили, что нынешний Анджей Кошух, никогда не снимавший парика, надел эту личину в одном из городов бывшей Восточной Галиции. Итак, он побывал в этом городе!..

Левандовский остановился и закурил сигарету. Хозяин не сделал ни единого жеста, не произнес ни единого слова. Все трое молчали. Потом опять заговорил Левандовский.

— Мы без труда установили, что судьбы Грычера и Познанского никогда не пересекались с судьбами мнимого, вернее паспортного, Анджея Кошуха. Нам казалось, что его прошлое знали два человека, которые несколько лет назад по всей форме показали в познанском суде, что знакомы с ним давно, с довоенных времен. Одного из них, Закшевского, незадолго до автомобильной катастрофы, в которую попал Кошух, убили и ограбили в Познани, в городском саду. В тот период Кошух очень волновался, рассказывал жене, что ему угрожают воры, которых он якобы поймал с поличным на заводе. Сказки рассказывал! Потом, после катастрофы, он сказал Лубию, что Закшевский шантажировал его, грозя разгласить прошлое. Тут, кстати сказать, вскрылась еще одна любопытная деталь. По словам жены Кошуха, никогда не видевшей Закшевского, ее муж знал, что у убитого украли бумажник с деньгами. А ведь подробности этого дела не оглашались! Каким же об разом это стало известно Кошуху?

— Такие вещи зачастую знают все соседки, — заметил майор Кедровский.

— Бывает и так. Но я не поручусь, что Закшевского не задушил Кошух. Видимо, этого мы уже никогда не выясним. Оставался еще Лубий, тоже знавший изрядный кусок прошлого мнимого Кошуха. И на него падает подозрение. Его оправдания и объяснения не вполне удовлетворительны. Однако в нашем списке был еще один человек, уроженец именно того галицийского городка…

Левандовский опять умолк. И снова никто не шелохнулся, никто не проронил ни слова.

— Идя по этому следу, чуть приметному, наводившему на мысль, которая вначале вообще не принималась нами в расчет, представлялась невероятной, мы наткнулись на людей, проживавших когда-то в Станиславуве. Бывший бургомистр этого города рассказал нам о трагической участи доктора Смоленского и его семьи. Бывшая дворничиха дома, напротив которого жили Смоленские, не только повторила его рассказ, не только подтвердила, что одна из дочерей доктора и его сынишка — Ежи чудом уцелели, но и распознала человека, выдававшего себя за Анджея Кошуха. Когда мы показали ей фотографию мнимого Анджея Кошуха без парика, она уверенно заявила, что это не кто иной, как Анджей Коваль, проворовавшийся служащий больницы, приятель барышень Смоленских, если можно употребить это слово, говоря о провокаторе, о виновнике гибели доктора Смоленского, его семьи и еще нескольких человек. Я кончаю… Скажу только вкратце о дальнейшей судьбе Коваля, которую нам удалось воспроизвести в самых общих чертах. Опасаясь мести, несмотря на помощь и поддержку гестапо, он надел парик и раздобыл документ человека, также убитого гестаповцами, но по другому делу. Пользуясь этим документом, он вступил в банду УПА, однако быстро сориентировался, что бандиты обречены. Тогда он дезертировал, намереваясь уехать на Запад. Мы не знаем, что ему помешало осуществить это намерение. Он поселился в Познани, женился, стал смирным, приторно-вежливым. Быть может, до Закшевского каким-то образом дошли некоторые подробности прошлого Коваля — Кожуха. Не исключено, что, спасая себя, Коваль решился на убийство Закшевского. Не исключено, что из страха перед разоблачением он не поколебался бы совершить и второе убийство. Быть может… Автомобильная авария была действительно случайностью, простой случайностью… Однако не стоит гадать, вернемся к фактам. Коваль в тяжелом состоянии попал в больницу. Без парика. И в больнице его узнал хирург. Не так ли? Не так ли, доктор?

— Да. — Хозяин, сидящий в своем глубоком кресле, сказал это тихо, очень тихо, после длинной, очень длинной паузы. — Да… Но не только я его узнал, когда, закончив первую серию операций, взглянул на него не как на разодранные мышцы, переломанные кости, израненное тело, а как на человека. Да, я его узнал, но и он узнал меня. Ему даже легче было узнать меня, чем мне его. Он спросил медсестру, как зовут доктора, которому он обязан жизнью. Ловко выпытал, сколько мне лет. Откуда я родом. Он ничем не выдал себя, однако я понимал, чего он боится, почему хочет поскорее выписаться из больницы, исчезнуть. Он надеялся, что я его не узнал, фамилия другая, да и тогда я ведь был ребенком… Но ему приходилось держаться настороже, скрывать от меня свой страх. Ему пришлось выдержать разговор о парике, начатый мною, пришлось принять из моих рук свою новую жизнь и свой новый парик…

— Но ведь вы могли, доктор… — сказал Левандовский.

— Нет, не мог, дорогой мой, именно этого доктор не мог сделать, — тихо досказал майор Кедровский. — И только поэтому наша встреча носит такой характер. Несмотря на все, она носит такой характер и вообще состоялась.

— Совершенно верно, именно этого я не мог сделать. Достаточно было какого-нибудь недосмотра, попросту недосмотра — и я бы развязал себе руки, и вам не пришлось бы беспокоиться, а на свете стало бы одним негодяем меньше… Но я подумал, что число негодяев, общее число, в таком случае останется точно такое же. Одного не станет, зато прибавится другой. Нет, дело тут не в клятве, которую дает начинающий врач. Формальные клятвы ничего не стоят. Я лично не придаю значения никаким клятвам, для меня это не более как формальность. Я прислушивался только к голосу своей совести. Речь идет о моей врачебной совести, о моем профессиональном, долге, о честном подходе к своему делу. Вы и представить себе не можете, сколько часов я просиживал ночами в этом самом кресле, в котором сижу сейчас, и думал, неотступно думал об одном: как мне поступить?

— Но почему вы не обратились к нам, в прокуратуру, в суд? — Кедровский поднялся, наклонился к хирургу.

— Потому что приговор уже был вынесен.

— Чей приговор?

— Пожалуйста, взгляните сами! — Доктор, не вставая с кресла, повернулся, взял с полки тонкую картонную папку, развязал тесемки, вынул большой лист, на который была наклеена узкая пожелтевшая полоска папиросной бумаги, густо исписанная на машинке, и протянул его Кедровскому. Майор наклонился еще ниже, чтобы в свете лампы разобрать поблекшие буквы. Приговор. Подпольный суд приговаривает Анджея Коваля к смертной казни за измену польскому государству, сотрудничество с гестапо и выдачу польских граждан — борцов за независимость… 1943 год.

— Приговор был вынесен, в Коваля стреляли. И попали. Но только ранили, не убили. Он оправился и после этого стал носить парик. Шрам от той пули я нашел во время операции… Копию приговора хранила моя сестра и отдала ее мне, когда я уже стал взрослым. Не для мести. Нам и в голову не приходило искать Коваля. Она просто передала мне страшную семейную реликвию.

— Но ведь этот приговор сейчас не имеет законной силы! Он сейчас ничего не значит!

— Для меня значит.

— Как гражданин нашего государства, доктор, вы обязаны подчиняться его законам. Законам, согласно которым у нас, как во всем цивилизованном мире, самосуд недопустим. А это был самосуд…

— Да, можно расценивать это так. Однако чувствовать можно иначе. Кроме того, как известно, жернова правосудия при таком сроке давности мелют очень медленно, порой еле ворочаются. Существуют суровые статьи закона, но существуют также и амнистии! Двадцать лет спустя суды более снисходительны. Да, майор, я во всем отдаю себе отчет, во всем отдавал себе отчет с самого начала, и если бы кто-нибудь пришел ко мне посоветоваться, как ему поступить в подобном случае, я бы нисколько не сомневался, что следует делать. Я бы посоветовал ему обратиться в милицию, в прокуратуру, в суд. Посоветовал бы совершенно искренне, постарался бы убедить его, что иного пути нет. Однако то, что советуешь другим, редко совпадает с тем, что советуешь самому себе. Куда легче дать умный совет другому, чем самому себе.

Не вдаваясь в излишние подробности, я описал этот случай нескольким друзьям. Я не спрашивал их, как вести себя врачу, когда в его руки попал враг в тяжелейшем состоянии после автомобильной аварии. Этот вопрос мне нужно было решить без посторонней помощи. Им я рассказал, что кто-то столкнулся с гестаповским провокатором, виновником смерти десятков людей. А может быть, сотен? Ведь я не знаю всех преступлений Коваля. Может быть, он выдал и настоящего Анджея Кошуха?… Так вот, я спрашивал друзей, что делать человеку, раскрывшему тайну… Все мои друзья предлагали пойти в милицию, к прокурору, в суд. Они повторяли мне то, что я и без них прекрасно знал. Однако я знал еще одну вещь. Я знал, что не смогу недобросовестно подойти к лечению этого человека. Каждого пациента я лечу добросовестно…

— Нам известно, что вы замечательный врач…

— Допустим… Но по отношению к нему мне нужно было проявить максимальную добросовестность. Его мне надо было во что бы то ни стало вылечить, поставить на ноги, возвратить к жизни. Я должен был этого добиться, чтобы не упрекать себя. Не упрекать себя в том, что избрал бесчестный способ мести. И потому, пока он лежал у меня в больнице, пока он был моим пациентом, я не мог пойти, например, к вам, майор, и выдать его вам. Ведь это, собственно, одно и то же. А я не совершу поступка, противоречащего врачебной этике. Я не могу предать человека, которого судьба отдала мне именно как врачу. Нет! До тех пор, пока он оставался в больнице под моим наблюдением, я не имел права, не имел никакого морального права мстить. А потом? Он выписался из больницы и сидел у себя в гостинице. Тогда мне уже было все дозволено. Я знал, что в действительности вылечил его именно для этого. Перед судьбой мы теперь равны, надо свести старые счеты. И побыстрее, потому что он собирался уезжать, я рисковал навсегда потерять его из виду. Хотя в то время я еще не был вполне убежден, что он узнал меня, что он именно меня боится…

— А теперь вы уверены в этом?

— Уверен. Он сам признался мне в этом в последнюю минуту своей жизни. Я вам скажу, как это было. С медицинской точки зрения не было никакой необходимости в моих визитах. Однако я пошел к нему через несколько часов после того, как он выписался из больницы. Я ходил к нему, чтобы не упустить его. Каждый вечер я шел гулять и часами бродил взад и вперед возле гостиницы. Я подсчитал, которое окно его, и два вечера подряд сторожил это окно, как собака, пока в нем не гас свет. В среду я был у него во второй половине дня и все еще не знал, что делать. То есть я понимал, что надо отвести его в милицию, но мне было как-то неловко, неудобно. Он сказал, что уезжает, что очень мне благодарен. Сказал, что завтра уезжает…

— Он собирался ехать только через несколько дней. Ждал машину, обещанную Познанским…

— Мне он сказал, что уезжает завтра. Он хотел, чтобы я перестал к нему ездить. Вы полагаете, что он, по всей вероятности, убил Закшевского, грозившего ему разоблачением… Меня он не мог убить. Быть может, потому что я подарил ему жизнь. Быть может, потому что его все же мучили призраки прошлого. А быть может, попросту потому, что для этого нужна сила, а он был еще слаб. Да нет, вполне возможно, что он вовсе не хотел меня убить, что он хотел лишь убежать от меня. И тогда-то я решил больше не медлить. Вечером я надел тонкие кожаные перчатки. Вы их найдете в шкафу. Я взял кинжал, который был у меня очень давно. Когда я приехал в этот город и устраивался на новом месте, этот кинжал однажды попался мне на базаре. Я купил его, подумав, что такая вещь пригодится в хозяйстве. Я не придал значения свастике, вообще не думал ни о какой символике, а просто взял кинжал. По пути, не снимая перчаток, я купил сигареты, те самые, которые курю всегда, когда нервничаю, — до операции и после операции…

— «Спорт», — прошептал Левандовский, — сейчас мы уже знаем. — Вы курите «Кармен» и «Спорт».

— Сигаретами «Кармен» я угощаю, сам курю только «Спорт». Я очень волновался. В вестибюле гостиницы было людно. Никто не обратил на меня внимания. Я рассчитывал, что, даже если портье меня заметит, предыдущие визиты обернутся в мою пользу. Я считал, что мои приходы и уходы в гостиницу спутаются у него в памяти. Дверь в номер была не заперта. Он уже переоделся в пижаму. Он смотрел на меня с изумлением. Я положил на стол пачку «Спорта», которую все время нес в руках, — ее я потом забыл взять, — и сказал ему, что знаю, кто он: Анджей Коваль. Тогда он сказал, что он меня тоже узнал, что я сын доктора Смоленского, брат Кристины. Он сидел в кресле, даже не пытаясь встать. Быть может, он оцепенел от неожиданности? Я вынул из кармана приговор, вынесенный двадцать лет назад, и прочел ему его без каких-либо комментариев. Я спросил еще, что он может сказать в свое оправдание. Он ответил: «Ничего»… Тогда я вынул кинжал и ударил его прямо в сердце… — Последнюю фразу он произнес очень тихо.

Страшные слова тонули в уютной мирной комнате, растворялись, пропадали. Неужели действительно человек, сидящий в глубоком кресле, все это сделал?

— …Отец наклонился надо мной и поцеловал в лоб. Как каждый вечер. Мне было тринадцать лет. Я боготворил отца, он был для меня всем. Наша дружба возникла с началом войны. Раньше каждый из нас жил своей жизнью. Во время оккупации жизнь семьи сосредоточилась в стенах дома. Отец стал для меня ее центром. Он читал мне прекрасные книги, несколько, быть может, преждевременно приобщил меня к большой литературе, говорил со мной о величии и жестокости мира. Отец внушал мне любовь к жизни. Разумеется, не к гитлеровскому порядку, который он учил меня ненавидеть так же, как ненавидел сам. Я участвовал в подпольной работе моих сестер. И отец в ней участвовал. Неправда, что подпольную организацию у нас создал Коваль. Когда Коваль приехал, организация уже действовала. Коваля приняли в организацию, потому что отец и сестры ему доверяли. Неправда, что Коваль был влюблен в одну из моих сестер. Это не более как досужий вымысел городских сплетниц. Не знаю, чем объяснялось доверие моего отца к этому человеку. Для меня оно непостижимо, однако я верю, что отец руководствовался какими-то серьезными соображениями. Мы проводили с отцом вместе долгие часы. У отца тогда было больше свободного времени. Он разговаривал со мной не как с подростком, а как со взрослым человеком, никогда не называл меня уменьшительным именем, всегда полным: Ежи. Часами он рассказывал мне обо всем на свете. Мы говорили до поздней ночи, погасив огонь. На прощание он наклонялся и целовал меня в лоб, а я жал ему руку. Это была прекрасная дружба сына с отцом. Он уходил потом к маме, в спальню. Сестры спали в своей комнате. А я — в маленькой клетушке в конце коридора. Там стоял шкаф. В тот угол не доходил свет тусклой лампочки военного времени, едва тлевшей у входа. И вот однажды меня разбудил шум. Я оцепенел от страха. Отца я больше не увидел, услышал только его голос. Ускользнув на минуточку от гестаповцев, он просунул голову в мою дверь и тихо сказал: «Лежи, не шевелись…» Этой двери, загороженной шкафом, гестаповцы не заметили. Дождавшись, когда все ушли, я соскочил с постели. Пустой дом был запечатан. Младшая сестра Ванда через окно первого этажа убежала в сад, а оттуда пробралась к соседям. Я остался один. Бросившись в отцовскую кровать, я залился слезами. Я был потрясен. Весь день я просидел в опустевшем доме, не в силах двинуться с места. Лишь к вечеру я оделся, взял немного вещей, вылез через окошко и побежал к соседям. Там мне дали адрес сестры, которая скрывалась от фашистов. Сестра и соседи думали, что меня взяли вместе с родителями. Гестаповцы, вероятно, думали, что я убежал с сестрой, меня не искали. Больше я отца не увидел. Никогда не знаешь, когда видишь самого близкого человека в последний раз. Может, это и к лучшему… Простите! Мне не следует так много говорить. Я должен только сказать «да»! Подтвердить добросовестность, объективность следствия и протянуть вам руки…

Назад Дальше