Леонид Жариков: Рассказы - Леонид Жариков 11 стр.


Фашист в одеяле приблизился к Шевчуку и оглядел его с ног до головы. В этом молчании и подчеркнуто спокойном поведении врагов была уверенность, что жертва у них в руках.

«Попался, и так нелепо», — с горькой обидой подумал Илья Шевчук. В душе не было ничего, кроме злобы. Не для того же перенес он столько страданий, чтобы теперь, почти на виду у своих, так глупо погибнуть.

Один из гитлеровцев, что стоял позади, в повязанной по-бабьи черным платком каске, ткнул Шевчука в бок автоматом:

— Кузья?

Шевчук отрицательно покачал головой. Гитлеровцы переглянулись и начали разговаривать между собой. По отдельным словам и жестам Шевчук понял, что они обсуждали, что из его вещей и кому должно достаться.

Немец, закупанный в одеяло, подергал Шевчука за рукав и сказал:

— Раздевайт шуб. Шнель, бистро!

«Умирать я не собираюсь», — с возрастающим ожесточением думал Шевчук.

— Раздевайт шуб.

Немец, повязанный платком, взял Шевчука за шарф и размотал его, потом снял пилотку, повертел в руках и отбросил в снег.

— Раздевайт шуб! — рявкнул другой, покрытый одеялом, и наставил дуло автомата в лицо.

Шевчук не спеша стал снимать полушубок, немец помогал ему, тянул за рукав.

— Раздевайт шкоро, — повторил немец, зябко передергивая плечами.

Шевчук наклонился, чтобы спять валенки. Он делал вид, будто они тесны. Тогда третий фашист с силой рванул валенок и снял его.

Шевчук легко сдернул другой валенок и неожиданно ударил им стоящего рядом немца. Тот поскользнулся, скорее от испуга, чем от удара, и упал. Второго Шевчук ударил ногой в живот, а сам прыгнул в снег и помчался лесом, проваливаясь в сугробы и разгребая глубокий снег руками.

Вслед хлестнула автоматная очередь, гулко отдавшаяся в лесу. По стволам, отбивая кору, защелкали пули. Впереди показался кустарник. С разбегу Шевчук влетел в него. Он тяжело дышал, сердце гулко колотилось. Дорога была еще недалеко, он это знал и слышал суматошные крики гитлеровцев и стрельбу. Но почему вслед уже не свистели пули? А на шоссе разгорался настоящий бой, казалось, немцы стреляли друг в друга или кто-то напал на них со стороны. Запаленным ртом Шевчук жадно хватал морозный воздух. Руки, красные не то от крови, не то от холода, закоченели. Рубашка стала каленой, как брезент.

Точно во сне Шевчук продолжал бежать. Но скорее сердцем, чем сознанием он понял, что должен вернуться на дорогу, и пошел, придерживаясь ее направления.

Выстрелы отдалились, стали глуше и вскоре совсем смолкли.

Мороз крепчал, а может быть, это казалось. Тело Шевчука уже не чувствовало ничего, словно сделалось деревянным.

Вдруг он услышал лошадиный храп и почти в отчаянии выбрался на дорогу. Сзади кто-то догонял его на лошади и кричал:

— Стой! Свои! Стой, а то замерзнешь!

Шевчук оглянулся и увидел на розвальнях старика в тулупе. Тот хлестал кнутом лошадь, спеша на помощь.

Чуть придержав лошадь, старик толкнул Шевчука в сани и, не останавливаясь, помчался дальше. Держа натянутые вожжи в левой руке, он бросил кнут и на ходу стал снимать с себя тулуп. Накрыв Шевчука, старик еще некоторое время гнал лошадь, а когда свернул на узкую, запорошенную снегом дорогу, остановился.

Даже лошадка, вислопузая, с заиндевевшими боками, шумно дышала и всхрапывала.

— Эй, парень, вставай! Слышь, что ли! — затормошил Шевчука старик.

Шевчук не отвечал. Старик, порывшись в соломе, достал бутылку, приоткрыл тулуп и сказал:

— На, причастись-ка! — Он вылил в рот Шевчуку едва не половину всей водки. Потом стащил его на край розвальней, схватил пригоршню снега и с силой принялся растирать закоченевшие ноги и руки, растирал долго, пока тот не стал чувствовать боль.

— Ну, жив, что ли?

— Ноги спаси, — слабым голосом произнес Шевчук, — ради бога, ноги спаси.

— Ты человек русский, значит, мороз тебя не возьмет. Русский ты?

— Подольский я…

Старик велел Шевчуку подняться и прыгать на месте.

— Сильней махай руками, топай валенками.

«Валенками… какими валенками?» — подумал Шевчук и только тогда заметил, что сам старик стоит на снегу в одних шерстяных носках и портянках.

— Прыгай, дюжей махай руками! — командовал старик. — Крови надо течение дать.

Точно маленького ребенка, старик водил спасенного по дороге возле саней. Лошадка будто удивлялась и косила на них глазом.

Шевчук послушно выполнял все, что от него требовал дед, — растирал сам себе руки снегом, приседал и, к великой радости, чувствовал, как постепенно вливается в него тепло. А дед вьюном вертелся вокруг и спрашивал:

— Ноги чуешь?

— Чую.

Пальцы на ногах и руках нестерпимо болели, но Шевчук продолжал прыгать, топать ногами.

— А я спужался… Гляжу, четверо окружили одного. Думаю, не иначе свой. Ну и пустил в ход свою берданку…

Голова у Шевчука легко кружилась от водки. Ему хотелось сказать старику многое, но язык не слушался. С трудом он все же выговорил:

— Спасибо, отец… Скажи теперь, где я? Далеко ли свои?

— Погоди, не спеши, сперва в лазарет поедем.

— В какой лазарет?

— Вот еще — в какой. В кремлевский! — В голосе старика зазвучала усмешка.

— Ты мне лучше скажи, как пройти к своим.

— Не спеши, сказал. Садись, не задерживай карету.

Старик снова набросил на плечи Шевчуку свой тулуп, а сам остался в пиджачке.

— Отец, возьми тулуп, замерзнешь.

Шевчук хотел подняться, но дед уложил его и взмахнул кнутом.

— Обо мне не печалься. Я песню запою и согреюсь… да только жалко, волк недалечко.

— Куда ты везешь меня, дедушка?

— Колокольня видна отсюда, а до кабака доспросимся.

— Ты мне загадки не загадывай, — глухо проговорил Шевчук. Он хотя и чувствовал, что попал в руки своего человека, все же опасался. — Ответь: куда едем?

— К главному врачу.

— Говори яснее.

— К Марфе Ивановне. Лежи и помалкивай.

Скоро сани съехали с дороги и некоторое время пробирались по лесу. Еще через несколько минут старик натянул вожжи и остановил лошадь.

— Тпру-у-у! Стоп машина!

Среди темных стволов Шевчук увидел лесную сторожку. Дед постучал кнутовищем в ставню. На крыльцо вышла женщина в полушубке. Они о чем-то поговорили, подошли к саням и стали поднимать Шевчука.

— Такие-то дела, подольский… Подымайся, главный врач перед тобой.

Когда Шевчук оказался в теплой избе, хозяйка внимательно оглядела его, озабоченно покачала головой и спросила:

— Сам ходить можешь? Ложись-ка, покормлю тебя щами. Дед, ты небось тоже голодный?

— Не против, хозяюшка. Можешь и веселой водички налить.

— Садись, — улыбнулась хозяйка, — небось заработал. Чернявый-то дошел?

— Дошел.

— А тот, с Тамбова?

— Дойдет и он. Дорога верная…

Хозяйка уложила Шевчука в постель, натерла ему ноги и руки гусиным салом, обмотала шерстяными лоскутами. Шевчук погрузился в забытье. Ему снилось, будто он снова стал маленьким и родная мать, склонившись над люлькой, согревала его теплом своего тела.

Очнулся Шевчук только через двое суток. Марфа Ивановна хлопотала у печи, и по ее встревоженному лицу Шевчук понял, что она думала о нем.

— Ожил, сынок? — с доброй улыбкой Спросила она. — Вот и хорошо. Теперь скоро поднимешься и пойдешь к, своим. Птице воздух, рыбе море, а человеку родная земля дороже всего.

— Спасибо, мамаша, за то, что спасли меня от смерти…

— Нельзя иначе, сынок. Сейчас весь народ на войне.

— И не только от смерти, — продолжал Шевчук, чтобы закончить свою мысль, — от позорного плена избавили…

— Поправляйся. Проводим тебя к своим. Иначе кто же нас из неволи высвободит?

— Никогда вас не забуду и… деда тоже… Где старик-то и кто он?

— А ты не знаешь? — Марфа Ивановна продолжительно поглядела на Шевчука и с добродушной улыбкой сказала: — Это Кузя!

Настал ее последний час, когда фашистские солдаты в панике бежали из города, волоча на себе узлы с награбленным добром.

В сиротливом свете керосиновой лампы, в холодном доме она лежала на своей широкой, как ноев ковчег, деревянной кровати, вся белая от бинтов, словно раненый боец. И не было у нее на груди ни орденов, ни медалей, а один лишь медный крестик на суровой нитке. За окном свистела вьюга, и было особенно горько оттого, что прощается с жизнью не воин, а Мать, которой предназначено самой природой рождать жизнь на земле…

1

Бабушка Аграфена прожила на свете девяносто лет. Ничего героического она не совершила, если не считать самой жизни, полной труда, добра и мудрости. Одного холста она наткала больше, чем прошла в жизни тропинок и дорог.

Вспоминается ее высокая костлявая фигура, ее темное, точно древняя икона, лицо, крючковатый нос, седые пряди волос и зоркие глаза, смотревшие спокойно и уверенно. Вот идет она по улице медленно и строго. В руке зажата палка, на которую она не опирается, а точно царственный посох торжественно переставляет перед собой. Встречные почтительно кланяются, а мальчишки обходят стороной.

Казалось, все должно было угаснуть в этой древней старухе, но пристальные глаза поражали неожиданным блеском молодости и любопытства.

Бабушка Аграфена родилась в деревне. Помнила барщину. Семнадцати лет была выдана замуж, а когда мужа взяли в солдаты и угнали в «сам-Петербурх», переехала на жительство в город, да так и осталась там: стирала на богатых, мыла полы в пожарной части. Жила в старой избушке на окраине. Однажды не усмотрела за детьми, и сгорела изба дотла. Пришлось ходить с сумой по дворам, просить милостыню «на погорельцев». Через двадцать лет вернулся муж из солдатчины, построили свой домик. При нем разбили небольшой садик и огород.

Так и прожила в городе больше семидесяти лет, но деревенские обычаи хранила свято: пекла житные пироги, лепешки с черникой, любила ходить в лес по грибы и орехи. Она не могла жить без живой русской природы, которая вскормила и дала ей свой характер.

А характер у бабушки Аграфены был сильный. Не властный или гордый, а правдолюбивый, точно она затем и жила на свете, чтобы выправлять в людях душевную кривизну.

Были в характере бабушки и странности, которые, однако, не портили, а украшали ее суровый нрав. Так, она молилась богу по привычке и чем дальше, тем реже ходила в церковь. Правда, в молодости она верила в бога преданно и даже ходила пешком в Киево-Печерскую лавру. Но там ее сбил с толку святой Афанасий, который, по церковным предсказаниям, врастал в землю, и должен был наступить конец света, когда Афанасий вовсе скроется в земле. Аграфена верила горячо, а потом присмотрелась к святому и увидела, что он из тряпок и в землю не врастал. Вернулась она домой, никому ничего не сказала, но в душу закралось сомнение, и с той поры на моления не ходила.

Попов она и раньше не терпела, любила перелистывать старый журнал «Безбожник», давно хранившийся под подушкой. В нем были потешные карикатуры на служителей церкви. И сам бог в сандалиях на босу ногу, с золотым нимбом вокруг головы, восседавший на облаке, был похож на ее деда Никиту, когда тот в панаме копал огород.

Бабушка Аграфена не жила одной стариной. Интерес ко всему новому, точно родник, никогда не иссякал в ее душе. Ей нравилось, что в деревнях крестьяне объединились в колхозы и работают сообща. Когда появился первый аэроплан, бабушка долго смотрела в небо из-под козырька ладони, шептала что-то и качала головой. А вечером, когда вся семья собралась за столом, сказала:

— Вон как высоко взлетел человек-то! Святым куда теперь деваться? — И, взглянув на внука-пионера, своего единомышленника, спросила, сдерживая смех: — Слышь, малый, святым-то некуда деваться. Только с неба на землю сигать…

— Мать, ну и язык у тебя!.. — укорила ее младшая дочь Мария. — Грех так говорить про святых.

Чудом из чудес бабушка считала радио. С утра до вечера она сидела у репродуктора и, освободив от платка ухо, слушала подряд все передачи. И если где-нибудь в далекой стране сменялось правительство, говорила:

— Стало быть, тоже царя скинули… Ну и правильно. Без крестьянина нельзя, без мастерового нельзя, а без царя можно. Царь огурцы не сажает… Был бы трудящий человек, а царь всегда найдется.

Когда звучали по радио песни, бабушка посылала внука за своей сердечной подругой татаркой Фатимой, жившей по соседству.

— Фатимушка, иди скорее, песни наши играют! — И она ставила самовар, подружки пили чай. Бабушка вспоминала о вчерашней радиолекции о вреде сырой воды и говорила: — Слышь, Фатимушка, манифест вышел, чтобы сырой воды не пить. Сказывают, доктора нашли в воде микробу… Ну, пущай, а мы чайку попьем.

Перед самой войной бабушка Аграфена вздумала учиться. Она заставила внука купить букварь и учить ее грамоте.

— Что ты выдумала, мать! — засмеялась дочь Мария. — Помирать пора, а ты учиться решила.

— Учи, учи, не слушай ее, — твердила бабушка внуку, тыча скрюченным пальцем в букварь. — Если я велю, значит, учи…

— Мне в школу пора, — отнекивался мальчишка, которому не хотелось Корпеть над букварем. — У нас сегодня пионерский сбор.

— Погодит твой собор… Небось успеете наиграться в фунбол…

Если все же внук убегал, сама брала букварь и, светло улыбаясь, водила пальцем по строчкам и шепотом перебирала губами, будто читала.

Ее мечта об ученье не сбылась. Началась война.

Опустел дом бабушки Аграфены. В первые дни проводила на фронт всех мужчин своей семьи, остались зять, инвалид первой мировой войны, младшая дочь Мария и внук-школьник. Но вот и малый запросился на войну, и тогда мать пригрозила: «Вот я дам тебе войну веником по затылку».

Бабушка вступилась за внука:

— Пущай идет… Нельзя мужику дома сидеть, когда родимая земля в огне… Будет солдатам обед подносить, и то хорошо. Вор на двор — берись за топор — так-то наши деды говорили.

Война шла небывалая, тяжкая. Красная Армия отступала на всех фронтах. Фашистские самолеты, залетая в глубь страны, бомбили советские города. Земля содрогалась от адских взрывов, рушились дома, горели школы и больницы, переполненные ранеными, плакали дети, потерявшие матерей и отцов.

Рабочие на заводах спешно грузили в эшелоны станки и машины, и поезда под бомбами уходили на восток. Уехал и зять-механик, захватив с собой сынишку, внука бабушки Аграфены. Сама она решительно отказалась уезжать, даже мысли об этом не допускала. И тогда пришлось остаться дочери Марии — не бросать же мать одну в этаком вселенском пожаре.

Седьмую войну переживала бабушка Аграфена, но такого ужаса никогда не видала. Она была потрясена: слыхано ли дело, чтобы солдаты убивали беззащитных женщин и детей. В час бомбежки она сердитыми шаркающими шагами выходила на улицу и, не обращая внимания на осколки зенитных снарядов, отчаянно грозила клюкой в небо:

— Куда же ты, окаянный, бонбы кидаешь? Тут же мирные дома!

Побелевшие губы ее тряслись, глаза горели гневом, но она понимала свое бессилие и, убитая горем, уронив ослабевшие руки, возвращалась в дом.

Фронт приближался подобно черной туче. Еще не прошло и трех месяцев с начала войны, как немецкие дивизии обходным маневром окружили город. На улицах рвались снаряды, горели дома, люди метались, не зная, где найти спасение.

Из города уходили последние части. Бабушка Аграфена увидела красноармейца, который торопясь шел по улице, перегруженный вещами войны. На нем колесом была надета через плечо шинельная скатка. На другом плече — винтовка и вещевой мешок, в руках — катушка с проводом и ящик полевого телефона. Боец был весь потный, он устал и спешил, сматывая провод, протянутый вдоль улицы.

Бабушка Аграфена преградила ему дорогу палкой.

— А ну, стой, куда бежишь?

— Отступаем, бабуся… Немец близко. — И красноармеец подбросил винтовку, продолжая свой путь.

— Нет, стой! Кто тебе велел бежать?

Назад Дальше