Леонид Жариков: Рассказы - Леонид Жариков 14 стр.


— Цурюк! Хенде хох! — Он был смешон в длинной ночной рубахе с револьвером в руках.

— Чего ты? Я по своим бабским делам иду, а тебя ровно кипятком ошпарили… (Бабушка сама перепугалась истошного крика немца.) У тебя вон леворверт, а у меня один веник… Чего же ты старухи боишься?

С двух сторон в комнату вбежали денщик, вооруженный автоматом, и дочь Мария, простоволосая, с бледным, встревоженным лицом. Она закрыла собою мать и стала просить немца:

— Простите ее… Она старая, не убивайте! — И увела бабушку.

Остаток ночи немцы не спали, громко переговариваясь. А когда забрезжил рассвет, офицер приказал денщику вызвать машину. До последней степени он сейчас презирал русских и не желал никого видеть.

Когда Макс приехал, немцы, грохая дверьми, стали выносить чемоданы. Они не забыли прихватить бабушкино постельное белье и ее теплую шаль. Даже супницу взяли: в конце концов, Микки тоже имела право на собственность.

За каких-нибудь полчаса дом опустел, двери были распахнуты настежь, и сырой ветер гулял по комнатам.

— Мать, они и ложки серебряные унесли.

— Пущай… Будем сами целы, наживем…

Перегруженный вещами автомобиль, взвывая мотором, удалялся по улице. Колеса машины прокручивались в глубокой грязи. Немцы угрюмо молчали. На душе у Руди было отвратительно. Выходило так, что он, победитель, отступал как побежденный. Эта русская старуха вынудила его обратиться в бегство… Фу, до чего противно… Можно подумать, что сама Россия победила Германию… И он, Рудольф Карл фон Геллерфорт, обеспечил это поражение… Чертовщина какая-то… Храбрый потомок тевтонских рыцарей бежит, вместо того чтобы прикончить старуху с ее дочерью и свалить их в помойную яму…

И Руди толкнул шофера, чтобы остановил машину. Стараясь говорить как можно спокойнее, он обратился к своему денщику:

— Макс, мы с тобой оказались невежливыми квартирантами… Не поблагодарили русских фрау, как они того заслуживают. Старуха явно партизанка. И мы с тобой предадим великое дело фюрера, если не заплатим им сполна… — И Руди, оглянувшись, выразительно посмотрел на автомат, висевший на шее денщика.

Угрюмо сопя, тот вылез из машины. Было холодно, дул пронзительный ветер, и денщик бегом вернулся к дому бабушки Аграфены. Он не решился войти, а, подняв автомат, стеганул по окнам. Он не опускал автомат, пока не разрядил всю обойму.

Бабушка Аграфена в эту минуту стояла перед иконами в красном углу. Тайком от дочери она молилась, и слезы медленно катились по глубоким морщинам, как по руслам высохших рек.

Внезапно прогремели выстрелы, и сотни осколков от разбитых стекол впились ей в руки и грудь. Закрыв окровавленное лицо руками, она повалилась на пол. Вбежала Мария, увидела раненую мать и с трудом подняла ее под руки.

— Господи… Доченька, я ничего не вижу. — И она простерла перед собой руки, ища опору. Мария уложила ее в постель и помчалась за помощью к соседям.

11

Немцы стояли в городе два месяца, но в доме бабушки Аграфены никто не поселялся. Случайные солдаты заглядывали, тащили все ценное, пока в доме ничего не осталось. Стоял он с забитыми фанерой окнами, и только сиротливо теплился огонек лампадки.

Забинтованная, точно солдат, бабушка Аграфена умирала. Ее навещали соседи, старались помочь. И когда ее подруга Фатима спросила, утирая слезы: «Что, Аграфенушка, помираешь?» — бабушка отрицательно покачала головой:

— Не хочу умирать на чужой земле, своих дождусь.

— Земля была и остается нашей…

— Нет, пущай ребята придут, хочу красных армейцев увидеть…

Перед Новым годом Красная Армия, наступая, подошла к городу. Завязались уличные бои.

Фатима прибежала передать радостную весть: свои идут!

Бабушка Аграфена, ослепшая и слабая, уже с трудом понимала, что происходит вокруг нее.

Поздно вечером дверь распахнулась и в дом вошли двое рослых красноармейцев в новеньких полушубках, с автоматами в руках.

— Здравствуйте, товарищи! Показывайте, куда спрятались фрицы!

Увидев столпившихся у кровати людей, красноармейцы подошли. Первый, разрумяненный морозом, почтительно снял с головы шапку.

Бабушка Аграфена насторожилась. Она прислушивалась к звукам и, казалось, понимала, что пришли свои. Бледная улыбка затеплилась на ее лице.

— Пришел? — ласково спросила она, думая, что вернулся тот связист, который последним уходил из города и обещал ей скоро вернуться.

— Пришел, бабушка! Все пришли! Гоним фашистов и оглянуться не даем!

— Ну и слава богу, — вздохнула бабушка облегченно и, усталая, впала в забытье. Люди стояли вокруг и ждали, когда бабушка Аграфена откроет глаза, но она их больше не открыла.

Жизнь моя песней звучала в народе,

Смерть моя песней борьбы прозвучит.

Муса Джалиль

Киев стоит высоко над Днепром. Когда над Лаврой встает солнце, Днепр становится ярко-голубым. Он виден на десятки километров вокруг, и тяжелые мосты, перекинутые с берега на берег, кажутся игрушечными.

Днепр, величественный и гордый, седой от старины и кипящий молодостью! Сколько тысяч лет несет он свои воды по степям Украины! Сколько событий хранят его голубые воды! Сколько сложено песен про его былую славу!

Здесь жили дикие скифы и проплывали варяги на своих раскрашенных лодках. На самой высокой горе стоял грозный бог славян — деревянный Перун. Здесь князь Владимир крестил свою дружину и киевлян. Здесь бились с врагами чубатые казаки Запорожской Сечи. Тарас Бульба проезжал по этим степям на своем горячем скакуне.

В Октябрьские дни над Днепром грохотали пушки, атаманы рыскали по кручам со своими шайками, и долго плыли вниз по реке герои-мученики комсомольцы, казненные бандитами под Трипольем.

Днепр, величественный и гордый, седой от старины и ярый от молодости. Когда ветер дует с низовья, Днепр темнеет. Белые барашки пены испуганно мечутся по воде, и рыбачьи лодки спешат к берегам.

Ветер крепчает, и Днепр становится страшным. Огромные валы черной воды, рокоча, обрушиваются на берег, обрывают привязанные канатами баржи, и тогда люди бегут от Днепра. Он воскрешает в памяти неповторимое время грозных битв, когда люди шли на смерть, чтобы обрести бессмертие.

Тогда тоже ветер дул с низовья и Днепр был мрачным и пустынным. Ветер выл в оборванных проводах, хлопал форточками опустевших квартир, срывал с людей солдатские шапки с красноармейскими звездами и катил их по мостовой под веселый хохот идущих на фронт. Гнул деревья к земле, срывал с домов наклеенные объявления и уносил их к Днепру. Листки долго мелькали в воздухе, прежде чем упасть в черную воду, и, когда падали, волны подхватывали их и увлекали с собой. Плыли они, послушные воле реки, и глядели в небо мелкими рядками огненных слов:

«Дорогие товарищи!

Меня арестовали во вторник, то есть педелю тому назад. У меня ничего не нашли. Арестовавши, били, не верили, что я поляк. Весь вторник я просидел в уголовном розыске. Ночь со вторника на среду — в петропавловском участке. Приблизительно до полудня был спокойный, ибо думал, что меня скоро отпустят. Через полчаса меня вызвали на допрос. Там меня били чуть ли не целый час. Били резиной, ногами, крутили руки и ноги. Одну ногу протянули до лица, другую — до затылка, поднимали за чуб, клали на лавку и танцевали по телу, били в лицо, зубы, но так, чтобы не было следов. Наконец рассвирепевший от моего молчания Иваньковский, первая сволочь в мире, ударил меня револьвером по голове. Я упал, залившись кровью. Несколько раз терял сознание. Под влиянием этого я признался, что работал. Мне угрожает смерть, если до этого не случится что-нибудь необыкновенное.

Ночью я дважды пробовал выскочить из окна 4-го этажа, но меня ловили и снова били.

На рассвете меня снова вызвали на допрос и требовали, чтоб я выдал фамилии или адреса товарищей, которые работают со мной. Снова долго били и ничего не добились, потому что на все вопросы я отвечал, что не знаю.

Велели подписать дознание. Я подписал. Потом Иваньковский, махнув рукой, велел отвести меня в участок. Фактически я уже распрощался с жизнью, и если случится так, что я останусь жить, это будет для меня приятный и неожиданный подарок, выигрыш жизни.

Теперь, когда рана на голове заживает, когда по так ощущаешь боль во всем теле и жизненная сила охватила организм, а ближайшие перспективы на воле такие заманчивые, хочется жить, хотя бы что. Без борьбы я не сдамся, без борьбы не умру. И если придется все же умереть, то я встречу смерть с высоко поднятой головой.

Прощайте!

Это письмо дописывалось, когда над морем пылал закат и Одесса, запятая белыми, кипела в пьяном веселье. В ресторанах гремела музыка, офицеры пили заморские вина, стреляли в зеркала, в лакеев и сиплыми голосами пели «Ойру». А над морем пылал закат, и приговоренные к смерти комсомольцы торопливо писали последние слова прощания, последние слова в своей жизни.

«Славные товарищи!

Я умираю честно, как честно прожила свою маленькую жизнь. Через восемь дней мне будет 22 года, а вечером меня расстреляют. Мне не жаль, что погибну так. Жаль, что мало мною сделано для революции. Только теперь я чувствую себя сознательной революционеркой и партийной работницей. Как я вела себя при аресте, при приговоре, вам расскажут мои товарищи. Мне говорят, что я была молодцом.

Целую мою маленькую мамочку-товарища. Чувствую себя сознательной и не жалею о таком конце. Ведь я умираю честной коммунисткой. Мы все, приговоренные, держим себя прилично и бодро. Сегодня читаю в последний раз газету. Уже на Борислав, Перекоп наступают красные. Скоро, скоро вздохнет вся Украина и начнется живая, со-звательная работа. Шаль, что не смогу принять участия в ней.

Ну, прощайте, будьте счастливы!

Искры не могут гореть вечно, и чем ярче вспышка искры, тем короче ее жизнь. Но из искры возгорается пламя, грозное, негасимое. «Прощайте!» — говорили комсомольцы, умирая, и это слово звучало не как страдание, а как призыв к борьбе, в которую так верили они.

«Милые, родные!

Через 24 часа меня повесят в „назидание потомству“. Ухожу из жизни с полным сознанием исполненного долга перед революцией. Не успела много сделать. Что ж? Глубоко убеждена, что процесс 17-ти имеет большее значение для революции, чем смерть 9 человек из числа их.

Милая сестра, не тужи обо мне. Будь революционеркой, успокой маму.

Завещаю твоему малышу сделать то, чего не успела сделать я на революционном поприще.

Очень бодра, удивительно спокойна, и не только я, но и все остальные. Поем, ведем беседы на политические темы, после двух недель ареста сразу почувствовала себя свободной. Только жалею и тужу, что осудили многих слишком строго. Мне 20 лет, но я чувствую, что стала за это время гораздо старше, мое желание в настоящий момент, чтобы все мне близкие отнеслись к моей смерти так, как отношусь я, — легко и сознательно.

Прощайте!

Да здравствует коммунистическая революция!

Немало девушек заплачет, читая эти горькие и гордые строки, но ни одна из них не поколеблется, если придется отдать за Родину свою жизнь. Они примут смерть так же стойко, как их старшие подруги, погибнут с их именами на устах, с их прощальными словами в сердце.

Шел девятнадцатый год. Полтавский губернский комитет комсомола объявил о героической гибели шести комсомолок, чье прощальное письмо было написано осколком кирпича на стене тюремной камеры: «Прощайте, товарищи! Прощай, родной комсомол!»

Этих девушек зарубили белогвардейцы на кременчугском мосту через Днепр. Они хватались руками за острые сабли, чтобы хоть на мгновение оттянуть смерть. Они хватались за сабли и кричали в темную пустынную ночь: «Прощайте, товарищи! Прощай, родной комсомол!» Днепровские волны похоронили их. Девушки умерли храбро, как настоящие солдаты. Они верили: помощь идет, идет победа. Ее несли на разгоряченных копях богатыри-буденновцы, несли красные воины на штыках. Они спешили на помощь и сражались беззаветно.

Сколько сохранила история этих трогающих сердце, простых человеческих документов:

«…Враги двинулись в обход. Раненный в руку курсант Бобринов собрал красноармейцев N-ского полка, стоявшего на левом фланге, и бросился во главе их на обошедших с флангов врагов. Те побежали.

Курсант Косырев, будучи раненным в грудь, не покинул строя. Истекая кровью, он ободрял товарищей. Сам стрелял из пулемета по врагам, мчавшимся во весь опор, стрелял до последней минуты, пока белые не изрубили его шашками и не подняли на пики».

В легендарной шахтерской степи махновцы захватили в плен комсомольца-разведчика. Бандиты пытали его, а он отвечал пением «Интернационала». Тогда враги привязали его к мотоциклу, подожгли вместе с машиной и, включив мотор, пустили его в ночную степь. Комсомолец принял мученическую смерть, по горящее тело его осветило степь, как пылающее сердце Данко.

Назад Дальше