Без судьбы - Имре Кертэс 5 стр.


И еще одного взрослого я запомнил: это был чудной человечек, с характерным еврейским носом, с большим вещевым мешком за плечами, одет он был в короткие штаны, так называемые гольфы, и башмаки какого-то великанского размера; даже желтая звезда на нем, казалось, была больше, чем обычно. И суетился он больше всех: к каждому подходил и подробно рассказывал, как ему «не повезло». Так что я в общих чертах запомнил, что с ним приключилось; тем более что история-то довольно простая, а повторял он ее много раз. Собрался он сюда, на Чепель, навестить «тяжелобольную» мамашу

– так он каждый раз начинал свой рассказ. Для этого он даже выхлопотал специальное разрешение: вот оно, показывал он каждому бумагу с печатью. Разрешение было действительно только на сегодня, и то не на весь день, а до двух часов. Но что-то ему помешало отправиться рано утром, какое-то дело, которое он называл «безотлагательным» и которое связано было с его «ремеслом». Но в конторе, куда он пошел это дело улаживать, были люди, и очередь до него дошла не скоро. Он уже стал опасаться, что поездка к мамаше сорвется, – объяснял он очередному слушателю. Поэтому он чуть не ли бегом помчался на трамвай, чтобы поскорее добраться до конечной остановки автобуса. По дороге, прикинув, сколько времени займет дорога туда и обратно, он пришел было к выводу, что пускаться в такой путь довольно рискованно. Но когда он слез с трамвая, то увидел: двенадцатичасовой автобус еще стоит на остановке. И тут, толковал он слушателю, он подумал: «Сколько же я добивался этого разрешения, этого вот лоскутка бумаги!.. Да и мамочка, бедная, ждет», – добавлял он и тут же начинал рассказывать, что у него и у его жены забот с престарелой мамашей по горло. Они давно ее уговаривают перебраться к ним, в город. А она все откладывает да откладывает, вот и дооткладыва-лась. Он сокрушенно качал головой: по его мнению, старая лишь домик свой хотела сохранить «во что бы то ни стало». «А разве это дом? В нем даже удобств нет никаких… Но, – продолжал он, – что тут поделаешь: мать же. Да и больна, бедняжка, и пожилая уж очень». Тут он, сделав паузу, сообщал: упусти он этот случай повидать ее, «никогда бы, наверно, себе не простил». Короче говоря, он все-таки вскочил, в последний момент, на автобус. И здесь он опять замолкал на минуту-другую. Затем медленно поднимал и, с беспомощным видом, ронял руки, на лбу его собиралась тысяча мелких недоуменных морщинок, и он становился немного похожим на какого-то грустного, попавшего в западню грызуна. «Что вы думаете, – спрашивал он, вновь устремляя взгляд на собеседника, – у меня будут теперь из-за этого неприятности? Ведь они должны принять во внимание, что я нарушил указанный срок не по своей вине! И что теперь подумает мамочка, которую я известил, что приеду? Что подумает жена с двумя деточками, если меня в два часа все еще не будет дома?..» По тому, куда был направлен его взгляд, я понимал: мнения или ответа он ждет главным образом от описанного выше человека с благородной внешностью, назвавшегося «экспертом». Но тот, как я видел, не очень-то и слышал его: в пальцах у него была сигарета, которую он только что достал из серебристо поблескивающего портсигара, и кончиком сигареты он постукивал по рифленой крышке с выдавленными на ней буквами. Видно было, что он погружен в какие-то свои, невеселые, далекие мысли; история насчет поездки к престарелой мамаше его, по-видимому, мало волновала. Тогда человечек в «гольфах» снова принялся объяснять, как ему не повезло: ведь опоздай он всего на каких-нибудь пять минут, автобус уже уехал бы, следующего ждать не было никакого смысла; а значит – то есть при условии, что все, что случилось, случилось бы «всего-навсего с разницей в пять минут», – сейчас он «сидел бы не здесь, а дома», – снова и снова объяснял он окружающим.

Помню я еще одного взрослого, с лицом, похожим на тюленью морду: он был весь круглый, плотный, у него были густые черные усы и пенсне в золотой оправе, и он все время порывался «побеседовать» с полицейским. От внимания моего не укрылось, что сделать это он пытался по возможности в стороне от других, без свидетелей, где-нибудь в углу или у дверей. «Господин пристав,

– слышал я время от времени его приглушенный, хрипловатый голос, – можно с вами поговорить?» Или: «Господин пристав, позвольте… Всего два слова, если не возражаете…» В конце концов полицейский сдался и спросил, что он желает. Тогда человек с тюленьим лицом вдруг заколебался. Пенсне его неуверенно блеснуло, он стал озираться вокруг. И хотя на сей раз они находились в углу, поблизости от которого сидел и я, в глухом его бормотании я не мог разобрать ни слова; кажется, он пытался в чем-то убедить полицейского. Потом на его лице мелькнула заискивающая, слащавая улыбка. Он пригнулся к полицейскому – сначала немного, потом все ближе и ближе. Одновременно я заметил какое-то странное движение, которое он сделал. Я не совсем понял, что это означает: сначала, собственно, он вроде бы поднял руку, собираясь что-то достать из внутреннего кармана – возможно, какой-нибудь исключительно важный документ, который он не мог показать никому, кроме официального представителя власти. Но напрасно я ждал – что же появится из внутреннего кармана: движение его так и осталось незавершенным. Правда, и опустить руку он не хотел: что-то словно мешало ему, или он вдруг забыл, что хотел сделать, и рука замерла где-то на вершине проделанной траектории, не добравшись до цели. В конце концов пальцы его так и остались снаружи, ощупывая зачем-то ткань пиджака возле желтой звезды, бегая по груди вроде большого, покрытого редкой шерстью паука, или, скорее, вроде какой-то морской твари, которая искала в одежде щель, чтобы спрятаться там от дневного света. Сам он в это время все говорил и говорил, и заискивающая улыбка все не сходила с его лица. Эпизод этот занял каких-то несколько секунд, не более. Потом я увидел лишь, как полицейский очень быстро и решительно – весьма решительно – положил конец разговору и, как мне показалось, даже немного рассердился за что-то на собеседника; в самом деле, хотя я не очень-то понимал, что там произошло, однако по какой-то, трудно объяснимой причине поведение этого человека и мне показалось в некоторой степени подозрительным.

Другие лица, другие события я помню не очень хорошо. Да и вообще: по мере того, как шло время, мое внимание и вместе с ним моя способность наблюдать за происходящим все более притуплялись. Могу, правда, сказать, что с нами, молодыми, полицейский и далее держался весьма дружелюбно. Со взрослыми же, как мне показалось, он был чуть менее доброжелателен. Но ближе к вечеру печать утомления лежала уже и на нем. Он все чаще сидел, с усталым видом, с нами или в своем кабинете, уже не обращая внимания на проходившие по шоссе автобусы. Я слышал, как он время от времени звонил по телефону; раз или два он и нам сообщал: «До сих пор ничего», – уже не пытаясь скрыть своего недовольства. Вспоминаю я и еще один момент. Это было где-то сразу после полудня: к нашему полицейскому приехал на велосипеде его приятель, другой полицейский. Он оставил свой велосипед у входа, прислонив его к стене, потом они ушли в кабинет нашего полицей– ского, плотно закрыв за собой дверь. Вышли они оттуда не скоро и, прощаясь, долго трясли руки друг другу. При этом они ничего не говорили, но смотрели друг на друга, кивая, примерно с таким выражением, с каким, бывало, в прежние времена в конторе моего отца пожимали друг другу руки торговцы, перед этим излившие коллеге душу, поплакавшиеся на тяжелые времена, на вялую торговлю. Конечно, я понимал, полицейских с торговцами сравнивать трудно; и все-таки, когда я смотрел на их лица, в памяти у меня невольно всплывала та, знакомая, несколько пессимистическая озабоченность, то, знакомое, печальное смирение: эх, ничего тут не поделаешь, все равно дела идут, как идут. Но я начал уставать; из дальнейшего мне запомнилось лишь, что было жарко, скучно и хотелось спать: я даже задремал ненадолго, кажется.

Вот так, в общем и целом, прошел день. Наконец, часа примерно в четыре, как наш полицейский и обещал, пришли долгожданные «дальнейшие распоряжения». Мы должны были отправиться в путь, чтобы где-то там предстать перед «начальством» с целью предъявления наших документов: так нас информировал полицейский. Ему же, должно быть, это сообщено было по телефону: перед этим мы слышали доносившиеся из его комнаты торопливые, свидетельствующие о каких-то изменениях звуки, нетерпеливые телефонные звонки, потом голос полицейского, который тоже кому-то звонил и вел с кем-то короткие деловые разговоры. Еще полицейский сказал нам – хотя его тоже не очень-то посвящали в подробности, – что речь, видимо, идет всего лишь о небольшой формальной проверке: да иначе и быть не может в таком простом и не вызывающем сомнения с точки зрения закона случае.

Нас построили по трое, и мы двинулись в путь – назад, по направлению к городу; колонны, подобные нашей, вышли из всех пограничных пунктов в окрестностях одновременно – в этом я мог убедиться, когда, перейдя мост, мы стали встречать другие группы, состоящие из людей с желтой звездой и сопровождаемые одним, двумя, а то и даже тремя полицейскими. В одном из конвоиров я узнал того полицейского, что приезжал к нам на велосипеде. Я заметил, что полицейские в таких случаях приветствовали друг друга с деловым выражением лица, обмениваясь одним-дву-мя словами или жестом, словно им заранее было известно об этой встрече,– и тогда мне понятнее стало, зачем наш полицейский звонил туда-сюда перед отбытием: наверняка они согласовывали друг с другом маршрут, сроки и другие детали. В конце концов я обнаружил, что шагаю в середине длинной колонны, с двух сторон которой, на определенной дистанции друг от друга, идут полицейские.

Так мы шли – все время по шоссе, потом по проезжей части улиц – довольно долго. Стояло тихое, ясное летнее предвечерье, улицы, как всегда в этот час, были заполнены пестрой толпой; правда, все это я видел как бы немного в тумане. Скоро я перестал ориентироваться в местах, где мы проходили: улицы и площади вокруг были мне плохо знакомы. А затем многолюдье, нетерпеливые сигналы автомобилей, а главное, раздражающая толкотня, неудобства, которые неизбежны, когда сомкнутая колонна вынуждена продвигаться по тесным, запруженным улицам, – все это, вместе взятое, довольно основательно отвлекло, притупило мое внимание. Так что в долгом этом походе больше всего мне запомнилось, собственно, то поспешное, немного растерянное, едва ли не стыдливое любопытство, с которым люди на тротуарах взирали на нашу колонну (любопытство это поначалу даже забавляло меня, но мало-помалу я и его перестал замечать); да, и было еще одно, довольно странное происшествие, которое случилось чуть позже. Мы шли по широкой и шумной улице, в самой гуще невыносимо шумного потока машин и людей; не знаю уж, каким образом, но в середине нашей колонны, как раз немного впереди меня, оказался трамвай. Нам пришлось замедлить шаг, напирая и наталкиваясь друг на друга, чтобы пропустить его, – и тут мне бросилось вдруг в глаза, как где-то передо мной, в облаках пыли и газа, в несмолкаемом гуле, стремительно метнулось в сторону желтое пятно; это был тот молчаливый человек, который целый день сидел и читал свою книгу. Один рывок – и он растворился в мешанине машин и людей. Я не поверил своим глазам: все это как-то не вязалось – такое у меня было ощущение – с его поведением в таможне. В то же время у меня появилось и другое чувство – некое веселое удивление, даже, может быть, восхищение, сказал бы я, простотой этого поступка: в самом деле, я вдруг увидел, что еще один или два человека из нашей колонны, там, впереди, следуя его примеру, бросились в сторону и исчезли в толпе. Я и сам огляделся – хотя, скорее, так сказать, из спортивного интереса: других причин, чтобы взять и сбежать, я не видел; думаю, и времени мне хватило бы; но я все же не сделал этого: честь была мне дороже. А тут и полицейские кинулись наводить порядок, и колонна вокруг меня сомкнулась.

Некоторое время мы еще шли вперед; потом все стало происходить быстро, неожиданно и немного ошеломляюще. Мы вдруг повернули, и я понял, что мы прибыли на место: колонна стала входить в какие-то широкие, настежь распахнутые ворота. Тут только я заметил, что сразу же за воротами полицейских по сторонам колонны заменили другие люди, в форме, похожей на

армейскую, с пестрыми перьями на головных уборах[1]: это были жандармы. Они вели нас по лабиринту серых строений все дальше и дальше, пока мы не оказались вдруг на огромной, усыпанной белым щебнем площади: больше всего это напоминало, как мне показалось, двор какой-то казармы. Тут я сразу обратил внимание на человека высокого роста и начальственного вида: он направлялся прямо к нам из строения, стоящего напротив. На нем были высокие

сапоги и облегающая униформа с золотыми звездочками на погонах, с ремнем, пересекающим грудь по диагонали. В руке у него была тонкая, гибкая трость, какие используют при верховой езде, и он постоянно похлопывал ею по своему блестящему голенищу. Минутой позже, когда мы замерли в неподвижности, я увидел, что он – человек в своем роде даже красивый, с крепким, спортивно сложенным телом, мужественными чертами лица и узенькой, по тогдашней моде, полоской черных усов, которые очень шли к его загорелой коже; он немного напоминал героев– любовников из кинофильмов. Когда он приблизился, жандармы скомандовали нам «смирно». Из того, что последовало за этим, в памяти у меня осталось лишь два быстро сменивших друг друга впечатления. Во-первых, у офицера со стеком оказался визгливый, пронзительный, немного как у ярмарочных зазывал, голос, который до того не вязался с его изысканной внешностью, что я от удивления мало что разобрал из сказанного им. Мне все-таки удалось уловить, что «расследование» – он употребил это выражение – «расследование» по нашему делу он намерен провести завтра; объявив это, он сразу же повернулся к жандармам и своим странным голосом, заполнившим весь плац, приказал отвести «всю эту еврейскую шваль» туда, где ей, собственно, и место, то есть в конюшню, и запереть там до утра. Второе мое впечатление – начавшийся после этого невообразимый гвалт: жандармы, внезапно войдя в раж, все разом и во всю глотку выкрикивали команды, чтобы куда-то направить нас. Эти вопли настолько сбивали с толку, что я какое-то время не мог сообразить, в какую сторону повернуться, и помню лишь, что мне вдруг стало немного смешно: во– первых, от удивления и от суматохи, от ощущения, что меня угораздило вляпаться в какую-то идиотскую комедию, в которой к тому же мне не совсем понятна собственная роль, а во-вторых, еще и от мысли, вдруг мелькнувшей у меня в голове: я подумал, какое нынче вечером будет лицо у мачехи, когда она убедится, что напрасно ждет меня к ужину.

4

Питья – вот чего больше всего не хватало в поезде. Еды, если даже учесть все случайности, должно было вроде хватить надолго; но вот запить еду было нечем, и это было ужасно неприятно. Соседи по вагону сразу сказали: первая жажда проходит быстро. В конце концов ты вообще о ней забываешь, а потом она вдруг появляется снова – и уже не позволяет думать ни о чем другом, объясняли знающие. Шесть-семь дней, утверждали они, даже в жаркую погоду, без воды можно кое-как протянуть – при условии, разумеется, что ты здоров, не слишком потеешь и не ешь много мяса и специй. Так что, успокаивали меня, время еще есть; и добавляли: все зависит от того, долгой ли будет дорога.

В самом деле, мне и самому было это интересно: на кирпичном заводе нам об этом ничего не сказали. Только объявили: кто хочет поехать на работу в Германию, пускай записывается. Мысль эта мне, как и остальным ребятам из нашей компании, да и многим другим на кирпичном заводе, сразу показалась привлекательной. И вообще – как говорили люди из так называемого Еврейского совета (их можно было узнать по специальной повязке на руке) – так или этак, добровольно или принудительно, всех, кого собрали тут, на кирпичном заводе, рано или поздно все равно вывезут в Германию, так что самым первым, тем, кто вызовется сам, добровольно, достанутся лучшие места, а также та привилегия, что поедут они всего по шестьдесят человек в вагоне, а тем, кто позже, придется размещаться, из-за нехватки поездов, не меньше чем по восемьдесят человек; когда нам все это объяснили, особо раздумывать и колебаться не было смысла, мне тоже так показалось.

Трудно было бы спорить и с другими доводами, которые относились к тесноте и скученности, царившим на кирпичном заводе, к последствиям этой тесноты, которые могут отразиться на нашем здоровье, ну и, конечно, к умножающимся трудностям с питанием: все это в самом деле имело место, и я сам это чувствовал на себе. Уже в тот день, когда нас доставили сюда из жандармерии (многим из взрослых о жандармерии этой были наслышаны, они называли ее «казармой имени Андрашши»), кирпичный завод был битком набит людьми. Тут были вперемешку и мужчины, и женщины, и дети всех возрастов, и бесчисленные старики обоего пола. Куда бы ты ни ступил, везде натыкался на одеяла, вещевые мешки, чемоданы разного размера и фасона, узлы, какое-то тряпье. Все это, а кроме того, множество мелких неудобств, неприятных и раздражающих мелочей, которые, видимо, неизбежно возникают, когда такое скопище людей вынуждено долго жить вместе, – скоро и мне, естественно, стали действовать на нервы. К этому добавлялось безделье, дурацкое состояние ожидания неизвестно чего, ну и, конечно, скука. Вот почему из пяти дней, которые я там провел, ни один не запомнился мне по отдельности; да и от вместе взятых в памяти у меня остались от них разве что какие-то детали. Во всяком случае, я хорошо помню, что мне было легче от того, что вокруг были все ребята из нашей компании: и Рози, и Сутенер, и Кожевник, и Курилка, и Мошкович, и остальные. Я убедился, что ни один из них не сбежал: все они тоже оказались честными. С жандармами на кирпичном заводе мне лично тоже не пришлось сталкиваться; я видел, что они в основном несут охрану с внешней стороны, иногда – вместе с полицейскими. О последних на кирпичном заводе говорили, что они понятливее жандармов, да и навстречу идут охотно, особенно если сумеешь договориться насчет компенсации в деньгах ли, в других ли ценностях. Главным образом они – так я слышал – соглашались выполнять мелкие просьбы: отправляли письма, передавали какие-то сообщения родственникам; но некоторые из наших говорили, причем весьма убежденно, что в принципе с полицейскими можно – правда, добавляли говорившие, очень редко и с большим риском – найти общий язык и в смысле побега; правда, что-нибудь совершенно определенное мне об этом так и не удалось узнать. Но именно тогда мне вспомнился случай на таможне, и именно тогда я, кажется, точно понял, о чем так сильно хотел потолковать с полицейским тот человек с тюленьим лицом. И именно тогда я узнал, пускай задним числом, что наш полицейский оказался человеком честным. Этот факт нашел потом подтверждение: бродя по кирпичному заводу, околачиваясь во дворе или стоя в очереди к общественной кухне, в калейдоскопе чужих лиц я раз или два, кажется, видел знакомое тюленье лицо.

Назад Дальше