Без судьбы - Имре Кертэс 6 стр.


Из тех, кого я впервые встретил в таможне, видел я и невезучего бедолагу: он часто приходил посидеть с нами, с «молодежью», «немного отвести душу», как он сам выражался. Должно быть, пристанище он нашел себе где-то недалеко от нас, на заводском дворе, в одном из многочисленных, одинаковых – с драночной крышей, но со всех сторон открытых – навесов, которые, как я слышал, служили когда-то для сушки кирпича. Вид у Невезучего был довольно жалкий, на лице виднелись синяки и ссадины; он объяснил нам, что это – результат «расследования», проведенного жандармами: в его вещмешке они обнаружили лекарства и съестное. Тщетно он доказывал, что и лекарства, и продукты – из домашних запасов и нес он их тяжелобольной мамочке: его обвинили в том, что он спекулирует на черном рынке. Никого не интересовало, что у него имелось разрешение на поездку на Чепель, что он всегда чтил закон и в жизни не нарушал ни единой буквы его, как он сам говорил. «Ну как, ничего не слышали? Что с нами будет?» – спрашивал он, остановив кого– нибудь и глядя тревожно ему в лицо. И опять заводил разговор о мамочке, о семье и о том, как ему не повезло. Сколько же он хлопотал об этом разрешении и как радовался, когда его добыл, – вспоминал он, сокрушенно качая головой; разве мог он предположить, что у истории этой будет «такой конец». И все поминал те злосчастные пять минут. Если бы не его невезенье… Если бы автобус ушел в тот момент… – снова и снова горестно вздыхал он. Что же касается того, как с ним обошлись жандармы, тут он в общем-то казался скорее довольным. «Я ведь к ним почти самым последним попал, и, может, в этом было мое счастье, – говорил он. – Они уже торопились». Короче, «могло бы быть хуже», – подводил он итог своему рассказу, добавляя, что в жандармерии «видел случаи и похуже», и это была чистая правда. Я и сам вспоминал подобное. Утром, начиная «расследование», жандармы предупредили нас: пусть никто не надеется, что сумеет утаить свои прегрешения, а также деньги, золото и прочие ценности. Когда подошла моя очередь, мне тоже пришлось выложить на стол перед ними деньги, часы, перочинный нож и все прочее. Ко мне подошел рослый жандарм и быстрыми, даже, я бы сказал, профессиональными движениями ощупал меня от подмышек до коротких штанов. За столом я увидел и старшего лейтенанта: к тому времени из разговоров жандармов между собой выяснилось, что офицера со стеком зовут Сакал и что он – старший лейтенант. А по левую руку от него – я сразу обратил на него внимание – громоздился, словно гора, жандарм с сомовьими усами, без кителя, отчего еще сильнее бросались в глаза его мощные, как у мясника, мускулы; в руке он держал какое-то орудие в виде вытянутого цилиндра, в общем-то довольно смешное, потому что оно напоминало скалку, какими пользуются кухарки. Старший лейтенант держался вполне дружелюбно: он спросил, есть ли у меня документы, хотя после этого я не заметил ни малейшего знака, ни малейшего намека на то, что бумага моя с печатью произвела на него хоть какое-то впечатление. Я удивился; однако (главным образом потому, что заметил движение руки жандарма с сомовьими усами, движение, в котором был и приказ убираться, пока цел, и очень даже внятный намек на то, что будет, если я не потороплюсь подчиниться) счел, что лучше, само собой, не высказывать своего несогласия.

Затем жандармы вывели нас всех из казармы и сначала, как сельдей в бочку, набили в специальный трамвай из нескольких вагонов, потом, привезя к Дунаю, посадили на судно, а когда мы через некоторое время высадились, повели куда– то пешком; так, собственно, я и оказался на кирпичном заводе; точнее (об этом я услышал уже на месте): на кирпичном заводе в Будакаласе.

В тот день, когда мы записались на работу в Германию, я узнал еще много всего о предстоящей поездке. Люди с повязками Еврейского совета – там их тоже было много – охотно отвечали на любые наши вопросы. В первую очередь в Германию требовались мужчины помоложе, предприимчивые, одинокие. Но тех, кто интересовался, они, я сам слышал, успокаивали: мол, не волнуйтесь, там найдется место и женщинам, и малышам, и пожилым; к тому же отправляющиеся в путь могут взять с собой все свои пожитки. Самый главный вопрос, по их мнению, был не в этом; главное – удастся ли нам все уладить между собой, по– человечески, по взаимному согласию, или мы будем дожидаться, пока жандармы сами за нас решат? Дело в том, что, как нам объяснили, нужное количество людей для отправки, так или этак, должно быть набрано, а если количество это не наберется, жандармы проведут отбор, как они сами понимают; короче говоря, большинство наших, и я в том числе, находили, что первый вариант, само собой, нам все-таки больше подходит.

Самые разные мнения слышал я и относительно немцев. Многие – причем в основном это были люди немолодые, имевшие за плечами кое-какой жизненный опыт – говорили, что немцы, как бы там они ни относились к евреям, все же, в общем и целом, люди чистоплотные, честные, работящие, любящие порядок и точность и что, встречая эти качества у других, они и других способны уважать; действительно, примерно такие же представления были до сих пор о немцах и у меня; кроме того, я надеялся, что, когда мы туда попадем, мне наверняка пригодится то, что в гимназии я, пускай недолго, учил немецкий язык. Однако больше всего меня радовала сама возможность работать; благодаря этому, как я надеялся, моя жизнь наконец обретет размеренность и упорядоченность, я буду занят полезным делом, у меня появятся новые впечатления, а иногда, конечно, и поводы пошутить, посмеяться; одним словом, я буду вести более разумный, чем до сих пор, и более отвечающий моим вкусам образ жизни, что нам и обещали и о чем мы с ребятами, само собой, много говорили; наряду со всем этим у меня мелькала мысль, что, если все пойдет как надо, то я и мир смогу немножко увидеть. А когда я вспоминал некоторые события последних дней: общение с жандармами, особенно их отношение к моему удостоверению, и вообще все, что со мной происходило, – то, честно говоря, даже любовь к родине не очень-то меня удерживала, если уж говорить и об этом чувстве.

Встречались, однако, у нас и люди недоверчивые, у которых были какие-то совсем другие сведения, в том числе и насчет характера немцев; кое-кто к ним подходил: дескать, ладно, раз вы такие умные, посоветуйте тогда, что нам-то делать; третьи, не желая зря тратить время на ссоры и препирательства, выступали за то, чтобы прислушаться к голосу разума, подавая пример другим и достойно показывая себя перед властью; люди вокруг меня, во дворе, сбивались в кучки, которые то распадались, то снова собирались, и без устали обсуждали доводы, возражения, обменивались новостями, слухами и догадками. Кто-то, я слышал, поминал Бога и «неисповедимую волю Его». Как дядя Лайош, человек этот тоже говорил о судьбе, об уделе евреев, и, как дядя Лайош, тоже считал, что мы «отступили от Бога», в чем и кроется причина обрушившихся на нас испытаний. Человек этот все же немного заинтересовал меня, поскольку был напорист в словах и энергичен в движениях; даже лицо у него было несколько необычным: тонкий, большой, горбатый нос, очень яркие, с влажным блеском глаза, красивые, с проседью усы и сросшаяся с ними густая, но короткая бородка. Я видел, что его всегда окружает народ, с любопытством внимая его словам. Потом я узнал, что он – лицо духовное: многие называли его «господин рабби». Запомнил я из того, что он говорил, и некоторые необычные слова и выражения; например, он допускал – «ибо глаза, которые видят, и сердце, которое чувствует», дают нам право на это допущение, – что «мы, здесь, на земле, пожалуй, можем оспаривать меру вынесенного нам высшего приговора»; правда, тут он словно бы ненадолго запнулся, голос, чистый и звучный, на минуту словно бы утратил свою всегдашнюю уверенность, а глаза затуманились чуть больше, чем обычно; не знаю почему, но у меня появилось странное ощущение, будто он собирался сказать что-то другое, так что эти слова некоторым образом удивили и его самого. Но он все-таки продолжил свою мысль: по его собственному признанию, он «не хотел бы усыплять себя чем бы то ни было». Он хорошо понимает – для этого достаточно лишь оглядеться вокруг себя, «в этом скорбном месте, и увидеть эти измученные лица» (так он выразился, и сострадание в его голосе мне тоже было удивительно слышать: в конце концов, он ведь тоже находился «в этом скорбном месте»), – да, он хорошо понимает, как тяжела его задача. Но он не считает своей целью «приводить души к Богу Вечному», да для этого и необходимости нет, ибо души наши и так от Него, сказал он. При всем том он призвал нас: «Не ропщите против Господа», – и вовсе не только из-за того, что это грех, но и потому, что путь этот, путь несогласия с Ним, привел бы «к отрицанию высокого смысла жизни», а он убежден, что «с отрицанием в сердце» человек жить не может. Может быть, сердце такое и кажется легким, но потому лишь, что оно – пусто, бесплодно, как бесплодна пустыня, сказал он; да, очень трудно, живя в несчастьях, в страданиях, видеть бесконечную мудрость Бога Вечного, но это все же единственный путь утешения, ибо – буквально так он сказал – «наступит миг торжества Его, и едины станут в страданиях, и из праха воззовут к Нему те, кто забыл о могуществе Его». Так что, уже сейчас говоря, что мы должны верить в наступление окончательной милости Его («и да будет вера сия опорой нам и неиссякаемым источником сил наших в этот час, час испытаний»), он тем самым обозначал единственный способ того, как нам следует жить. Этот способ он называл «отрицанием отрицания», ибо без надежды «мы погибнем», надежду же можно почерпнуть только из веры и из той неколебимой уверенности, что Господь сжалится над нами и мы обретем милость Его. Логика рассуждений этого человека была довольно ясной, я не мог этого не признать, хотя все же заметил: в конечном счете он так и не сказал, что, собственно, нам следует делать; не очень-то он был способен дать хороший совет и тем, кто хотел узнать его мнение относительно данной ситуации: записываться ли на отъезд в Германию или лучше остаться и выжидать? Видел я во дворе и Невезучего, причем неоднократно: он подходил то к одной группе, то к другой. Я обратил внимание, что беспокойный взгляд его маленьких, все еще с непрошедшими синяками, глаз, где бы он ни находился, постоянно мечется по сторонам, косясь на другие группы и других людей. Раза два я слышал и его голос: остановив кого-нибудь, он, с напряженным ожиданием на лице, ломая руки, почти умоляюще допытывался: «Извините, а вы-то сами едете?»; потом: «А почему?»; потом: «Вы думаете, так лучше?»

Как раз тогда, помню, пришел записываться на поездку еще один мой знакомый по таможне – Эксперт. За те дни, что мы провели на кирпичном заводе, я вообще-то не раз его встречал. Хотя одежда его была помятой, галстук исчез, лицо покрывала седоватая щетина, в целом на нем все-таки оставалась несомненная печать былой солидности. Появляясь, он сразу притягивал к себе общее внимание, вокруг него собиралось кольцо взволнованных людей, и он едва успевал отвечать на вопросы, которыми они его забрасывали. Дело в том, что, как я скоро узнал, ему удалось поговорить непосредственно с одним немецким офицером. Это произошло недалеко от ворот, там, где находились канцелярии комендатуры, жандармерии и прочих следственных органов и где я и сам в эти дни имел возможность иной раз видеть, как появлялись и тут же торопливо исчезали люди в немецких мундирах. Сначала, как я мог понять, Эксперт пробовал поговорить с кем-нибудь из жандармов. Предпринимал он и попытки, как он выразился, «вступить в контакт со своим предприятием». Но мы узнали, что жандармы «постоянно отказывали» ему в этом праве, хотя «речь тут шла об оборонном предприятии» и «без него, Эксперта, производство было бы просто немыслимо», что было признано и официальными органами, хотя свидетельствующий об этом документ, как и все прочее, у него «конфисковали» в жандармерии, – все эти обстоятельства я сложил в единое целое лишь позже, так как упоминал он их между прочим, одновременно отвечая на сыпавшиеся со всех сторон вопросы. Выглядел он крайне возмущенным. Но заметил, что «в подробности не желал бы вдаваться». Правда, именно возмущение и побудило его обратиться к немецкому офицеру. Тот как раз собирался уходить. Эксперт – как он сам нам сообщил – случайно оказался поблизости. «Тут я и подошел к нему», – сказал он нам. Некоторые из наших в самом деле были очевидцами этого случая – и с уважением отзывались о его дерзости. Он же лишь пожимал плечами и отвечал, что без риска не бывает успеха и что он во что бы то ни стало хотел «в конце концов поговорить с кем-нибудь, кто компетентен в таких вещах». «Все-таки я – инженер, – продолжал он и добавлял: – Да и немецким владею в совершенстве». Все это он сообщил и немецкому офицеру, сказав после этого, что его «морально и фактически лишили возможности выполнять свою работу», причем, по его выражению, «без всякой на то причины и вопреки всякому праву, даже в рамках действующих на данный момент предписаний». «Но – кому от этого польза?» – поставил он перед немецким офицером вопрос. И повторил нам то, что сказал и ему: «Я хлопочу не ради каких-либо выгод и привилегий. Просто я обладаю кое– каким положением в обществе, кое в чем разбираюсь – и хотел бы работать в соответствии со своей квалификацией. Вот все, к чему я стремлюсь». Офицер в ответ посоветовал ему записаться на отправку в Германию. Он не давал, заметил Эксперт, никаких «громких обещаний», но заверил, что Германии, которая в настоящий момент собирает все силы ради победы, нужен любой человек, а люди с такими знаниями и с такой квалификацией – особенно. Вот из-за этой-то «рассудительности», прозвучавшей в словах офицера, его совет, признался нам Эксперт, показался ему «корректным и реальным» – именно такие слова он употребил. Особо отметил он, как «импозантно» держался офицер: рядом с этими «неотесанными» жандармами он показался ему человеком «трезвым, сдержанным и во всех отношениях безупречным». Отвечая на другой вопрос, Эксперт сказал, что, «естественно, никаких гарантий тут нет», если не считать гарантией то впечатление, которое произвел на него офицер; но, добавил он, в дан– ный момент приходится довольствоваться и этим; хотя он не думает, что ошибается. «Конечно, – заметил он, – если интуиция и знание людей меня не подводят…» Но я, по крайней мере, со своей стороны чувствовал, что эти его опасения весьма маловероятны.

Он уже уходил прочь, и тут я вдруг – гоп-ля! – увидел Невезучего, который, будто чертик на пружине, вылетел из окружавшей Эксперта толпы, галопом обогнал того и даже загородил ему дорогу. Видя, как он возбужден и какая у него решимость на лице, я даже подумал, что уж сейчас-то он точно обратится к нему напрямик, не так, как в таможне. Но в этот момент Невезучий едва не налетел на высокого, плотного человека с повязкой, который как раз шел со списком и карандашом в руках. Тот, едва увернувшись, остановился, отпрянул, оглядел его с головы до ног, нагнулся к нему и спросил что-то; что было потом, я не знаю, потому что как раз возле нас появился Рози и сказал: «Братцы, наша очередь».

Потом помню лишь, что, когда мы с ребятами неторопливо брели в глубь кирпичного завода, к нашему месту обитания, стояло какое-то особенно мирное, теплое летнее предвечерье; небо над холмами уже розовело: близился закат последнего нашего дня на родине. В другой стороне, там, где тек Дунай, над дощатым забором я увидел движущиеся крыши вагонов: это проходил, согласно расписанию, пригородный поезд; я ощущал усталость, но в то же время (вполне естественно после того, как мы записались на отправку) своего рода нетерпеливое любопытство: что нас ждет завтра? Ребята в общем и целом выглядели довольными. Невезучий каким-то образом затесался в нашу компанию и – с некоторым торжеством в глазах, но в то же время и немного вопрошающе

– заявил: он тоже в списке. Мы одобрительно закивали, и я видел, что ему это приятно; но потом, занятый своими мыслями, я перестал прислушиваться к нему. В этом месте, в отдаленных закоулках, кирпичный завод выглядел спокойнее, тише. Хотя и здесь собирались группы людей, обсуждая новости и советуясь, как поступить, однако особого возбуждения я не замечал: кто-то уже располагался на ночлег, кто-то ужинал, другие стерегли свои пожитки или просто сидели молча в ожидании вечера. Мы как раз проходили мимо одной супружеской пары. Я уже много раз видел их и хорошо запомнил. Жена была маленькой, хрупкого телосложения, с тонкими чертами лица; муж, худой, в очках, со щербатым ртом, вечно бегал и хлопотал, вечно к чему-то готовился, и лоб у него был постоянно взмокший от пота. Сейчас, сидя на земле, он, при суетливой помощи жены, торопливо собирал вещи, связывая их ремнем в один большой узел; он был по горло занят своей работой, и ничего его больше не интересовало. Невезучий, видимо, их знал: он остановился у мужчины за спиной и, постояв немного, спросил: «Вы, значит, тоже решили ехать?» Муж, весь потный, бросил назад и вверх быстрый взгляд, жмурясь под очками и кривя лицо от вечернего солнца, и ответил с вопросительной интонацией: «Так ведь надо же ехать или как?..» Ответ его мне показался столь же в конечном счете истинным, сколь и простым.

Отправляли нас на следующий день, рано утром. Погода стояла великолепная; поезд, составленный из кирпично-красных товарных вагонов с задвигающимися дверьми, отходил почти от самых ворот, по ветке, которая где-то вливалась в пригородную железную дорогу. В каждом вагоне располагалось по шестьдесят человек вместе с поклажей; ну и тут же сложены были дорожные припасы людей с повязками: горы хлеба, большие банки мясных консервов, что, в наших глазах, глазах бывших обитателей кирпичного завода, было очень большой ценностью, не могу не признать. Но я еще со вчерашнего дня замечал, с каким вниманием, предупредительностью, даже, я бы сказал, с известной долей почтения все относились к нам, тем, кто отбывает в Германию; и изобилие это тоже, возможно, было – такое у меня возникло ощущение – чем-то вроде награды. Даже жандармы, что стояли вокруг – с ружьями, угрюмые, застегнутые на все пуговицы, – словно бы охраняли какой-то ценный и соблазнительный груз, к которому сами, однако, не могли прикоснуться: думаю, из-за того, скорее всего, что груз этот уже перешел во владение к более могущественным хозяевам: немцам. Двери вагонов задвинули, и слышно было, как снаружи по ним чем-то стучали: видимо, подгоняли засовы; потом – сигналы, свистки, крики железнодорожников, толчок: поезд тронулся. Мы с ребятами расположились довольно удобно, заняв, сразу после посадки, переднюю часть вагона, с двумя довольно высоко расположенными, да еще и забранными колючей проволокой отверстиями в форме окон. Вот только скоро в нашем вагоне возник вопрос о воде; а вместе с ним – и о продолжительности предстоящей дороги.

Назад Дальше