Он порывался подняться и казался в бреду. Он ничего не узнал нового. Он в бреду и снова без сил повалился на подушку.
Но фотография снята со стены. Но на столе надорванный конверт…
— Сиди, — велел часовщик. — Когда ты здесь, я вижу мою Леночку здесь. А где Галина? Отчего нет Галины? В такой час ее нет. Пани Марина написала всю правду. Ты слышишь, что она написала? Леночку не сожгли в крематории. Ты слышишь?
Он говорил хриплым поспешным шепотом, словно боясь не успеть, в груди у него свистело и хлюпало, он судорожно хватался за одеяло. На лбу его выступил мелкий пот, как роса.
— Пани Марина уезжала из Кракова, оттого и не было писем. А теперь вернулась и шлет мне ответ. Леночка плюнула в лицо фашисту. Ты слышишь? Это пишет старая польская женщина, благородная женщина, добрая пани Марина, которая была нашей Леночке вместо матери и видела все своими глазами. Леночка вышла на проверке из строя и плюнула фашисту в лицо. Он выхватил револьвер и застрелил. Скажи всем. Пусть знают все. Она ничего не могла больше со своими слабыми детскими силами и плюнула фашисту в лицо. Ах какое мне отпущение! Если бы Варвара Степановна получила это письмо! Она заплакала бы, но слезы не выедают глаз, когда смертью дочери гордишься. Скажи всем.
Он устал, веки у него сомкнулись. Пальцы устали перебирать одеяло. Он лежал неподвижно. Под одеялом рисовалось длинное, тощее тело. Голова, запрокинувшись, утонула в подушке; подбородок, в серой щетине, торчал кверху. Кажется, он засыпал.
— Давид Семеныч, вы поедете в Польшу, встретитесь там с пани Мариной, — тихо приговаривала Настя, поглаживая край одеяла. — А сейчас отдохните. Ваша Леночка смелая. Как жаль, что я не знала ее! Мне кажется, я ее знала. Я расскажу всем. Завтра же расскажу на комсомольском собрании. А вы отдохнете и скоро поправитесь. Я вскипячу вам чаю…
Он разомкнул веки, и, как со дна колодца, из глазных впадин поглядел на Настю тускнеющий взор.
— Галина, я умираю, — отчетливо вымолвил он, удивленно к чему-то прислушиваясь.
Она вскочила и закричала так страшно, что не узнала себя, и выбежала из комнаты.
— Помогите, помогите!
Она поняла: он умирает. Помогите, спасите его! Спасите, спасите! Она кричала и бежала вдоль коридора, стучась в чужие двери.
Двери захлопали. Появились люди. Из кухни выскочила растрепанная черноволосая женщина с цыганским лицом и бессмысленно металась, прижимая к груди кастрюлю:
— Батюшки, а я думаю, он на заводе. Слышу, тихо, и ни к чему, что утром на кухне его не видать!
— У кого есть валидол? Дайте ему валидол! Валидол ему от сердца дайте! — громко требовал кто-то.
Плотный лысый мужчина в роговых очках твердой походкой прошагал к комнате Давида Семеновича, но не вошел. Заглянул с порога и, обернувшись к Насте, спросил осуждающим тоном:
— Что вы стоите? Что вы не бежите за доктором? Через улицу автомат, в магазине. Живо!
Настя, как была, побежала через улицу в магазин. Она забыла деньги в кармане пальто. У нее был такой дрожащий странный вид в одном платье, что вокруг собрались люди, и, соболезнуя, совали ей мелочь, и сбивали с толку советами.
— В «скорую» звони, девушка! Человек при смерти, требуй «скорую», мигом прискачет.
— Поскачет вам «скорая»! Она с улиц подбирает, а кто в постели кончается, не ее забота.
— Районную надо звать. Звони в районную.
— Чего там в районную! Пришлют девчонку с банками. Специалиста надо, солидного.
Никто не помнил телефона районной поликлиники, никто не знал, где добывать специалиста.
— У меня папа в институтской клинике работает, — сказала Настя.
На нее накинулись:
— Глядите, свой специалист есть, а она волынит, бессовестная! Память с перепугу отшибло? Вызывай, не тяни! Глядите, свой дома доктор, а она… вовсе глупая, что ли?
Настя преступно забыла об отце, а старик там умирает. Она позвонила в институтскую клинику.
— Старшая медсестра слушает, — узнала она голос Серафимы Игнатьевны, певучий спасительный голос.
— Серафима Игнатьевна! Папу, пожалуйста! Несчастье, папу! — молила Настя.
Голос там прервался, наступила мертвая пауза.
— Не с мамой. Серафима Игнатьевна, папу! — Настя измученно припала головой к телефонному столику. — Серафима Игнатьевна, не с мамой.
— О-ох, — шумно долетело в трубку. — Грохнет, как дубьем по голове, так и уморить недолго.
— Папу, папу! — требовала Настя.
Отца нет в клинике. Утром был, сейчас нет. В институте? И там нет, лекции кончились. Может быть, дома. Боже мой, боже, где его дом?
Серафима Игнатьевна что-то говорила, твердила ей телефонный номер.
— Запомни. Повтори. Настюша, запомнила?
Она не запомнила. Цифры перепутались у нее в голове, как только повесила трубку. Вообразила, что и там его не застанет, — уже вечер, он мог куда-нибудь уйти, — испугалась и забыла телефон. Лучше бы уж вызвать районную. Время бежит, будет поздно.
Но дверь в телефонную будку оставалась распахнутой, у входа стояли люди и слушали ее разговор с Серафимой Игнатьевной и хором подсказывали вылетевший из ее памяти номер.
— Здравствуй, Настя! — изумленно отозвался отец.
Она так наволновалась, так была придавлена неотвратимым, поглядевшим на нее из потухающих глаз часовщика, что, услышав отца, не сразу могла заговорить.
— Настя! Где ты? — звал отец.
— Папочка, папочка! Скорее приезжай! Спаси его!
— Успокойся, Настя. Сейчас приеду, — коротко ответил отец.
Какие-то люди провожали ее обратно через улицу и двор до старинного крыльца с полукружием стертых ступеней. Кто-то набросил ей на плечи платок. Кто-то жалел часовщика:
— Натерпелся, сердешный, за жизнь! А помрет, и помянуть некому. Бобыль.
В коридоре ходили на цыпочках. Растрепанная женщина с цыганской смуглотой лица озабоченно пронесла к Давиду Семеновичу грелку.
— Где доктор? Отчего нет доктора? Никогда их вовремя нет! — возмущался лысый человек в роговых очках. Он шагал вперед и назад, закинув руки за спину, и его глаза, круглые и желтые, как у филина, глядели испуганно сквозь стекла очков.
Скоро приехал отец. Он вошел быстрой походкой, на ходу скинул пальто и бросил на стул в коридоре.
— Где вымыть руки?
Его повели в кухню мыть руки, и человек в роговых очках торопливо шагал сзади, неся его докторский чемоданчик, и вытягивал шею, слушая, что говорит отец.
— Когда случилось? Какая помощь оказана? Раньше сердечные припадки бывали? — быстро и отрывисто спрашивал отец.
Из кухни он появился так же стремительно, вытирая полотенцем руки. Настя стояла у двери. Он сунул ей полотенце и ничего не сказал. Может быть, он ее не заметил. Он взял у лысого человека свой чемоданчик. Перед ним расступились, давая дорогу в комнату, где под ватным одеялом на двуспальной кровати, запрокинув голову и уставив в потолок мутный взор, лежал часовщик с серым лицом.
— Закройте дверь, — распорядился лысый мужчина в роговых очках. — Живешь, живешь — и на тебе вдруг… — Он снова зашагал взад и вперед по коридору, и видно было, что ему тоскливо и страшно.
Настя взяла со стула пальто отца и села на стул. Она держала пальто в охапке, прижимая к груди. Пальто было знакомое, старое, из драпа-велюра мышиного цвета, и было приятно трогать его шелковистый, теплый ворс. Милое пальто! Родное пальто!
Отец в комнате часовщика, все казалось не так безнадежно. Появилась надежда. Как им уверенно жилось с мамой при папе! Когда нависала беда, они с мамой тушевались, а он действовал, он не терялся.
Долго он там! А лысый в очках все шагает и потихоньку шарит под душегрейкой.
— Вы знаете адрес этого доктора? — спросил он, останавливаясь возле Настиного стула. — Кажется, солидный специалист? Откуда вы его знаете?
Дверь из комнаты часовщика отворилась, и появились отец и черноволосая растрепанная женщина, которая взволнованно напяливала на себя шерстяную кофтенку и слушала отца, глядя на него снизу вверх. Отец втолковывал ей, куда позвонить, чтобы вызвать сестру, и какие нужны лекарства. Она слушала и с готовностью, охотно кивала. Отец вырвал из блокнота листок, что-то написал и передал ей, и она побежала бегом.
— Чтобы сейчас же, немедля! Сошлитесь на меня! — крикнул вдогонку отец.
— Ладно. И заводским сообщу.
Лысый мужчина в очках, оттесняя соседей, протолкался к отцу.
— Что? Что? Что? — спрашивал он и просительно трогал его за рукав.
— Что в эти годы бывает? Обыкновенное дело. Инфаркт, — ответил кто-то.
— Стало быть, крышка, — упавшим голосом проговорил мужчина в очках и сунул ладонь под душегрейку.
— Вы знаете, что… приняли бы вы валерьяновки, — сказал отец, повязывая шею шарфом.
14
Стемнело, а двор побелел.
Снежком припорошило кучи щебня и строительного мусора, и стало чисто, воздух был полон тонкой свежестью первого зимнего дня.
— Тебе холодно, Настя? — спросил отец.
— Нет, не холодно. Папа, он не умрет?
— Кто знает… Может быть, выкарабкается. Во всяком случае, я сделаю все, что умею.
Они прохаживались по двору вдоль окон старого флигеля, где один за другим зажигались огни под цветными абажурами. Окно часовщика чуть освещено, горела слабая настольная лампа. Кто-то из соседей остался при нем, пока приедет сестра.
— Я его знала недолго, но что-то с ним связано важное. Он дождался вести. Спасибо, что дождался, да, папа? Он сказал: «Мне отпущение». А со мной, папа, переворот. Мне хочется ничего не бояться. Я не боюсь комсомольского собрания, и ничего, ничего! Папа, не называй меня больше кисляем…
— Ты не кисляй.
— …И жизнь мне кажется очень серьезной. Я поняла, папа. Может, из-за Леночкиной судьбы? Или отчего? Скажу Галине, и она поверит, я знаю, она друг. И Димка самый верный мой друг. И папа, папа, я рада, что мы с тобой встретились! Я думала, мы расстались навсегда.
— Мы не расстались, — сказал отец.
— …Когда я пришла на завод, я думала: будни, господин Случай. Так говорил Абакашин. И я так думала. Но там не будни. И мне кажется, впереди меня ждет что-то большое и огромное, как целина. Я не знаю что. Только не будни. Почему мне так кажется, папа? А вспомню Абакашина — скучно. Когда с ним говоришь, все уныло и мизерно, и не знаешь, зачем искусство, хотя он постоянно рассуждает об искусстве. Слушаешь его, и все кажется серо, будто в ненастье. И еще, папа, пусть ты рассердишься, я скажу…
Но отец положил руку ей на плечо и перебил:
— Не сейчас.
Он увидел между бровей у нее строгую черточку и угадал, о чем она хочет сказать.
— Японец мой дорогой, не сейчас!
С улицы во двор вбежала растрепанная черноволосая женщина в вязаной кофтенке и, как к доброму знакомому, кинулась к отцу.
— Дозвонилась, как велели! Придет сестра. Какая-то Серафима Игнатьевна. Говорит: «Никому не доверю, приеду сама». И лекарств привезет!
— Вот и хорошо, — ответил отец.
— С вами и болеть не боязно. Другой придет, на лице хмурь, прямо так и написано: капут тебе наступил. А с вами не боязно.
— Спасибо. Идем, Настя, меня ждут, — сказал отец.
Они вышли из-под арки, черной, как ночью, на опрятную, словно только что прибранную улочку, с ее яркими окнами, растопыренными ветками саженцев и стогами вдали, на заречном лугу. Там, над стогами, был покой, оттуда текла тишина.
На улочке отца ожидала машина — голубой щеголеватый «Москвич» с плюшевой обезьянкой, подвешенной на резинке за смотровым стеклом. Новость. У отца не было раньше машины.
Возле машины взад и вперед прогуливалась Анна Небылова, в меховом пальто, небрежно запахнутом, и легком шарфике. Должно быть, она устала ждать и сердилась.
— Милый! Так долго, целая вечность! Мы опаздываем, я изнервничалась…
Она увидела Настю за спиной отца и, оборвав упреки, поздоровалась молча.
— Он болен, — сказал отец. — Тяжело болен.
— Кто — он?
— Старый часовщик.
Она удивленно пожала плечами.
— Все болеют в старости, — резонно возразила она. — Тебе обязательно надо было быть?
— Да. Обязательно.
— Ах, милый, столько обязанностей, столько больных! И никому дела нет, что ты утомлен, что ты сам, может быть, болен. От тебя требуют, требуют помощи, все только требуют! Ну, поедем. Скорее. Мы опаздываем.
— Я не могу сегодня в театр, — ответил отец.
— Аркадий, ты шутишь?
— Нет. Мне надо побыть с Настей.
Он открыл заднюю дверцу в машине.
— Что… это?
Ее поразило, что он предлагает ей место в машине не рядом, а сзади. Кажется, это ее поразило больше, чем отказ от театра.
— Пусть Настя сядет со мной, мы давно не видались, — объяснил отец.
Она медленным жестом отвела косячок волос с высокого, очень белого лба и, пристально глядя на него, спросила:
— Ты пошутил, что не едешь в театр?
— Не пошутил. Садись. И ты, Настя, садись.
— Но ты же знаешь, как мне хочется, чтобы ты поехал в театр! Сегодня премьера.
— Садись, Настя.
— Я условилась с режиссером и главным редактором газеты, что ты будешь. Они хотят познакомиться. Нас ждут. Мне неудобно. Я обещала, что мы…
— Садись, Настя! — бешено крикнул отец.
Он влез в «Москвич» и низко нагнулся к рулю, заводя мотор; его лицо, с двумя резкими складками от носа ко рту, дышало яростью.
Небылова молча села сзади и плотно запахнулась в пальто.
Настя отодвинулась от отца в угол. Чувство близости с ним, которое всю ее охватило, когда они ходили под окнами флигеля, пропало. Опять она была скованна.
За дорогу никто не сказал ни слова.
Отец подвел машину к театру, вышел, отворил перед Анной дверцу.
Оставались минуты до начала спектакля. Вестибюль театра был оживлен. Подсвеченные колонны подъезда, голоса, улыбки, нарядные женщины и тихое кружение снежинок в свете фонарей придавали всей площади романтичный и праздничный вид.
— Извини, Анна, что я напрасно заставил тебя ожидать, — сказал отец. — Неохота мне сегодня в театр, тем более знакомиться…
— Ну конечно же, конечно, конечно! — воскликнула она с торопливой уступчивостью и, шагнув ближе, всунула за борт его пальто руку в перчатке. — Все пустяки, и никому эта встреча не нужна. И все я придумала. Мне нужно писать о спектакле. Ты придешь? Пусть не на первое действие.
— Нет. Извини.
Она отняла руку и глядела на него медленно стынущим взглядом. Вдруг она засмеялась, беспечно тряхнув головой.
— Это не самое странное в нашей жизни, с чем я мирюсь. Ты рад, что Настя… нашлась наконец? Не скучай без меня, дорогой.
Повернулась на каблучках и быстро вбежала в театральный подъезд. Она забыла проститься с Настей. Или не захотела.
До завода доехали молча. Отец вел машину, нагнувшись всем корпусом и всматриваясь в дорогу так напряженно, будто на дороге грозили ухабы.
— Я тебя подожду, Настя, — сказал он.
Настя не рассчитывала застать кого-нибудь в бригаде. Вечерняя смена окончилась, ночью завод не работал. Станки и конвейеры стояли, рабочие разошлись. Только мастера, учетчики и контролеры задержались кое-где, да охрана проверяла замки и сургучовые печати, да из полуприкрытой двери завкома выбивался в темный коридор клин света и доносились голоса. Насте послышался голос Василия Архиповича. Она вошла. Василий Архипович был там.
— Так и предполагал, что после происшедшего несчастного случая вы сочтете нужным явиться на завод, товарищ Андронова! — сказал он тем строго начальственным тоном, каким обычно разговаривал со сборщицами своей молодежно-комсомольской бригады, при посторонних особенно. — Завод поставлен в известность, меры приняты. Короче говоря, будет оказана вся нужная помощь старейшему часовщику и ветерану завода, который положительно влиял на молодое поколение рабочего класса в нашей бригаде. Сам директор завода принял участие.
Произнося такую официальную речь, Василий Архипович пожал руку председателю завкома и другим лицам, которые здесь находились, вежливо пропустил Настю вперед и в натянутом молчании сопровождал ее коридорами, лестничными пролетами и заводским двором до проходной будки.
Но когда они очутились на улице, официальность с него слетела, он потрогал лоб, привыкнув в минуты волнения передвигать и крутить лупу.