Пушкинский вальс - Прилежаева Мария Павловна 7 стр.


По счастью, скоро раздался звонок. Конвейер стал Мерное «тук-тук» регуляторов стихло. Смена окончилась.

— Можешь посчитать остатки деталей для сдачи, коли уж ученица, — деланно, от непривычки указывать, велела Корзинкина. — А вон и литсотрудник из многотиражки явился такой выдающийся момент описать! — облегченно воскликнула она, радуясь новому поводу понасмешничать. — Да где ему! Разве опишет? Сначала у начальства консультацию спросит. А оно не велит.

У двери, как ни странно, стоял Абакашин. В галстучке, картинно растрепанный, с карандашом и блокнотом — типичный литературный сотрудник. Он не поздоровался с Настей. Из каких-то высших соображений он ее не узнал. Задетый выпадом сборщицы, он бегло что-то черкнул в блокнотике и не задержался в бригаде.

Когда Настя вышла из проходной, Абакашин затрусил ей навстречу.

Он действительно сотрудник заводской многотиражки. Нет, он не изменил своим взглядам, он желает жить вольной птицей. «Дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум!»

Обстоятельства… Точнее, отец принудил поступить на работу.

— Ты как нагадала, помнишь, тогда, с худыми сандалетами? Замучил отец нравоучениями на тему о боевой молодости в эпоху гражданской войны! «Свой кусок хлеба ели. Семнадцатилетними на беляков с винтовками шли». Педагогика, одним словом.

Вячеслав говорил извиняющимся тоном, как бы оправдываясь, что он, одаренный и нестандартный, работает в какой-то ничтожной многотиражке. Сотрудники как на подбор, один другого посредственней. Лучше Репина писать невозможно! Иначе — нельзя. Все, что не Репин, — формализм. Даже индустриальные пейзажи Нисского для них формализм. Убожество, пошлость!

Но его, Вячеслава Абакашина, приняли дружески, без лишней скромности скажем: с исключительной радостью приняли! Навьючили: страничка искусства, уголок сатиры и юмора. Запрягли. Вытаскивай, товарищ Абакашин, газету из серости! Он им в полчаса написал заметку о выставке любительских фотоэтюдов в Доме культуры. Он пишет, как птица поет, легко…

Абакашин говорил, говорил, а Насте слушалось все скучнее, скучнее, скучнее.

Отчего с Димкой никогда не было скучно? Димка обегал бы все цеха на заводе. Димка и в многотиражке нашел бы что-нибудь интересное. Димка спросил бы, как у нее дела на конвейере. Она вспоминала и сравнивала.

— Ты не знаешь адрес… где наши? — задала Настя вопрос невпопад, в разгаре рассказа Вячеслава.

Он наморщил лоб, страдая от ее нетактичности. Адрес он знал. Настя повторяла адрес про себя, пока не запомнила. Неизвестно зачем. Просто так. Ей было неловко перед Вячеславом за свою нетактичность. Только поэтому, чтобы сгладить неловкость, она согласилась пойти вместе с ним в городской Дом культуры. Там затеяли корреспондентский кружок. Абакашин опаздывал на занятия из-за Насти, долго прождав ее после смены. Оказывается, она вдвойне перед ним виновата, а он даже не намекнул. Наоборот, откровенно признался:

— Я из-за тебя поступил на часовой. Отец устраивал к себе на завод, а я сюда. Я рад, что ты здесь, можно поделиться мыслями…

На кружок они попали под самый конец: неудобно было входить, но Абакашин хотел непременно войти и зарегистрироваться. В многотиражке официальщина отчаянная! Уж наверное он там пообразованнее других (представляешь, «Голубь мира» — вот и весь их Пикассо!), а ему велят: повышай квалификацию. Бюрократы, чиновники!

Человек двадцать литсотрудников заводских газет собрались в просторной комнате, похожей на класс, с длинными столами и скамьями и даже классной доской, где остались нестертыми написанные мелом обрывки стилистических упражнений.

Занятия вела молодая женщина с ярким лицом, на котором выделялись полные, очень красные губы. Она стояла. Входящим с первого взгляда была видна ее статная, подобранная, как у физкультурницы, фигура. Она что-то говорила и махнула рукой, останавливая извинения Абакашина.

Каштановые, с медным отливом волосы тяжелыми прядями опускались ей на уши и клином свисали на лоб, образуя для лица как бы раму.

— Знаешь, кто она? — шепнул Абакашин, усаживаясь рядом с Настей на заднюю скамейку. — Анна Небылова. Журналистка из областной газеты «Волна». Помнишь статью про наших ребят?

— Что же ты мне не сказал? — тоже шепотом спросила Настя.

— Не все ли равно? Какое значение? Слушай.

Небылова произносила заключительную речь после занятий кружка. В корреспондентской работе главное — искра. Бойтесь холода. Бойтесь быть рыбой. Жизнь чудесна. Умейте влюбляться. В творчество, поиски, красивых людей! Корреспондент — разведчик, первооткрыватель нового. Он рвется к жизни, ко всем впечатлениям жизни. И ищите слова, свежие, как утренняя роса на траве…

— Она не очень свежо написала про наших ребят, — шепнула Настя.

— Проходная заметка. Наверное, редактор испортил, — тоном знатока возразил Абакашин и, подавшись вперед, отвернулся от Насти, чтобы не мешала.

Небылова долго еще с увлечением рисовала картины корреспондентской работы и вспоминала свои студенческие годы в Москве и Дом журналиста, где ей случалось видеть и слышать разных знаменитых людей, даже самого Эренбурга.

Вдруг она поглядела на часы и с торопливой деловитостью, не в тон своей темпераментной речи, заключила:

— В следующий раз обсудим лучшую корреспонденцию за неделю. До свидания, товарищи.

Кружковцы расходились, а Вячеслав замешкался у подъезда.

— Мне нужно с ней посоветоваться. Может, это и есть призвание. Покажу ей одну свою запись, — говорил он, листая блокнотик, и таким образом выждал Небылову. Они пошли к трамваю втроем.

Между Абакашиным и журналисткой завязалась беседа, а Настя шла сбоку, чуть поотстав. Вячеслав как будто оттеснял ее от журналистки, словно не желая, чтобы Настя вмешивалась в их разговор об искусстве и его журналистском призвании.

Вблизи впечатление необычной внешности Небыловой усилилось. Медные волосы подчеркивали белизну и тонкий румянец лица, властного и обольстительно женственного.

Был сентябрьский прохладный ветреный вечер. Носило тучи, моросил мелкий дождь, утихал. Она была по московской моде без шляпы, в коротком пальто, руки в карманы. Воротник пальто поднят, головка возвышалась над ним как цветок.

«Наверное, у нее удивительная жизнь! — думала Настя. — Все ладится, все красиво, изящно. Хочешь — поезжай куда хочешь, все открыто этой талантливой, влюбленной в жизнь Анне Небыловой».

Они дошли до трамвайной остановки и встали под фонарем. Снова припустил косой редкий дождь. Дождевые капли, залетая в свет фонаря, вспыхивали серебряными блестками.

Мокрые волосы журналистки плоско повисли вдоль полинявших от холода щек. Она ежилась, втягивая шею в воротник.

— Настя, ты не возражаешь, я провожу?.. — виновато спросил Абакашин, видя приближающийся трамвай.

— Как вас зовут? — быстро обернулась Небылова, впервые обратив внимание на Настю.

— Настя Андронова! — прокричал Абакашин под звон и дребезжание трамвая. — Садитесь скорее, ей не по дороге, садитесь, ей здесь близко! Настя, до завтра!

Он подсаживал Небылову, она поднялась на трамвайную площадку и все оглядывалась, отводя со щек мокрые пряди волос.

— Какое имя… редкое…

Трамвай ушел. Улица была пуста. Моросил дождик. Из водосточных труб с крыш побежала вода. Под ногами хлюпало. Пришла осень. «Жизнь чудесна», — говорит Анна Небылова…

«Знаешь, что я вспомнила, Димка? Один вечер. Мы пришли с тобой к нам после школы, и вдруг начался снегопад. Снег валил, валил, медленно, крупными хлопьями, и тополи во дворе стали белые, потом их завесило, куда-то они потонули: так густо шел снег, бесшумно и таинственно. А далеко у ворот сквозь снег мутно светилось пятно, это фонарь. Все было таинственно. Мы загасили в комнате электричество и смотрели в окно. Вдруг ты сказал: „Сейчас я тебе все открою!“ И убежал из дому. Я видела, как ты бежишь по двору, без шапки, а снег все валит и валит, у тебя побелели плечи и голова, и ты исчез.

Я стояла у окна и думала: „Что сейчас будет?“ Было странно и необыкновенно. Как во сне.

Ты вернулся, весь в снегу. Ты принес пластинку Прокофьева „Пушкинский вальс“ и сказал, что Прокофьев — самый возвышенный композитор нашего времени. Я не знала, что Прокофьев великий, и старалась угадать, что ты хочешь мне открыть. Мы завели пластинку и слушали музыку. Все время шел снег, а мы слушали музыку. Она немного печальная, от нее щемит сердце, она о любви, такой красивой, что мне хотелось заплакать, не от горя, а от какой-то радости, какого-то нежного счастья. Так вот что ты открыл мне этой пластинкой!

Но ведь вечной любви нет на свете. Вечная любовь только в книгах и музыке. Или разве у таких необыкновенных и талантливых женщин, как журналистка Анна Небылова. А у меня будничная жизнь. Ты сам пишешь, что у меня будничная жизнь, и оттого теперь я думаю только о нашем конвейере и о том, чтобы поскорее освоить сборку и зарабатывать деньги. Одно удивляет меня: почему ты сразу от меня отвернулся? Ты даже не подумал…»

Настя не послала Димке письмо. Оно не было написано, это письмо. Настя его сочиняла в уме, пока добиралась до дому под дождиком.

9

Рано утром, когда она наспех дожевывала в кухне завтрак, а мама перед уходом в библиотеку готовила на керосинке обед, зазвонил телефон.

— Иди, тебя, — сказала мама.

Не спросив: «Почему меня?», Настя вприпрыжку побежала в переднюю. Она проснулась веселая. Ей интересно становилось ходить на завод, и оттого она проснулась веселая.

— Настюшка, здравствуй, Японец! — послышалось в телефонную трубку.

Как всегда, сердце ухнуло, словно в ожидании беды. Стало скучно.

— Здравствуй, папа.

Она не знала, как с ним говорить. Все тяжело: холод, отрывистость фраз, непримиримость пауз.

— Я позвонил спозаранок, чтобы застать. Помнишь, какой сегодня день?

— Нет.

— Как же так?.. Впрочем, что ж… День моего рождения. Сорок девять стукнуло. Каково? Без году полвека.

— Поздравляю, папа.

— Есть с чем поздравить! Настюха, в честь такого высокоторжественного случая изволь слушать мои приказания, не отвертишься, обязана. Вечером сегодня придешь к нам… Ко мне, слышишь, царевна Несмеяна? Ты придешь к отцу, которому нынче стукнуло сорок девять лет и которому — слышишь? (он понизил голос) — не хватает тебя, ледышка противная, сегодня особенно! Мама здорова?

— Да.

— Передай маме привет. Придешь?

— Не могу, папа. Я занята вечером.

— Ты пошлешь все свои дела и занятия к чертям и без рассуждений придешь. Или у тебя нет отца. Или… Настя! Очень прошу!

— Спасибо, папа.

— Да?

— Нет.

Он бросил трубку. Настя постояла, слушая короткие гудки.

— Настя! — крикнула из кухни мать. Вполуоборот от керосинки она выжидающе на нее смотрела.

— Папа звонил. Ты знала?

— Я так и подумала, — ответила мать.

— Сегодня день его рождения.

— Ну да, как же, конечно…

— Он шлет привет.

Мама старательно продолжала мешать ложкой в кастрюле. Настя видела сбоку ее раскрасневшееся маленькое ухо, тонкий профиль и линию шеи, совсем еще молодой.

— Что-нибудь папа говорил?

— Передал привет.

— Ничего дурного не могу сказать о твоем отце, ничего, — покачивая головой, ответила мама. — Кроме того, что случилось…

У нее опустились уголки губ в беспомощной, оскорбленной улыбке.

Настя помнит: бывало, мама стоит, вся пылая от керосинки, над желтым тазом, который целую зиму пылится среди другого хлама на верхней полке в чулане, потряхивает таз, держась за длинную деревянную ручку, и напевает на разные мотивы: «Варю варенье я на медленном огне».

Она все время собиралась поступить в библиотеку, где работала в войну.

— Тираны, отпустите меня в библиотеку, а?

Тираны не отпускали. Им было некогда, тиранам, у них уроки, институты, заседания, и им нравится, что в доме уютно и весело, в любой час прибежишь: скатерть-самобранка раскрыта.

Настя подошла к матери, молча потерлась щекой о плечо.

— Ты мало рассказываешь, Настя. Смотри, не отбивайся от рук, слышишь, пожалуйста! Где ты вчера задержалась?

— Не беспокойся, мамочка, не отобьюсь. Ах, уже поздно, пора на завод. А вчера я случайно затесалась в Дом культуры.

Если бы не завод, можно погибнуть от этих неурядиц, маминого молчания и улыбки, переворачивающей сердце, и просительного голоса отца. Отчаяться и пасть духом — и тогда пропадешь. Самое неверное в жизни — личные связи людей. Самое случайное и нелепое.

Мама умная, добрая. В ней изящество, гордость, даже при ее унизительном горе. Если уж на кого быть похожей, только на маму! Но счастья и несчастья бессмысленны. Ничего нельзя изменить.

Так говорит Насте ее короткий и опасный жизненный опыт. Она бежит из дому на завод как в пристанище. Там она стряхнет с себя оцепенение, в которое привел ее звонок отца. Выкинет из головы разговор с отцом, как и не было! Славу богу, на заводе у нее по горло своих забот. В бригаде она уже не новенькая, а ученица Корзинкиной, и как-то незаметно, без слов, у них появилась задача: доказать мастеру Василию Архиповичу, что они больше стоят, чем он их оценил, бросить вызов несравненной, захваленной Пазухиной!

Впрочем, о вызове Пазухиной пока рано говорить. Пока Настя в приготовительном классе, и Корзинкина втайне трусит при всей своей смелости.

— Не было печали, так черти накачали! — ворчит и бранится она. — Задала теорему! Обучай новый кадр, а каким методом, спрашивается? Если у тебя, небесное созданье, со смекалкой несильно, как я заметила, сядем в лужу. Хватим стыдобушки. Ну? Надели лупу. Берем пинцетом деталь.

Педагогический метод Корзинкиной состоит в том, что она радостно изумляется самому ничтожному успеху своей ученицы.

— Лупу надела! Сразу так и надела? Да ты ловкач, а я думала…

Куда там ловкач! Руки не слушаются, никак не приноровятся к пинцету. Настя таращит глаз в лупу и обливается потом, не видя детали. Она видит только свои увеличенные пальцы, толстые, как обрубки, и удивляется их неуклюжести. На рассматривание пальцев уходит минута. Корзинкина окончила одну операцию, прикрепила ярлычок, опустила механизм в накопитель. Настя шевелит шеей, стараясь набрести лупой на нужную деталь. Куда она девалась, окаянная деталь? Лупа нащупывает что-то не то, блуждает без толку. Настя внутренне стонет от сраму.

Но вот деталька подъезжает сама к ее пинцету, придвинутая инструментом Корзинкиной. Радостный возглас:

— Подцепила! Давай упражняйся ее подцеплять!

Настя гоняется с пинцетом за анкерной вилкой. Десять… пятнадцать… тридцать раз. Надо, чтобы движение стало безошибочно легким, почти бессознательным. Упражняйся, упражняйся! Вот так! У нее начинают ныть плечи. Что-то скоро, от такой чепухи! Неженка, а если бы тебя на стройку, ворочать в яме негашеную известь, что бы ты запела? Плечи ноют и ноют. Она боится спросить, когда перерыв. Понемножку дело начинает продвигаться вперед, но теперь заломило поясницу, как у шестидесятилетней старухи.

Вдруг звонок. Конвейер стал. Десятиминутка.

Настя вскакивает в непреодолимой потребности двигаться, размахивать руками, толкаться. Она с наслаждением потягивается и глядит вокруг во все глаза. Из окон видна заводская ограда, за оградой горбом поднимается улица, видны крыши домов, поредевшие сады за заборами, красные кисти рябины. После лупы все кажется большим.

— Пробежаться бы! — завистливо говорит Настя, видя в окно двух мальчишек, не спеша плетущихся вдоль улицы в школу.

— А что? — мгновенно согласилась Корзинкина. — Сгоняем для разминки в столовую ухватить по баранке, всего два пролета по лестнице!

Но мастер объявил:

— Прошу оставаться на местах для заслушания одного сообщения.

Он вышел вперед, к началу конвейера, откашлялся и сообщил, что инициативная группа сборщиц-передовиков внесла предложение убирать самим после смены помещение, а уборщицу передать в ходовой цех, где есть нужда в заготовщицах и где она приобретет специальность. Закончив свое короткое сообщение, он предоставил слово Пазухиной.

Назад Дальше