Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры - Йозеф Томан 7 стр.


Мигель невольно подходит ближе, ближе…

Сколько ужасов! Вот дьяволы когтями терзают тело женщины, вот исчадия ада ломают кости мужчине и сдирают кожу со спины, другому пробивают череп гвоздями — а вот мальчик, и дьявол с шакальей пастью рвет его внутренности, и глаза мальчика, залитые кровью, кричат от боли и ужаса.

Мигель, потрясенный, не отрывает от него расширенных глаз, дрожащей рукой указывая на его лицо. О, оно знакомо ему по отражениям в зеркалах матери — это его собственное лицо!

В этот миг и донья Херонима улавливает сходство между юным грешником и сыном — она бледнеет и тяжко глотает слюну с привкусом желчи.

— Это — я! — еле выговаривает Мигель. — Видишь? Это я!

— Нет, нет! — в ужасе кричит мать и оттаскивает сына прочь. — Это не ты, не ты!

— Ах, нет, это я! Ты ведь тоже узнала…

— Нет, нет, ничего я не узнала! — плачет донья Херонима.

— Зачем же ты тогда плачешь?

— Я плачу над тобой, — отвечает мать, стуча зубами в тоске и тревоге.

Мигель снова подбежал к картине.

— Господи на небеси! Рвать мои внутренности! Сколько крови! Как это, наверное, больно!

Собрав все свои силы, мать уводит сына из спальни.

— Мигелито, душа моя, это лишь случайное сходство, оно ничего не значит…

— Но это несомненно я! — И мальчик разражается отчаянными рыданиями. — Не хочу, чтоб меня мучили! Мне страшно!

— Я знаю — ты будешь моим послушным мальчиком, правда? И тогда тебя не будут мучить!

Мать и сын падают на колени перед Мадонной, соединяют слезы и молитвы в один поток жаркой мольбы.

День уже расцветает розовым цветением, на окна садятся птицы, распевая хрустальную утреннюю песнь, а мать и сын не видят этой красоты, над их головами сгустились темные тучи страха.

Ни человечье, ни божье слово не могли бы лучше показать Мигелю тщету всего и поразить его душу глубже, чем картина Страшного суда.

В мыслях и чувствах Мигеля не бывает середины переступи грань — и его бросит в одну из крайностей.

И снова стал он в ряды божьего воинства, все дни проводит в страстных молитвах, совершенно забыв об Инес, которая, по мнению Трифона, была ловушкой дьявола, по мнению же матери — помехой в осуществлении ее великой клятвы. Горечь желчи и смрад серы, льющейся на кровавые раны осужденных, залили, затопили испытанное Мигелем телесное наслаждение.

Падре Трифон посоветовал донье Херониме взять Мигеля в Севилью, чтобы показать ему процессию кающихся в Страстную пятницу Мигель пришел в восторг, и мать согласилась, думая: он идет по пути, на котором я хочу его видеть.

Отцы церкви отметили, что в последнее время в народе усилился бунтарский дух, а посему необходимо устроить в этом году процессию кающихся более устрашающей, чем прежде. Пусть видит чернь могущество святой церкви, которая может изгнать из своего лона любого, кто придется ей не по нраву (но чье имущество ей придется по душе), и заставить светскую власть — самой оставаясь в тени — отправить несчастного на тот, по слухам лучший, свет.

Город взбудоражен.

Полиция святой инквизиции, монахи, солдаты, жирные горожане, простой народ, ради которого и устраивается сей жуткий спектакль…

Девушки с высокими гребнями в волосах подобны подсолнухам на тонких стеблях — яркие цветы, закутанные в траур черных кружев.

За ними по пятам целыми стаями следуют франты, звеня шпагами, бросают к ногам красавиц цветы и слова восхищения.

Крестьяне расположились лагерем на ступенях храмов и дворцов, бродячие псы вертятся у них под ногами.

У колонн на ступенях родового дворца стоят донья Херонима и Мигель, окруженные телохранителями; тут же их дворецкий Висенте. Толпа теснится к ним вплотную.

Узкая улица тонет во мраке, гудит тысячеголосым нетерпением.

Вот хлынул в улицу гром барабанов — темнее ночи, печальнее плача.

Ра-та, ра-та, там. Ра-та, там.

Вспыхнули факелы на фоне черного неба, обрисовав очертания огромного креста, несомого во главе процессии кающихся.

Смолкли барабаны, и зазвучал хор монахов:

«Miserere nobis, Domine!»[3]

Явление первое: повозка с изваянием Мадонны.

Толпа падает на колени. Благоухание льется с цветов жасмина, осыпавших статую святой девы. Во всей своей чудовищности развертывается волнующее зрелище: ряды монахов, чад факелов, давящее молчание и распятый спаситель, из ран которого стекает почерневшая кровь.

Следом, под своими хоругвями, идут члены святых братств — в белых, коричневых, черных рясах с капюшонами, — несут в руках зажженные свечи.

При виде этих смутных фигур в остроконечных колпаках с черными отверстиями для глаз у Мигеля перехватило дыхание. Фигуры без лиц, без ртов, без лбов — только глазницы над раскачивающимися в такт шагов призрачными скелетами в саванах…

Гремит в пространстве ночи хор кающихся:

— Отпусти нам грехи наши, господи!..

Медленно бредут эти безликие чудовища, неся на плечах бремя своих прегрешений. Голоса их глухи, словно голоса мертвецов, — они льются вдоль улицы, не рождая эха, и у зрителей спирает дыхание.

— Помни всяк, что прах еси и в прах обратишься!

Мигель дышит хрипло, в горле его пустыня. Какой ужас — разглядеть под розовым лицом ощеренные зубы смерти, под улыбкой — загробный оскал! Тело становится тенью, плоть рассыпается в прах, и ветер развеивает его во все стороны…

Увянут, опадут лепестки цветов, деревья сгниют и повалятся, слова растают в воздухе. Ничто. Жизнь? Зарождение, рост, цветение, плод, увядание, гибель. И все же — год за годом бросают в землю зерно! И все же — не перестают рождаться люди! Жизнь неистребима!

На дне того, что длится, — но что же длится, кроме тебя, о боже строгий! — черная тьма, шаткие тени с пустыми глазницами, жалобы, плач и бледное пламя свечей…

Новые и новые ряды проходят улицей, несут святые мощи, у пояса кающихся — огромные четки, на устах — жалобные псалмы, — идут обнаженные по пояс, стегая друг друга розгами.

— Укрепи меня, господи, в покаянии моем!

Приближаются осужденные святой инквизицией — обреченные костру.

Они идут, окруженные стражей; цепи на их ногах, на руках — оковы. Одеты они в санбенито — позорные желто-красные одежды смертников.

Впереди — еретики, читавшие и укрывавшие запрещенные книги. Они двигаются равнодушно, упорно глядя себе под ноги, не поднимая голов — словно глухие, словно лишенные чувства.

За ними — два изможденных крестьянина, посягнувших с голодухи на оливы самого епископа.

В повозке палача везут женщину — волосы ее всклокочены, платье изодрано. Воздев скованные руки, она рыдает:

— Детей отняли, мужа замучили, палачи вы, не христиане!

— Барабаны! — звучит приказ.

Но высокий голос женщины взлетает выше глухой барабанной дроби, он как крик подстреленной птицы:

— Днем и ночью били меня железными прутьями, выжгли глаза, раскаленные гвозди вбивали мне в бок, волосы рвали…

Голос слабеет, удаляясь, — вот заглушили его барабаны.

— В чем провинилась эта женщина? — спрашивает обрюзгший горожанин, стоящий в толпе.

— Кто-то донес на нее, обвинив в заговоре против святой церкви, — объясняет низкорослый человечек…

— Проклятые гниды, эти шпионы, — злобно ворчит горожанин. — Сжечь бы их самих! Скажите, сеньор, не прав я?

— Всяк зарабатывает как может, — уклончиво отвечает человечек.

— Как? Ты заступаешься за шпионов? — изумляется горожанин. — Может, и ты такой же? Эх, болтаю я…

Толстяк попытался отойти от опасного соседа, но толпа так густа, что ему не сдвинуться с места.

На следующей повозке — стройная фигурка. Девичье лицо сияет юностью. Кольца волос прихотливо обрамляют лоб, в глазах — ночь, черная, как блестящее вороново крыло. Это Дора, самая красивая цыганка Трианы. Pactus diabolicus — сожительствовала с дьяволом.

— А у сеньора сатаны губа не дура, — бормочет толстый горожанин. — В жизни не видел более прекрасного создания. Взгляните на шею — стройна, как у лебедя, ей-богу, я и сам бы не отказался…

— Ваша милость забывает, что вожделеть к еретичке — тоже ересь, — хихикнул человечек.

Горожанин испуганно:

— Да черт с ней! Отдалась дьяволу, так пусть идет к нему…

Цыганка гордо несет свою голову, под рваным санбенито вырисовывается великолепная грудь.

Иезуиты, сопровождающие повозку, смотрят на нее змеиным взглядом и, прикрывая глаза, хрипло выкрикивают:

— Молись, блудодейка!

Наложница сатаны не слушает каркающие голоса, глазами она ищет кого-то в толпе. Быть может, возлюбленного, чтобы в последний раз обратить к нему белозубую улыбку?

Мутнеют взоры мужчин — воображение их рисует такие картины, которые привели бы их на костер, умей святая инквизиция читать мысли. Тучные горожанки от зависти кусают губы, призывая огонь и серу на гордую голову девушки.

За цыганкой везут старого еврея.

Он стоит в повозке, скрестив руки на груди, и губы его шевелятся — он ведет беседу с кем-то в вышине небес. Голос его тих, далек от земли — голос одиноких шатров и пустыни, где ничто не растет, ничто не шелестит, не пахнет, где сидит у горизонта неподвижная мысль, неподвижный и вечный взгляд:

— Вложи персты в раны мои, господи. Зри мою грудь, прожженную насквозь, мои болячки и язвы мои. Суди моих палачей, Адонаи!

— Повесить еврея! — раздаются голоса. — Ты не стоишь даже пламени!

Мигель бледен, сердце его замирает в страхе. Сколь могуществен господь! Сколь строг он и свиреп… И безжалостен! Никто не уйдет от гнева его. Нет укрытия от его очей, нет спасения от его десницы, нет такого места, куда не достигал бы его бич.

В следующей повозке — дородный мужчина.

Ах, это тот работорговец с постоялого двора «У святых братьев», Мигель узнает его, это дон Эмилио Барадон!

В этот миг процессия приостановилась, и осужденный увидел Мигеля, протянул к нему скованные руки, закричал:

— Ваша милость! Вы узнали меня! Я Эмилио Барадон, вспомните постоялый двор в Бренесе! Крыса, которая убежала тогда, оговорила меня, все отобрали, мои корабли, мои дома…

— Молчать! — крикнула стража.

— Я не виновен! Заступитесь!

Сердце Мигеля дрожит, как осиновый лист, но пересохшее горло не в силах издать ни звука.

— Не отрекайтесь от меня, дон Мигель! Что же вы молчите? Спасением души вашей заклинаю — помогите!..

Забили барабаны, и толпа заслонила осужденного.

— Кто это был? — строго спрашивает донья Херонима в ужасе, что осужденный инквизицией молит о помощи ее сына.

— Это дон Эмилио, матушка, — лепечет Мигель, — в Бренесе, помнишь? Богатый купец и…

Он не договорил. Глаза его вышли из орбит.

В повозке палача показался перевозчик Себастиан, подданный его отца и друг Грегорио.

— Матушка! — в ужасе закричал Мигель. — Это ведь Себастиан! Наш перевозчик! За что такого хорошего…

Мать зажала сыну рот.

Себастиан, которого любит вся долина Гвадалквивира от Севильи до Альмодовара за честность и доброе сердце, стоит, осужденный, в повозке и молча, без единого движения, вперяет укоризненный взгляд в донью Херониму. Его обвинили в еретических речах. Грегорио долго просил за него дона Томаса и его супругу — напрасно. Дон Томас, как все, боится вмешиваться в дела святой инквизиции, донья Херонима тем более. Монах сумел передать весточку об этом в темницу Себастиану, вот почему он молчит теперь, только мирный, добрый взгляд его укоряет…

Мигель вырвался из рук матери.

— Себастиан! — кричит он. — Сжечь тебя! Но этого не может быть! Матушка, матушка, помоги ему! Спаси его! Что они все без него будут делать? Скорей, скорее же!..

— Молчи! — строго приказывает мать. — Домой, сейчас же домой!

Скрылся из глаз Себастиан. Зловеще стучат барабаны.

Мигель падает без сознания, его уносят в дом.

Пока призванный, врач приводит мальчика в чувство ароматическими солями, по улицам города тянутся все новые и новые повозки с людьми, которых ждет пламя костра.

Ужасное шествие закончилось.

— Великолепно, правда? — потирает руки низкорослый человечек, и его змеиные глазки алчно скользят по перстням толстого горожанина. — Не пойти ли нам по этому случаю выпить, ваша милость?

— Отчего же? — соглашается толстяк, но тотчас спохватился — этот человечек с лисьей физиономией и подлым выражением опасен своей болтливостью — и замахал руками. — Ах я дурень! Вот дырявая память! Ваша милость извинит меня, я должен зайти к больному родственнику. Жаль, а то бы я с удовольствием осушил бокал-другой!

Человек-лиса смотрит в ту сторону, в которую толстяк махнул рукой, и подхватывает:

— Так вам за реку? В Триану? Прекрасно! Мне туда же…

— В какую там Триану, — с трудом выговаривает толстяк, в мозгу его от страха уже черти пляшут — он не знает, как ему избавиться от этой пиявки, от этого вампира в образе ищейки… Чтоб скрыть свою растерянность, он принимается зажигать фонарь, но рука его дрожит, и кресало не сразу попадает по кремню. — Мне как раз в обратную сторону. Сожалею, что буду лишен вашего общества. Но мне пора — тороплюсь… Бог с вами, милостивый сеньор.

Толстяк ринулся со ступенек, как отчаявшийся — в пропасть, он проталкивается, продирается сквозь толпу, но увы — тощий призрак легко скользит в толчее по пятам своей жертвы, не упуская из виду огонек ее фонаря.

Ночные сторожа трубят четвертый час после заката, солдаты запирают на ночь улицы тяжелыми цепями.

Мигель, распростертый на своем ложе, смотрит в лепной потолок — на нем рельефно изображены плоды андалузской земли.

Воображение мальчика превращает густое переплетение виноградных лоз во вздутые жилы на телах пытаемых; виноградные гроздья — это куча вырванных человеческих глаз, дыня — череп, с которого содрали кожу, а хвостик дыни — гвоздь, забитый в череп… В окна вливается воздух, горячий, как кипящее масло. Тени мертвых парят над Мигелем, реют во мраке, и нет им ни утешения, ни надежды. Дымится лужа крови, и языки пламени лижут тела грешников.

Стонет Мигель, всхлипывает, и зубы его стучат в лихорадке.

Лекарь поставил пиявки на виски мальчика.

— Что сделать мне, господи, чтобы спастись от этих мук? — рыдает Мигель.

Плач приносит ему облегчение и сон.

Мать увозит сына в Маньяру.

— Матушка, я повинуюсь тебе! — обещает он, судорожно стискивая руку матери. Он бледен от волнения, от неистовой силы решения. — Буду служить только богу! Клянусь тебе — сделаюсь священником, слугою божиим!

Мальчик, истомленный, опускается на сиденье, карета с гербом Маньяра, покачиваясь, катится к северу по королевской дороге, а донья Херонима тайком утирает радостные слезы.

— Обручаюсь вам, донья Бланка, и подтверждаю торжественной клятвой, что, кроме бога и короля, принадлежу и до гроба буду принадлежать только вам, — говорит герцог де Санта Клара, преклонив колено перед девушкой.

— Обручаюсь вам, дон Мануэль, — потупив очи, откликается Бланка. — Я хочу быть хранительницей вашего дома, хранительницей огня в вашем очаге.

— Да поможет нам в этом господь бог!

В тот вечер, в начале декабря 1640 года, пылал огнями бесчисленных факелов летний замок дона Томаса на берегу реки.

Тяжелые ароматы, гирлянды роз покачиваются на легком ветерке, реют веера, подобные пестрым бабочкам, пряча и открывая женские улыбки. Кружево мантилий, кружево льстивых слов, путаница звезд на низком небосклоне и путаница галантных речей, цветы в волосах и на персях, золото тугих корсажей, душное дыхание ночи, тяжелое дыхание двуногих животных…

Взгремели гитары, приглашая к танцу.

Мигель с Трифоном гуляют по берегу.

— Имя этой звезды — Альдебаран? Падре Грегорио говорит — красивые названия придумали поэты.

— Нет, ваша милость, — хмурится Трифон. — Поэты — люди, отягченные грехами. Их речь — язык сатаны. Говорят о цветке, а думают о женских устах. Расписывают нежное чувство, а подразумевают непристойность. Остерегайтесь поэтов, дон Мигель. Моя бы власть — смел бы с лица земли все эти грешные стихи о любви.

Назад Дальше