Монахи под луной - Столяров Андрей Михайлович 6 стр.


— Извините, я сейчас не могу разговаривать с вами…

У него был острый жалкий кадык на цыплячьей шее, вогнутое лицо и стеклянные, пустые, безо всякого дна глаза, — точно в иной мир. Где-то я уже видел такую галактическую пустоту. Трое его напарников переглянулись и один за другим торопливо исчезли в дыре за досками.

Кусаков зажмурился.

— Его пустили на мыло, — очень медленно сообщил он. — Получилось душистое розовое мыло. Вывели ночью, была травяная тишь, надрывались кузнечики, развели костер под чаном, налили щелочной раствор, кто-то запел колыбельную, кого-то поцеловали, их было девять человек, — плакала голубая ива, и звезда, просияв, отразилась в омуте. Говорят, что грачи после этого трое суток метались, как оглашенные, вы не слышали? — Он открыл глаза, посмотрев удивительно трезво и сердито. — Перестаньте сюда ходить. Не нужно. Я никогда не был знаком с Женей Корецким и никогда не бывал у него дома на улице Апрельских Тезисов, квартира одиннадцать. И жену его, Виолетту, я тоже не знаю…

Мелкие катышки желваков передвигались у него на скулах, трепетали, сужаясь, ресницы. Все было ясно. Я собирался сегодня отыскать Постникова, Идельмана, Тялло Венника и гражданку Бехтину Любовь Алексеевну. А также некоего Б. Бывший следователь Мешков тоже стоял у меня в плане. Но теперь можно было не утруждаться. Обо всех уже позаботились. Прочная и невидимая, непреодолимая для человека стена отгораживала меня от людей. Имя ей было: время. Я вдруг почувствовал свою совершеннейшую беспомощность. Вахтер в телогрейке, наполовину высунувшись из проходной, отчаянно и тревожно замахал мне фуражкой: Скорее! Скорее! К телефону!.. — Меня?! — изумленно переспросил я. — Вас! Вас! Немедленно!.. — Столько испуга звучало в его голосе, что я невольно побежал, — трубка лежала рядом с аппаратом, и когда я, задыхаясь, поднял ее, то уверенный тонкий голос Батюты, не здороваясь, даже не называясь, равнодушной будничной скороговоркой произнес: Следует явиться к двенадцати часам, назначено заседание бюро, центральное здание, комната двадцать шесть, второй этаж, просьба не опаздывать! — и сразу же, без перерыва, запищал суетливый отбой. Я не успел вымолвить ни единого слова — так и стоял с трубкой, пока вахтер, деликатно покряхтев, не вынул ее из оцепенелых пальцев: вот мол, как бывает — лично товарищ Батюта. Его уважение ко мне значительно возросло. Он даже обмахнул табуретку — чтобы я мог присесть. Я покачал головой. Комната была низкая, тесная, на стене висели «Правила внутреннего распорядка», а под ними коробились двухпудовой грязью кирзовые сапоги. Стукал будильник. Я не понимал, откуда они узнали, что я нахожусь на заводе? Я и сам не предполагал, что пойду туда. Это был точнейший смертельный выстрел. Накрытие. Значит, я на заводе уже не в первый раз. Хронос! Хронос! Ковчег! Я подумал, что если сейчас на улице меня ждет Циркуль-Клазов, то они и в самом деле вычисляют каждый мой шаг. Каждое дыхание. У меня заныло в груди. Стрелки на будильнике показывали десять пятнадцать.

— Что с вами луч-и-лось? — странно булькая, неразборчиво спросил вахтер. Я его не слышал. Он говорил на неизвестном мне языке. Я вышел на улицу, где царила куриная бархатная пыль: Циркуль-Клазов, клетчатый, отутюженный, прислонившийся в тени на другой стороне, отклеился от забора и непринужденно тронулся вслед за мной, по-гусиному задирая штиблеты. Он шагал, как привязанный, в крупных зубах у него дымилась сигарета, и белесые дымчатые слепые очки тонтон -макута, будто крохотные зеркала, отражали небо.

Все было ясно.

Все было ясно.

Ревел умирающий тиранозавр на заводе, и перетекал через колючую проволоку рыжий тягучий дым. Вспыхнули иглы чертополоха, врассыпную бросились перепуганные воробьи.

Был август, понедельник.

Карась, догоняя сзади, жестко и уверенно взял меня под руку:

— Слушай внимательно, не перебивай: Постников постарел — у него выпадают зубы и облетели все волосы, ревматизм, артрит, язва двенадцатиперстной, жутко опухают ноги, водянка, старческая слабость, он уже ничего не помнит, ярко выраженный склероз, чавкает манной кашей и надувает пузыри слюной. Это — один ноль. Достаточно? Венника превратили в Пугало, он дежурит на Огородах — отруби и солома, дурацкий комбинезон, размалеванная тупая морда, гусеницы, зной, чесотка, он кричит, машет руками — птицы расклевывают затылок. Это — два ноль. Достаточно? С Кусаковым ты уже разговаривал. Его сварили. Это — три ноль…

Карась был все тот же — танцующий, как на резине, гладкий, умытый, любезный, в белой крахмальной рубашке при галстуке — улыбался квадратными зубами и оглаживал идиотские, будто приклеенные усы.

Слабым мужским лосьоном веяло от его бритых щек.

Он нисколько не изменился.

— За мною — хвост, — напряженно сказал я.

— Н_е _в_и_ж_у_, — ответил Карась, мелко подпрыгивая и кося лошадиным глазом на конверт с документами, торчащий у меня из-под мышки. — Слушай меня внимательно: Это — четыре ноль! Гупкина закопали в городском саду. Ночью. Под центральной клумбой. Когда тихо, то слышны животные стоны из георгинов. Его не отпустят. Достаточно? Некто Б. угодил в Гремячую Башню. Механические мастерские в подвалах — электропила, раскаленные напильники, керамитовое сверление каждые два часа. Достаточно? Некто В. обитает теперь в пруду — чешуя и мохнатые жабры, рыбий хвост, перепонка на спине, его кормят кровавым мотылем. Достаточно? Следователь Мешков пошел на повышение. Он уже подполковник, работает в прокуратуре. Это — пять, шесть и семь. Достаточно? А гражданку Бехтину Любовь Алексеевну насмерть защекотал Мухолов. Мухолов обожает престарелых. Он сначала интеллигентно беседует с ними — о жизни, о страстях, а потом бережно, любовно щекочет им пятки — у него мягкая щетина на пальцах. Это — восемь ноль! Кажется, весь твой список! Не оглядывайся, не оглядывайся, прошу тебя! _Н_и_к_т_о _з_а н_а_м_и _н_е _с_л_е_д_и_т_. Просто — Ковчег. Началась охота, распахнулся город, двери стоят без запоров, колеблется земля, дикие прожорливые демоны целой сворой спущены на прокорм с цепи. Я надеюсь, что о судьбе Корецкого тебе хорошо известно?..

Карась ослепительно улыбался. Он шипел мне в ухо и одновременно, как гуттаперчевый, мягко втягивал грудь, кланялся многочисленным встречным:

— Здравствуйте… Здравствуйте… Обязательно… Здравствуйте… Здравствуйте… Очень-очень рад…

Я прикидывал, как от него избавиться. Мне вовсе не требовался соглядатай. О судьбе Корецкого я, естественно, уже слыхал. Повернулись скрипучие шестеренки и утащили изломанное тело внутрь. Плотно сомкнулись зубья. Пала чернота. Тюрьма в областном центре. Воспаление легких. Больница. Женщина без ресниц, точно клейстером, облитая до колен серым блестящим платьем, поднимала фальшивый изгиб руки: В этом году удивительный грибной сезон. У-ди-ви-тель-ный! По опушкам — где сухое болото. В старом тихом березняке — из-под прелых листьев. С краю торфяника — в кочках, в трухе, в серебристом упругом мху. Срежешь — ножка шевелится, срежешь — ножка шевелится. Больно. Пищит, как живая мышь. — Она разливала по чашкам светлый дымящийся кипяток. — Пейте, пожалуйста, у меня исключительная заварка, продавали наборы: пачка индийского и клопомор. — Голые резиновые веки, жидкие зрачки, волосы, стянутые на затылке так, что дугой подскочили брови. Это было вчера. Я спросил, сатанея: Когда он умер? — Кто умер? — Ваш муж. — Какой-такой муж? — Обыкновенный. — Ах, муж!.. — Вот именно, муж. — Муж мой умер давно. — Неужели давно? — Целый месяц прошел. — Всего один месяц? — Так нам сообщили оттуда. — Женщина пожимала плечами. Квартира была очень чистая. Маленькая кухня была очень чистая. Очень чистый солнечный свет лился через очень чистые, холодные, совсем неживые стекла. Я прихлебывал кипяток. Дрожала никелированная крышка на чайнике. Все было отброшено, забыто, развеяно в легкий и ненужный прах. Уже тогда начала вырастать стена. Длинная угловатая фигура, словно привидение, бесшумно остановилась в дверях: Мама, что этому типу надо? — Ниночка, это корреспондент из Москвы. — Здра-а-асьте, товарищ корреспондент! — Здравствуйте, Нина. — А теперь: до свида-а-ания, товарищ корреспондент! — Ниночка! — Мама! — Ниночка! — Мама, пусть он уйдет!!.. — Нина, я приехал сюда, чтобы детально во всем разобраться. — Спасибо, уже разобрались! — Может быть, я сумею хоть немного помочь вам. — Спасибо, уже помогли! — Честное слово, я ни в чем не виноват. — Хватит!!!.. — Ниночка глядела на меня с откровенной ненавистью. Она побелела, как молоко, и вдруг стремительно обернулась к женщине, которая тут же закрыла лицо руками. — Мама!.. Мы же никого ни о чем не просили!.. Боже мой!.. Он же хочет, чтобы опять — весь этот кошмарный ужас!.. Мама!.. Я боюсь его, боюсь — он, наверное, добрыйчеловек!.. — Голос у нее панически зазвенел. Тогда женщина, не отвечая, не отнимая рук, повернулась к серванту и медленно, но чрезвычайно сильно ударилась о него головой, точно в беспамятстве — раз, другой, третий. Она стукалась, видимо, не ощущая, и мычала в раскачивании что-то неразличимо-страшное: слезы, почему-то интенсивного красного цвета, продавливались сквозь пальцы. С грохотом оборвался дуршлаг. — Уходите!.. Уходите сейчас же!.. — невыносимо закричала Ниночка, прижимая кулаки к груди. Я не мог пошевелиться. Они тут все сумасшедшие. Целый город. Хронос! Хронос! Ковчег! Мутная струя пара вылетала из чайника вверх. У меня отнимались ноги. Ниночка, обхватив мать за плечи, силой усадила ее на табуретку и пихала в распяленный мычанием рот желтую полированную пилюлю. Как спасение. — Сонных корней хочу, — сразу же, очень внятно, сказала женщина, отдирая с бровей полиэтиленовые пальцы. — Хочу корень крапивы, оживающий ровно в полночь, и хочу звериный папоротник, расцветающий на крови, и хочу сахарный сладкий корень тысячесмертника… — По-моему, она ничего не видела. Глаза у нее стали ярко-зеленые, точно молодая трава, а на лице проступила отчетливая бурая сетка, словно нанесенная йодом, и под сеткой этой, переплетаясь густыми веточками и набухая синью, чуть не разрывая кожу, выпучивая бледный пот, бились, судорожные, узловатые, жестокие и болезненные вены.

Мне хотелось прижать их ладонью. Всем теплом. Мне хотелось — разгладить, успокоить и поцеловать нежный пушистый висок. Чтобы замирала телесная дрожь, рассеиваясь от прикосновения. Чтобы исчезла постепенно ужасная медицинская сетка с лица. Чтобы вернулось зрение и хрустальные голубоватые яблоки с благодарностью обратились бы на меня — озаряя счастливым светом. Прежде всего, это было необходимо мне самому. Прежде всего — мне. Я ведь тоже — человек, скомканный страхом. И у меня дрожит веко, и у меня колотится сердце в гулкой груди. Мы — как брат и сестра. Не надо слез, сестра! Слезы никому еще не помогали. Они только обрадуются нашим слезам. Не будем их радовать. Встань, сестра! Встань и отряхни горькую влагу со щек. Я ничем не могу помочь тебе. Помни! Мы живем в такое время, когда человек не может помочь человеку. Он бессилен. Помни! Мы живем во времени, которое, прорастая внутри себя, паутиною оплетает каждого из нас. Тысячи крепчайших нитей заставляют плясать один-единственный разрешенный танец. Только такое коленце. Только под эту музыку. Помни! Нам дают кров и хлеб, а взамен отнимают душу. Мы с закрытыми глазами бежим по лезвию — в никуда. Шаг влево, шаг вправо — клацают механические челюсти. Встань, сестра! Тебя заставили отказаться от мужа, а дочь твою — от отца. Таков наш прекрасный мир. Я не в состоянии изменить его. Прости меня, сестра! Я теперь оставляю тебя одну. Слышишь, засопели над пахотой гнусавые утренние рожки? За мною самим началась охота. Слышишь визгливый лай и хорканье разгоряченных глоток? Это гончие несутся по следу. Быстро поднимается заря. Испаряется последняя влага жизни. Прости меня, сестра, вытри слезы и забудь обо мне. Время мое истекло. Я прощаюсь с тобой навсегда. Встань, сестра! Встань и иди, ликуя. Путь твой во мраке…

Я не знаю: говорил я все это или нет? Вероятно, нет. Я же не сумасшедший. Передо мною действительно вырастала стена. Шевелились губы, и звуки лопались мыльными пузырями. Ниночка, присев около табуретки, тихо и сосредоточенно гладила мать по лицу: Пойдем, уложу тебя, поздно… — Солнечный свет стоял, как в воде. Равнодушный, рассеянный. Обе они находились чрезвычайно далеко от меня. Я невольно прибавлял шаг. Надвигалась полуденная жара. Рыжий тягучий дым, выползающий из завода, перегнал меня и беззвучно выплеснулся вперед, распространяя вокруг запах горелой кости. Там, где он проходил, трава желтела и мгновенно скручивалась, а в пыли оставался темный мазутный отпечаток. Карась, затрепетав ноздрями, произнес с неподдельным восхищением: Воздух сегодня изумительный… Чувствуешь, какой воздух?.. Кр-р-р-асота!.. — Он нисколько не притворялся. Я оглядывался, как затравленный. В городе происходило столпотворение. Улицы, прилегающие к вокзалу, были забиты народом. Бродили туда и сюда. Точно неприкаянные. Растерянно хватали за руки. Сталкивались в суматохе и, естественно, не извинялись. Были натянуты бельевые веревки между деревьями. Мокро хлопало полотенце. Кто-то уже стирал в тазу. Под нервозные оклики: Павлик!.. Толик!.. — шныряли неугомонные ребятишки. Циркуль-Клазов неотвратимо маячил у меня за спиной. Гомон висел в липком воздухе. Это напоминало табор. Нас то и дело останавливали и настойчивым приглушенным шепотом спрашивали: не сдадим ли мы комнату «за хорошие деньги»? Цены предлагались неимоверные. Обращение весьма походило на мольбу. Некоторые даже пытались идти рядом, — тихо уговаривая. Энергичная дама, необычайно представительная, с серьгами и кулоном, в вязаном дорогом платье, скроенном на манер — «я из исполкома», решительно преградила нам дорогу: Нужен временный друг. По соглашению. — Я сначала решил, что она подосланная, но у нее, не соответствуя высокомерному выражению лица, вдруг просительно задрожали губы, потекла тушь с ресниц. Карась обогнул ее, будто столб. Рослый мужчина в орденах и планках на директорском пиджаке без сомнения нарочно уронил «дипломат» и легонько поддал его ногой — высыпались какие-то сверточки, носки… Это был мой ночной сосед. «Тягач». Дурак Ушастый. Я его узнал. Впрочем, неважно. Целая семья: муж, жена и ребенок, расположившись на чемоданах, постелив газету, закусывали крутыми яйцами, чавкая, как слоны. Скорлупу они аккуратно собирали в целлофановый пакетик.

Меня словно кипятком ошпарило.

Иммиграция!

— Ты ничего невидишь, — быстро предупредил Карась.

Он тащил меня, как мальчишку, прижимая локоть, и довольно-таки бесцеремонно расталкивая приезжих — не забывая, однако, ослепительно улыбаться. Я догадывался — зачем он здесь. Вероятно, я серьезно вывалился из графика. Если, конечно, график существует в реальности. Я вывалился из графика, накопилась ощутимая сумма сдвигов, подступила угроза вариации, начались автономные колебания, и Карась усиленно корректирует размытый сюжет.

Он сказал:

— Ситуация крайне напряженная. Крайне. Напряженная. Район выходит в передовые. Это надо учесть. Область тоже выходит в передовые. Так постановили. Небывалый урожай зерновых. По сравнению с тысяча девятьсот тринадцатым годом. Корнеплодов собрали почти столько же, сколько и посадили. Это серьезный успех. Фруктов заготовили — восемь штук. Ну и достаточно. Год сейчас, знаешь, какой? Решающий и определяющий. Он же — укрепляющий, продолжающий и завершающий. Тринадцатая пятилетка. Эпоха развитого социализма. Нужны великие победы. Так постановили. Невиданный подъем промышленности. Скачок вперед. Гантелей теперь выпускаем больше, чем в Англии. На четыре пары. По количеству скрепок перегнали Бельгию и Люксембург, вместе взятые. Сатиновых трусов пошили — до двухтысячного года. На уровне мировых стандартов. Буквально все перевыполнено. Буквально — высшего качества и досрочно. Буквально — новое поколение компьютеров. По сравнению с девятьсот тринадцатым. Трудящиеся полны энтузиазма. Так постановили. Небывалыми успехами и в обстановке трудового подъема. Буквально — пятисменка и восьмидневка. Буквально — трехсотпроцентный встречный план. Саламасов получит «Главный орден», Батюта получит «Героя экономического труда», ему давно обещали, Нуприенок получит — медаль и очередное звание. Сотрясается земля, звучат фанфары, мир поражен грандиозным шествием к коммунизму…

Карась внезапно остановился — будто на что-то налетев. Завертел гуттаперчевой прилизанной головой.

— Десять сорок пять. Совмещение…

Сверкнули наручные часы.

Мы находились у перекрестка Дровяной и Коммунистического.

Видимо, контрольная точка.

— Прощай, — нетерпеливо сказал я.

Мне хотелось поскорее избавиться от него. Вокруг нас непрерывно сновали люди.

Это была иммиграция. Бегство в «позавчера». Круговорот. Великое переселение народов.

Меня это абсолютно не касалось.

Хронос! Хронос! Ковчег!

Я смотрел, как Карась уходит — весело подпрыгивая и размахивая в суете руками. Мне было очень нехорошо. Поворачивались улицы, и гостиница распахнула стеклянный зев. Жутко давило солнце. Оседала пыль. Из горячей крапивы вылетела стрекоза и, прочертив спираль серебром, деловито воткнулась обратно, в иглы.

Я не верил ни единому услышанному слову. Неужели — правда?

Круговорот?

Впрочем, это можно было зафиксировать, а потом проверить.

Я достал из кармана блокнот и сейчас же, на первой же чистой странице увидел запись, выполненную карандашом: «Угол Дров. и Комм. 10-45. 18 авг.»

Именно такую запись я и собирался сделать.

Строчка была неровная, вероятно, набросанная впопыхах, — торопливым сползающим почерком. Но она, как молния, ударила меня по глазам.

Я едва не выронил блокнот.

Больше сомнений не было.

Сомнений не было.

Пришли из-под земли косноязычные угрюмые люди, обросшие сивой шерстью, и на плоских холмах у реки поставили город, с трех сторон огороженный студенистой лентой воды. Дома в этом городе были деревянные, мостовые были — деревянные, деревянные курицы выклевывали из навоза деревянное зерно, и бледно-голая деревянная крапива, ощетиненная мутным стеклом, буйно взметывалась к деревянному же волокнистому небу.

Назад Дальше