— Батя, а что это за крест?
Шарапов покосился себе на грудь.
— «Виртути милитари», польский орден, — и добавил, будто оправдываясь: — По начальству ходил сегодня, полагается быть при всех регалиях.
Помолчал, задумчиво глядя в зеленый мягкий свет настольной лампы.
— Смешно получается — за четыре года войны я получил двенадцать наград, а за двадцать лет здесь — три…
— Так там ты на танке орудовал, а здесь — в кресле.
Шарапов прищурился на меня:
— Вот когда-нибудь сядешь в мое кресло, тогда посмотришь, как в нем сидится.
— Я же с фронтом все равно сравнить не смогу.
— Да, — сказал Шарапов, — я надеюсь, что и не сможешь. Придется на слово мне поверить. Только вот говорю я совсем плохо, мало чего объяснить вам могу.
Я промолчал.
— Когда говорю с вами — немного теряюсь. Вы, молодые, сейчас очень много знаете, больше, чем я в те же годы. Но у вас знание другое. Поэтому я говорю с тобой и опасаюсь, как бы ты не засмеялся: чего он там еще, старый хрен, поучает? А мне так важно отдать тебе то, что я знаю, а ты — нет, еще не смог узнать, и узнаешь только через боль, горечи, разочарования…
— Батя, когда же я над тобой смеялся? — искрение удивился я.
— Не об этом я, Стас, говорю. Ты в работе человек способный, но тебе не хватает усидчивости, ну вот как сапожнику, например, или портному. А без этого никуда далеко не пойдешь. И еще: ты учиться не любишь — самолюбие не позволяет, все у тебя под настроение, вдохновение тебе обязательно подавай, а иначе сидишь на месте камнем. Да-а… А это неправильно.
— Батя, я сторонник творческого подхода к нашему делу.
— Сынок, любое творчество на усердии стоит. Усердие, понимаешь, дает большое умение, без которого ничего не бывает. Да-а-а… Возьми, например, войну. Тут, казалось бы, чистое счастье — попадает в тебя пуля или нет. Так это, да не совсем.
— А как же?
— А так. Я вот поначалу никак понять не мог на фронте: если танкиста в первые несколько месяцев не убило, значит, долго он воевал еще. А ведь танкистов — в процентах, конечно, — больше всех погибало. Потом только понял: если он в первых боях не погибал — счастье шло навстречу, — то он научался правильно воевать. И убить его уже было гораздо труднее. Вот я и хочу, чтобы ты научился воевать хорошо, ну, грамотно.
— Слушай, Владимир Иваныч, я хоть звезду и не добыл, но все равно такого разноса не заслужил.
— А я и не разносил тебя, мне, по моему возрасту, положено иногда поворчать. Я так сказал, на всякий случай, для памяти. Чтобы мобилизовать тебя. Дело в том, что из Софии пришла телеграмма.
— Что же ты раньше молчал? — подскочил я.
— А чтобы тебе все вышеуказанное сказать. В министерство вызывали меня, показали депешу. Там содержится два очень важных сообщения. Первое: обнаруженный вами в чемодане Костелли портсигар был украден вместе с другими ценностями из квартиры их известного композитора Панчо Велкова. Болгары полагают, что это одна из целой серии краж, которые происходят уже третий год, причем ни преступники, ни ценности ни разу не были обнаружены. Второе: гражданин Республики Италия Фаусто Костелли, находившийся в Болгарии на статусе туриста, на другой день после приезда из Москвы выбыл из Софии в Берн. Серия краж, полагают они, осуществлена одной бандой, и дело это находится под особым контролем. Так что вы им этим Фаусто здорово помогли — стало ясно, кого искать. Вскорости в Москву прилетит для консультации с нами офицер связи из их министерства внутренних дел. Докладывать дело будешь ты.
Я растерянно почесал в затылке:
— Да-а, дела-а…
Шарапов усмехнулся:
— У нас дела одни и те же, уголовные.
Я посмотрел на него внимательно и спросил:
— А как же со звездой? Она теперь еще важнее для нас.
— Завтра вызови сюда профессора, — перебил Шарапов, — девочку эту, из магазина, привези. Очная ставка и другие рассказы… Разговаривать всерьез будем.
Глава 26. ВЫДУМКИ ВОРА ЛЕХИ ДЕДУШКИНА ПО КЛИЧКЕ «БАТОН»
Три комнаты оставил мне дачник в полное распоряжение. Три аккуратно прибранные, хорошо обставленные комнаты. А у меня никогда не было своей комнаты, хотя бы одной, пускай с плохой обстановкой. Не нужен мне был бы тогда свежий воздух и клубника своя не понадобилась бы.
Интересно, сколько здесь живет людей? Чем занимаются? Хорошие они человеки или дрянь? Старые или молодые?
А какое это имеет значение? Они ведь потерпевшие! Они все беззубые! Стадные, парнокопытные. Собравшись в ораву, они могут затоптать, а вот рвануть глотку — так, чтобы один на один — это им слабо. И бежит вокруг этой толпы, сипит, пастью щелкает, скребет землю лапами, от злобы заходится Тихонов, бережет их обстановку, радуется, что сохранил им свежий воздух, уберег от меня их добро бесценное.
Пропадите вы все пропадом, и молодые и старые!
Я начал со спальни. Открыл шкаф и, торопливо отбирая вещи, стал бросать нужные мне на кровать, а то, что оставлял хозяевам на разживу, — на пол.
На полках лежало чистое белье — смахнул его разом на пол, чтобы посмотреть, не спрятано ли чего-нибудь доброе в глубине, у стенок.
Со стены смотрел на меня грозным глазом сердитый папаша в буденовке и с шашкой на поясе. Фотография выцвела и потрескалась. На груди, на левой стороне шинели, к банту был привинчен орден, но из-за того, что фотография истускнела и полопалась, казалось, будто это и не орден вовсе, а стреляная рана затекла кровью. Очень хмурый, злой глаз у него был, словно это я выстрелил ему в грудь.
Я отворачивался от него, чего-то мне не хотелось смотреть в его сердитые, выцветшие картонные глаза. Я полез в шкаф за чемоданом и вдруг безо всякой связи вспомнил, как много лет назад у меня дома, там, у отца, по месту моей прописки, делал обыск Тихонов.
Он был тогда еще самый настоящий сопливый щен, и я видел по его красной тощей шее — как мучительно, как невыносимо стыдно и противно ему копаться в чужом шкафу, среди чужих, заношенных, грязных вещичек. И все-таки он, медленно двигаясь от шкафа к комоду, от дивана к буфету, методично шмонял все подряд — наверное, точно так, как учили его этому в институте. Или Шарапов учил его этому, но, во всяком случае, он тем вечерком добыл у меня немало всякого барахла, значащегося в розыске, — очень сильно он хотел в те времена стать настоящим сыщиком и доказать мне, что он не сопляк и не щенок.
Ну и что? Разве он добился своего — вот я спокойно, по его системе и методу, обыскиваю безо всякого ордера квартиру, и не для того, чтобы вернуть барахло кому-то, а все забрать себе.
Сложил два чемодана и отнес в переднюю. И когда вернулся в кабинет, меня поразила мысль, что существует возможность вынуть все или хотя бы часть тех денег, что они собрали на дачу.
Письменный стол был не заперт. Смешно — я давно это заметил, люди, которые и мысли не допускают, что здесь, в их лабазах каменных, будет шустрить и кувыркаться вор, все равно прячут ценности куда-нибудь поглубже, и глубины самые нелепые — в них ищут в первую очередь, — под бумажками в письменном столе, за вещами в шкафу, на полке среди книжек, еще почему-то любят класть деньги в буфет под проволочную сетку с ножами-вилками, словно надеются, что, залетев сюда по недоразумению, я поленюсь поднять их ящик с мельхиором и нержавейкой.
Сломанные часы карманные, морской кортик, тюбик с клеем, патефонная пластинка, рисунки на плотной бумаге, папки с бумагами, две пачки сигарет «Новость», карандаши, несколько медалей в коробочках, толстый блокнот с блестящей табличкой монограммы — «Дорогому Николаю Ивановичу в день пятидесятилетия».
Вот они — три сберегательные книжки. Анна Федоровна Репнина, срочный вклад — четыре тысячи рублей; Николай Иванович Репнин, срочный вклад — две тысячи рублей; Николай Иванович Репнин, счет № 7911 — четыреста двадцать три рубля семьдесят две копейки.
На книжках — штамп с адресом и телефоном сберкассы.
Анну Федоровну — обратно в стол. Два Николая Ивановича. Один положил две тысячи рублей в сберкассу на Суворовском бульваре 15 сентября 1966 года, больше записей нет, значит, он там был один раз пять лет назад — растит на серых полях сберкнижки «срочные» проценты. У второго Николая Ивановича четыреста двадцать три рубля и 72 копейки на счете и эта цифра — итог двадцать шестой операции в этой книжке, открытой в кассе на улице Горького. Значит, там его могут знать, значит, и этого Николая Ивановича швырнем обратно в ящик.
Чтобы забрать вклад, нужен образец подписи и две тонны спокойствия. Перед окошком не дергаться, не суетиться, не щериться девке-кассирше трусливыми улыбочками.
Нужен образец подписи. В доме он наверняка есть. Вообще в любом доме есть все необходимое для вора, чтобы обнесчастить хозяев, потому что обычные люди всегда не готовы к встрече с вором из-за того, что самые поганые и подозрительные среди них не могут представить себе, как вор захочет обойтись с ними. И, для того чтобы защититься, держат Тихонова. А я и его на кривой объеду.
Во втором ящике стола, запертом на хилый врезной замочек — его пришлось ковырнуть стамеской, — лежали паспорт Николая Ивановича Репнина и супруги его Анны Федоровны, в бархатной коробочке очень старый с отбившейся кое-где эмалью орден Красного Знамени, приколотый к красному шелковому банту, и вороненый браунинг с гравировкой на ручке: «Красному командиру Ивану Репнину от революционного командования».
…Не понять, не вспомнить, не объяснить — почему я, подержав мгновение в руке пистолет, уже собравшись бросить его обратно в ящик, задержался еще на миг, снова перечитал надпись и опустил его в карман пиджака.
Здесь же, на письменном столе, стоял телефон. Обычный черненький горбатый аппарат. Ну, спрашивается, зачем, за каким чертом Николаю Ивановичу понадобилось менять его на новый? Но он захотел, и теперь я звоню по его телефону.
— Сберкасса? Здравствуйте! Это ваш вкладчик Репнин. Мой счет номер 24685. У меня срочный вклад на две тысячи. Я вас прошу приготовить мне деньги, я после обеда заеду. Нет, не только проценты, я все снимаю. Кстати, голубушка, если вас не затруднит, произведите мне расчет заранее — мне в автомагазин обязательно до четырех надо поспеть. Ну конечно, очень уж охота до праздников машину получить… Спасибо вам, родненькая…
В паспорте, в самом низу странички, есть пункт четвертый:
«Подпись владельца». И Репнин здесь здорово постарался, он, наверное, язык высовывал от усердия, когда выводил свою замечательную роспись — четкую, ясную, без всяких этих дурацких завитушек-финтифлюшек. Тут же лежали книжки расчетные по квартплате. Видимо, Николай Иванович с Анной Федоровной дружно поживали да добра наживали — за квартиру они ходили платить по очереди, и там, где платил Николай Иванович, стояла его простодушная и ясная роспись, точно такая же как в паспорте, — с круглой шапкой буквы «р», похожей на рослый гриб, и высокими перекладинами буквы «н», отчего его фамилия, написанная шариком, была похожа на «Реппип».
Я взял паспорт и расчетную книжку и вышел из квартиры, тихо притворив за собой дверь с взломанным замком.
Я ходил по улицам, пахло горьким тополиным медом, дождем, апрелем. Но воздуха свободы не было. А только ужасная тоска, как голодная крыса, грызла сердце, и снова, снова остро бился, в каждой жилке пульсировал, туманил голову ужасный, непереносимый страх.
Потом зашел на почту, сел за столик в углу и целый час подряд учился писать «Реппип».
За десять минут до открытия сберкассы я был уже у дверей и к окошку подошел первым, тут же заполнил квиточек на красной, расходной стороне, а паспорт Репнина вместе со сберкнижкой держал на всякий случай в руке, и когда расписывался «Реппип», старался не вспоминать прочерк отдельных букв, потому что тогда обязательно завалился бы, этого ни в коем случае нельзя было делать, — есть вещи, которые надо обязательно делать быстро, почти механически, в одной надежде на инстинкт, поскольку, стоит на миг задуматься, тут тебе сразу и придет конец.
Контролер, молодая некрасивая девчонка, встала к ящику за моей карточкой. На ней были хорошие лакированные сапоги и английский вязаный костюм. И пока она отыскивала карточку, а потом что-то писала в ней, я смотрел на ее блеклую серую кожу и прыщики на лбу и вяло думал о том, что ей, страшилке, приходится и на службу носить свой дорогой и, наверное, единственный выходной костюм, который она купила за много месяцев экономии и одалживания, и жалеть ей его не приходится, потому что она не может ждать своей судьбы — какого-нибудь потного шоферюгу или затруханного студента только в праздники, когда все остальные люди надевают свои наряды; ей ведь приходится — с такой-то рожей и тощими ногами — ждать свою судьбу всегда, и за этим стеклянным окошком тоже, и для этого она носит свой единственный красивый костюм на работу.
— Вам мой паспорт не нужен? — спросил я, протягивая серую мятую книжечку. Она взглянула на паспорт мельком — фамилия, имя, отчество, роспись внизу страницы, и пальцы мои в этот момент не дрожали, потому что весь я будто окаменел. Кивнула и подала мне жестяную бирку с номером:
— В кассу!
А кассирша доедала бутерброд. Она смахнула крошки со стола в газету, свернула ее кульком и бросила в урну. Подвинула ближе к себе карточку и уже надорванную пополам сберкнижку — я ведь закрывал счет Репнина, я ведь сегодня должен поспеть в магазин за автомобилем.
— Распишитесь еще раз! — сказала она. — Подпись нечеткая…
Она-то как раз была красивая женщина. Лет тридцать назад, конечно, немолодая уже, но она вроде этого и не скрывала обычными женскими ухищрениями, от которых они еще страшнее становятся, и потому старухой ее нельзя было назвать.
…Не знаю уж, откуда это у меня, только старух я с детства побаивался и не люблю. Стариков сколько угодно есть красивых, видных, посмотреть приятно, а старухи меня пугают, потому что очень уж несправедливо с ними обходится времечко, как трактором по их лицам ездит, мнет гладкую кожу в жеваную сеть морщин, и мышцы, когда-то бархатные, упругие, виснут пустыми дряблыми мешками, глаза тускнеют, западают, гаснут, а времечко все бушует, изгаляется, хулиганит, словно мстит им за что-то, корчит, крючит их времечко, мнет, давит, пока не натешится вдоволь — глядите, мол, люди добрые, какое страшилище я сотворило из красавицы, она ведь так нравилась вам когда-то, вы так ее хотели!..
Так вот, эта кассирша уцелела как-то, хотя и для нее времечко не бесследно прошло. Она-то своей судьбы за этим окошечком дождалась, пришел ее ненаглядный принц, дал ей прикурить от хорошей жизни. Вот доела она свой бутерброд, не с колбасой и не с сыром, не с икрой, а лежал на сером хлебушке ломтик мяса из борща — я видел это точно — к нему прилипли кусочки капусты и свекла. И это было для меня символом ужасной, отвратительной бедности, в которой все они хотели держать меня тоже, кабы я сам не распорядился по-другому, и не лежала передо мной чужая, уже надорванная серая сберкнижка, стоившая ровно две тысячи рублей плюс проценты за пять лет, и в деньги эти были вложены бутерброды из остатков борщевого мяса, неиспользованные отпуска, сверхурочные, отказ от такси и жаркая давка в переполненных автобусах часов «пик», одни туфли в год, сигареты «Прима», а не «Столичные» — в три раза дешевле, и масса всякого другого, что мне было ненавистно, и кассирша спрашивала теперь, почему на ордере нечеткая подпись, а я засмеялся и сказал:
— У меня прямо беда — до сорока лет подпись неустоявшаяся. Я специально для всех бухгалтерских расчетов с собой паспорт ношу. Давайте еще раз подпишусь аккуратнее…
Показал паспорт, еще раз расписался, она открыла стол и стала считать деньги.
— Получите! Две тысячи триста одиннадцать рублей…
На Арбате я остановил такси и велел шоферу ехать в Медведково — мне было безразлично, куда ехать. Из Медведкова поехал через весь город в Зюзино, потом вернулся в центр. За все заплатил девять рублей и, глядя вслед уезжающему такси, бормотал бессмысленно и злобно: придется подождать с телефоном и дачей, дорогой Николай Иванович.
В карманах приятно тяжелели пачки денег и вороненый браунинг. И вдруг совершенно неожиданно подумал о том, что Николаю Ивановичу будет жаль только браунинга — ведь деньги ему вернут. Все денежки, до копейки, вместе с процентами. А вычтут эти деньги у материально ответственных лиц, допустивших грубую халатность в обращении с денежными ценностями, — у страшненькой контролерши в английском вязаном костюме и седой кассирши, приносящей на работу бутерброды из остатков мяса в крошках свеклы и капусты.