Говоря так, Ромэна Мирмо направлялась к круглой скамье, осененной красивым деревом, где пели птицы. Месье Клаврэ сел рядом с ней и смотрел на нее своими добрыми, благожелательными глазами.
— Простите меня, дитя мое, если я, может быть, нескромен; но, что поделаешь, старики вроде меня поневоле интересуются жизнью других. Не своей же им жизнью заниматься.
И месье Клаврэ, в свою очередь, вздохнул. Ромэна Мирмо дружески протянула ему руку. За пять лет, что она его не видела, месье Антуан Клаврэ действительно постарел. Теперь он принадлежал к числу тех, с кем уже не может случиться ничего радостного, кто пережил возраст любви и счастья. Да, сколько есть такого, чего уже никогда не случится с месье Клаврэ! Он достиг той поры жизни, когда горизонты ограничиваются и замыкаются. И месье Клаврэ это знал и страдал от этого, потому что в каждом человеке заложена неистребимая жажда будущего, что-то ненасытимое и ребяческое, желающее, чтобы жизнь была не тем, что она есть. И Ромэна Мирмо пожала руку, которую держала в своей, из чувства сострадания и жалости:
— Зачем вы говорите это, месье Клаврэ?
Месье Клаврэ покачал головой.
— Я это говорю, дорогое мое дитя, потому что это печальная истина, потому что во мне нет ничего, что могло бы быть интересно другим или мне самому, потому что я не только старик, но и неудачник. Да, старый оригинал, и оригинал не оригинальный. Л на этом свете значу не больше, чем вот эти животные. Они совершенно бесполезны. Отсюда, может быть, и моя симпатия к ним…
И на опечаленном полном лице месье Клаврэ появилась грустная улыбка.
Ромэна Мирмо перебила его:
— Как вы можете так говорить, месье Клаврэ! Во-первых, вы совсем не так бесполезны, как вам кажется. А потом, вы не больше неудачник, чем всякий другой. Кто же был именно тем, чем ему хотелось быть? Л — не больше вашего; вы — не больше, чем вот этот господин. Подите спросите у него, так ли он живет, как ему хотелось бы жить? Да все мы принуждены довольствоваться приблизительным! Все мы в одинаковом положении. Л знаю, вам бы хотелось быть великим путешественником. Только что, глядя на этого верблюда, вы, может быть, думали, какой мой муж счастливый, что сейчас странствует с караваном по Персии. Так, знаете, вы можете быть спокойны, месье Мирмо — тоже не то, чем ему хотелось бы быть. Он будет вечно жалеть, что не родился турком или персом. А я? Или у меня, по-вашему, нет никаких тайных разочарований? Есть ли хоть одна душа без печалей, хоть одно сердце без сожалений? Ах, дорогой месье Клаврэ, в каждой жизни все очень плохо устроено; а в вашей жизни у вас, по крайней мере, есть ваши друзья Клерси, которые вас любят, и которых вы любите, и которые для вас почти родные дети!
При имени Клерси доброе лицо месье Клаврэ озарилось радостью.
— Да, вы правы, Ромэна, я не могу жаловаться, потому что я люблю Андрэ и Пьера де Клерси, как родных сыновей; но так уж я устроен, что эта привязанность, которая должна бы быть моей радостью, для меня — настоящее мучение. Вы только подумайте: вот два существа, которые мне дороги, которым я страстно желаю счастья, желаю одного только самого радостного. Оба они молоды; в жизни для них еще открыты все возможности. Все дороги лежат перед ними, и мне бы хотелось помочь им найти настоящий путь, тот, по которому человек без сожалений проходит до самого конца. И вот, Ромэна, оказывается, что я для них ничего не могу сделать, опять-таки и в этом я чувствую себя бесполезным и лишним.
Месье Клаврэ беспомощно развел руками и продолжал:
— Да, бесполезным, да, лишним, и больше того — безоружным. Но, дорогая Ромэна, несмотря на всю дружбу Андрэ и Пьера ко мне, как могло бы быть иначе? В самом деле, где мне взять необходимый авторитет, чтобы руководить ими? Что весили бы мои советы? На какой опыт мог бы я сослаться, я, старый чудак, который сам ничего не сумел сделать? Какой у меня может быть в их глазах престиж, как я могу влиять на них? Что сам я сделал, чтобы указывать им, как поступать? Повторяю вам, несмотря на всю их дружбу и уважение ко мне, они бы поневоле улыбнулись. Подумайте только, месье Клаврэ — учитель жизни, да ведь это же уморительно! Поэтому я решил никогда не вмешиваться в их намерения; я их выслушиваю, я стараюсь их понять, я их люблю, но я им ничего не советую; а между тем мне кажется, что я их знаю лучше, чем они сами, и как раз это меня иногда пугает, Ромэна.
Ромэна Мирмо слушала месье Клаврэ с возрастающим вниманием. Она возразила:
— Но, дорогой месье Клаврэ, я уверена, что вы напрасно себя мучите. Андрэ де Клерси, по-видимому, доволен той жизнью, которую себе создал. Что же касается его брата, то мне он кажется веселым малым, которого жизнь не пугает.
Месье Клаврэ понурил голову и продолжал, словно беседуя сам с собой:
— Да, Андрэ, по-видимому, доволен, но счастлив ли он на самом деле? Иной раз мне чудится в его глазах глубокая печаль, печаль людей, которые живут не настоящей жизнью, которые словно ждут самих себя. Андрэ слушается своего сердца, но слушается ли он своей судьбы?
Этот невольный намек на связь Андрэ де Клерси и Берты де Вранкур смутил месье Клаврэ, и он продолжал:
— Странный характер у Андрэ, такой скрытный, такой замкнутый! Что таится под его спокойствием, под его холодностью, под его видимым примирением с жизнью? Ах, Ромэна, если бы вы знали, с какой тревогой я часто думаю об этом, если бы вы знали…
Ромэна Мирмо с неожиданной нервностью царапала землю кончиком зонтика.
— Дорогой месье Клаврэ, я понимаю, что вы беспокоитесь за Андрэ де Клерси, но его брат Пьер, тот-то мне кажется менее сложным, более открытым, более понятным.
Месье Клаврэ замахал руками.
— Пьер? Ах, вы напрасно думаете, что он не беспокоит меня!
Месье Клаврэ помолчал и потом продолжал:
— Он беспокоит меня не сам по себе, — это прелестная душа, нежная и мягкая, — а тем, чем ему забили голову. Что поделаешь! Пьер — дитя времени. Впрочем, это должно бы меня успокаивать. У всех юношей его лет те же взгляды. Да, у всех у них та же страсть к действию, этому символу веры нового поколения. Они окружены атмосферой энергии. Пьер такой же, как остальные, или, по крайней мере, так ему кажется. Но не искусственное ли в нем это возбуждение? Выдержит ли оно, столкнувшись с действительностью? А хуже всего то, что он захочет проделать опыт, захочет доказать самому себе, что он способен действовать. И тогда? Ах, Ромэна, Ромэна Мирмо, не смейтесь надо мной, не смейтесь над чудаком Клаврэ и его страхами! Если бы вы знали, что значит любить и знать, что ничем не можешь помочь любимым людям, ничем, ничем!
И месье Клаврэ с грустью смотрел на свои большие руки, чьи вздувшиеся жилы, отчетливо проступая, рисовали озера, реки и горы, словно на выпуклых картах тех далеких стран, где он столько скитался в воображении, на свои большие руки, которым ему бы хотелось придать магическую власть преображать по своему произволу нити дорогих ему судеб.
IX
Из вагонного окна маленького поезда-трамвая, который из Суассона, долиной Эны, привез ее на станцию Вилларси, где сходят, чтобы попасть в Ла-Фульри, Ромэна Мирмо увидела старую колымагу барышень де Жердьер, поджидавшую ее у шлагбаума. Это был старомодный брек[20] с характерным кожаным верхом и боковыми решетками, при виде которого она улыбнулась, собирая свой ручной багаж. Присутствие брека означало, что тетушки сами выехали встречать ее на станцию, иначе они выслали бы за нею только ветхую викторию.
Она не ошиблась. Когда поезд остановился, она заметила на платформе барышень де Жердьер, прижавшихся друг к другу, как два старых попугая на жердочке. На приветственные знаки, которые Ромэна Мирмо посылала им из окна, они закивали головами в чепчиках и замахали руками в митенках.
Выйдя из вагона, Ромэна Мирмо ощутила на щеках колючие и усатые поцелуи тети Тины и тети Нины, привлекавших ее тощими руками к плоской груди.
— Хорошо ли вам было ехать, Ромэна?
Вопрос этот, заданный тетушкой Валантиной де Жердьер, был повторен тетушкой Антониной с точностью эха.
Озираясь вокруг, мадам Мирмо отвечала, что ехала она отлично. Она узнавала одинокую маленькую станцию, где все было точь-в-точь таким, как она помнила. Вокруг расстилалась та же местность, которую она как будто никогда не покидала. Зеленые луга окаймляли течение Эны, осененной рядами ив и вереницами тополей. Через реку по мосту шла дорога и подымалась к скалистому холму, на склоне которого прицепилось селение Рикур. На окраине этого селения и находилось Ла-Фульри. Его шиферные крыши виднелись сквозь деревья. Решительно ничто не изменилось, даже путевой сторож и контролер, которому мадам Мирмо отдала свой билет и который ей поклонился. Этот контролер был сыном рикурского лавочника, к которому барышни де Жердьер, питавшие греховную слабость к лакомствам, заходили каждый день, тайком друг от друга, купить чего-нибудь сладенького.
Воспоминание об этой взаимной скрытности вызвало у мадам Мирмо улыбку.
Усевшись в брек, лицом к обеим старым девам, Ромэна глядела на них с удивлением и нежностью, в то время как слуга Жюль, совмещавший в Ла-Фульри должности кучера и садовника, устанавливал на сиденье чемодан. Барышни де Жердьер тоже не изменились за эти пять лет. Тетушка Валантина, старшая, может быть, чуточку сгорбилась; тетушка Антонина, младшая, может быть, чуточку осунулась; но если не считать этого, то они были точь-в-точь такие, как в тот день, когда на этой же станции, в этом же бреке, они поджидали свою маленькую племянницу Ромэну де Термон, оставшуюся сиротой после смерти отца и являвшуюся искать прибежища у единственных своих родственниц. Как и сегодня, тетушка Валантина спросила ее, хорошо ли ей было ехать, а тетушка Антонина дословно повторила вопрос. Это наблюдение рассмешило Ромэну Мирмо. Вторить таким образом друг другу с механической точностью было одной из особенностей бедных тетушек де Жердьер. Эта привычка была тем несноснее, что барышни де Жердьер были удивительно похожи друг на друга.
Обе они были высокие, тощие и сухопарые, с птичьим обликом. Посреди лица, почти лишенного подбородка, возвышался огромный нос. Движения у них были одинаковые. Жизни их были сходны, как и их внешность. Они никогда не выезжали из Ла-Фульри, где родились, и никогда не разлучались. Они по обоюдному согласию отказались от замужества и, что бывает редко, не жалели об этом. Это были старые девы по призванию, а не за неимением случая перестать ими быть. Единственное, в чем они разнились, было то, что тетушка Валантина обожала мятные лепешки, тогда как тетушка Антонина предпочитала буль-де-гомы[21]. Ромэна, помня об этой страсти тетушек де Жердьер, везла с собой для каждой из них в чемодане запас их любимых конфет. При этом известии старые девы воскликнули:
— Какая вы милая, Ромэна!
— Какая вы милая, Ромэна!
И оба их восклицания слились в одно.
Ромэна Мирмо улыбнулась, но вдруг ей стало как-то грустно. Эти два старых попугая производили на нее впечатление чего-то глубоко печального. Они воплощали для нее неисцелимую посредственность жизни, того, что принято называть «спокойным существованием». О да, существование барышень де Жердьер было спокойное! Но Ромэна ни за что на свете не пожелала бы такого спокойствия, при котором счастье состоит лишь в повторении одних и тех же действий и одних и тех же мыслей, одних и тех же бесполезных движений и одних и тех же ненужных слов. И этим мирным и плоским небытием они заменили все то, что волнует и мучит других людей. О, что за жалкий мир, что за унылое блаженство! Все что угодно, только не эта пустота и не этот застой! Уж лучше терзания рассудка, мучения совести, страдания сердца. И Ромэна Мирмо отводила взгляд от этих старых одинаковых лиц, представлявших для нее как бы эмблему мудрой посредственности.
Тем временем лошадь пошла шагом, и дорога становилась все круче. Она все выше, зигзагами, подымалась над долиной, в глубине которой струилась Эна среди лугов и ивняка. Лесистые высоты замыкали просторный и не лишенный красоты горизонт. Вскоре появились первые дома селения Рикур. Оно состояло из одной только улицы, идущей вдоль довольно крутого скалистого гребня. Посреди дороги играли мальчишки. На небольшой площади была устроена портомойня. На эту площадь выходили главные рикурские лавки. У порога одной из них стоял толстый человек с радостным лицом и кланялся. Месье Вердорен, лавочник, отец станционного контролера, приветствовал барышень де Жердьер, лучших своих покупательниц. После площади дома шли реже. Экипаж остановился у ворот, и кучер сошел с козел, чтобы отворить.
Мадемуазель Валантина де Жердьер воскликнула:
— Вот мы и приехали!
Мадемуазель Антонина де Жердьер, немного запоздав, повторила только слово «приехали».
Обе они с явным удовлетворением возвращались домой. Во-первых, они не любили разъезжать, как они выражались, «по путям и дорогам». Затем, ни одно жилище не казалось им сравнимым с Ла-Фульри. Шестьдесят лет безвыездного пребывания не притупили для них удовольствия видеть себя в нем.
Впрочем, Ла-Фульри было, с чем соглашалась и Ромэна Мирмо, весьма приятным обиталищем. Его образовывали два двухэтажных корпуса, соединенные усаженною каштанами террасою, возвышавшеюся над дорогой и господствовавшею над всей окрестностью. Оба эти павильона примыкали к скале, в которой были высечены погреба и сарай. Проложенная в скале же грубая лестница вела к довольно обширному, обнесенному забором участку, который являлся отчасти огородом, отчасти фруктовым садом, а также и просто садом. Из этого сада, расположенного на вышке, открывался вид на равнину, усеянную лесами. В глубине одного из этих лесов находился замок Аржимон, принадлежавший Вранкурам, самое значительное поместье во всей округе. Окрестные жители называли Аржимон просто «Замком». Барышни де Жердьер, разумеется, не оспаривали этого наименования, но никогда не променяли бы Ла-Фульри на Аржимон. Аржимону, по их словам, «недоставало вида». Барышни де Жердьер гордились своей террасой, откуда было видно «на десять миль кругом». Впрочем, пейзажем они никогда не любовались и, хоть и кичились его панорамой, однако были совершенно равнодушны к его красоте.
Они жили в одном только правом павильоне, где занимали вдвоем одну большую комнату с двумя альковами. Большой стол «ампир»[22] отмечал середину. Кроме этой комнаты, чаще всего они бывали в столовой. Там они завтракали и обедали, там же проводили большую часть дня и все вечера. Пол в этой столовой был выложен белыми и черными косоугольниками, а стены оклеены забавными старыми обоями, изображавшими, рисунками в два тона, всю историю Психеи[23]. Рисунки эти, в скверном академическом стиле, кисти какого-нибудь художника времен Первой Империи, работавшего в духе Жироде и Герэна, были бесстыдны и в то же время жеманны, и казалось, поистине, довольно забавным, что у таких строгих и богомольных старых дев, как барышни де Жердьер, всегда перед глазами эти мифологические картины, где резвятся Психеи, которыми они никогда не были, и Амуры, которых они никогда не знавали!
В эту самую столовую барышни де Жердьер и ввели Ромэну Мирмо. Она первым делом взглянула на рисунки обоев, потом осмотрела всю комнату с ее печальной старомодностью и тишиной. Ромэна Мирмо задумалась. Так, значит, здесь, среди этих двух древних фигур, она могла бы жить до сих пор! От этой мысли ей стало жутко за прошлое. О да, она хорошо сделала, что уехала, что вышла замуж за Этьена Мирмо. Все лучше, чем унылая участь, на которую она была бы обречена. И она смотрела, как барышни де Жердьер стягивают с рук митенки, снимают шляпы, приглаживают плоскими ладонями тощие пряди туго зачесанных седых волос.
Из этого созерцания ее вдруг вывел тяжелый стук шагов по лестнице. Вносили чемодан. В нем были обещанные конфеты. Тетя Тина и тетя Нина сразу заторопились и предложили племяннице провести ее в ее комнату.