Цветные ветра - Иванов Всеволод Вячеславович 4 стр.


– Ну, чего вам, чего? – говорил низко, тревожно Калистрат Ефимыч.

Знали убогие, порченые, что без просьбы ничего не дается. Надо просить новую веру, долго и упорно просить. Калеки хрипло, визгливо никли, ныли:

– Батюшка… помолись!… Калистрат Ефимыч, помолись!…

Матово?зеленый, пахнущий людским убожеством воздух в келье. Мелкие, зеленоватые глаза у святых на иконах. Кто?то свечу зажег перед образами.

Глядел Калистрат Ефимыч в глубокую тьму за окном. Ныли убогие. Выл тоскливым, волчьим воем на пригоне синий полуночный ветер.

Льдами несло с полуночи, льдами.

И лед шел на сердце, холодные глыбы с острыми, больно режущими краями.

Говорил Калистрат Ефимыч:

– Кому мне молиться?то, а?

Отвечали убогие:

– Сам знаешь!

Раскрыл настежь окна. Несло летом, ветра по улице прыгали розовые, желтые и голубые. Медоносными травами пахло.

Дни пахучие, медовые, розовые.

Был офицер большой и мягкий.

Но не приходил он больше. И ныло, как рысь зимой, тонко?свистяще сердце.

Хотела видеть ночами старых, грозных и омраченных богов. Горели грузные ризы, чужие стояли бога, не спускались из темных одеяний на цветные половики горницы.

Плакалась слепая Устинья:

– Ты хоть бы за меня?то помолилась, Гриппинушка! Не останавливается слеза – течет.

Но у самой Агриппины не останавливалось, текло сердце.

Ночи текли медленные и широкие, как сибирские реки. Ревели, просили любви в Тарбагатайских горах звери – кабаны, медведи и сохатые.

Избы плыли огромные, тянулись к небу зеленые деревья. Как темные цветки, отражая звезды, пахли людьми окна. Выли, тоскуя по горам, лохматые, волчеглазые собаки. Были у них огромные, желтые клыки, и, как клыки, рвали синие тучи Тарбагатайские белки – вершины.

Нет, никому не молилась Агриппина.

Такой ночью приметнулась к школе, где жили офицеры. Постучала в окошко. Вышел Миронов, большой, теплый.

Сказала Агриппина:

– Звал, что ли?

Засмеялся офицер.

– Конечно, звал! Чего долго не приходила?

Повел ее за собой.

В тесной учительской двое офицеров играли в карты. На Агриппину не взглянули.

– На пять–десять минут можно вас попросить, господа? – спросил весело Миронов.

Низенький, длинноусый проговорил:

– Пожалуйста, Николай Матвеич, располагайтесь. Мы в классной доиграем.

Они собрали карты, взяли бутылки под мышки и вышли…

И опять дни такие же непонятные и долгие. Уехал куда?то в степь офицер. Возвратясь, ничего не говорил, не приходил, не звал.

Ныли у крыльца убогие. Шелестели руками, сухими, как осенние травы.

– Не сердись, Гриппинушка, нетронутая… не сердись, молитвенница!

Выходил на крыльцо Калистрат Ефимыч, говорил:

– Уходите вы, ради бога… Ничего у меня нету!

Ползли за ним по высокому крыльцу убогие. Протяжно и озлобленно:

– Помолись… помолись!…

Под наметным сеном гнулись пригоны.

Гнулась в тоске душа. Ночью выходила Агриппина за ворота. Теплые и низкие, как коровы, дышали темно?зеленые избы. Ветер дул пахучий и непонятный…

XI

Лохматый, травоподобный, вполз в келью отец Исидор и, шумно дыша, сказал:

– Ты тут, чадо, какую это новую веру выдумал? Расскажи?ка!…

Округло поднял руку для благословения. Сел он почему?то не на стул, а на кровать. Точно спеша куда, заговорил:

– Не таи – все говори. Никто открывать про тебя не хочет. Какая это вера?

Но в голосе его была почтительность, словно говорил с благочинным. Калистрат Ефимыч посмотрел на него и спокойно сказал:

– Не знаю. Никакой у меня веры нету. Расту.

Поп шумно вздохнул, захохотал. Хохотали зеленоватые, пахнущие илом волосы, широкие одежды.

– Вот это?то и есть настоящая вера? Нет, ты в самом деле, Калистрат Ефимыч!… Скажи? А у те средства от падежника нету? Пчела мрет.

– Не занимался пчелой.

– Напрасно! Много смиренья приобрести, можно. Совсем напрасно!

Калистрат Ефимыч молчал. Поп, строго постучав ребром ладони по кровати, сказал:

– Баптист ты, должно, али хлыст. Христом себя считаешь?

– Нет.

Лохмато заорал поп:

– А ты назовись! Чего молчишь? Тогда я скажу – имеешь ты право за людей молиться или не имеешь! Зачем ты беспокойство мне причиняешь? У меня, быть может, оттого и пчела дохнет!… Мне из города пишут – сообщи, что за пророк такой, а что я сообщу – сам, мол, он ничего не знат.

– Не знат.

– Брешешь! Не могу я так написать. За такую бумагу в три шеи вытурят меня… Ты разъясни.

– Про веру?то?

– Да, ну.

Калистрат Ефимыч наклонился и заглянул попу в глаза. Поп опустил лохматые брови, потно дыша, сказал испуганно:

– Ты не томи, у меня сердце слабое…

Калистрат Ефимыч поднял руку и проговорил не спеша:

– А коли… я тебе… по рылу дам… Или…

Поп Исидор, слюнявя слова, заплетаясь руками:

– Молчи… молчи!… Богохульник!…

Большое травоподобное пятно загородило двери. Пахнуло болотами и смолой сосновой. Укоризненно прогудел поп:

– Предатель ты, Иуда!…

XII

Как будто всем телом хромал Семен. Голос хромой, прерывающийся.

– Жениться хочет батя?то на этой городской. И женится. Ребенок у ней, бает. Брешет, не от него, поди!

– Ну?

– Не пойдет народ… Какой, скажет, святой – с потаскушкой живет. Женится еще!… Тут нада…

Оглядел беспокойно Семен розовато?желтое тело Феклы. Пахло в предбаннике золой и вениками. Банные, бесстыжие глаза у Феклы, и смотрит на Семена по?иному. Засмеялась.

– Чего ты?

– А ты в баню с такой речью пришел? Про потаскуху таку опричь бани?то где можно придумать?

И, туго колыхая большим животом, точно выталкивая бесстыдство, хохотала Фекла. Скрипя, отошла дверь; пахло из бани томящей жарой.

– Што мычишь?то, корова!

– Ты народу?то про нее бай – эпитимья, мол!… Эпитимью за грехи свои наложил Калистрат Ефимыч!…

Поклонов, мол, мало, так он шлюху себе в жены берет.

– Не поверют.

Завертелась перед баней желтая, бесстыдная пыль. Плотно сжимая губами клок соломы, весело проскакал теленок. Нехотя двигая толстыми бедрами, вошла Фекла в низенькую дверь.

Из бани вместе с новым клубом томящей жары крикнула:

– Коли верят… ничего!… Скажут – так и надо!

А вечером на перине сказала Семену:

– Ты за Митрием?то следи… Он даяния?то получать?то получает, да, должно… кажинный день на карачках ползат… Пьет.

Калистрат Ефимыч попа Исидора просил о венчании. Выслушал тот и сказал:

– Ну тебя, искусителя, к дьяволу! – Махая широкими рукавами, густо рявкнул: – Пошел из моего дома, чтобы моментально! Раз у тебя новая вера – не буду, не желаю! В город напишу – еретика не хочу!… не желаю.

И шумный, как падающее дерево, долго гремел в маленьких, тесных комнатках, точно две пчелы копошились в лохматом зеленом волосе маленькие, чужие, ясные глаза.

Обдуло поселками, волостью, Тарбагатайскими горами – наложил эпитимью за грехи свои Калистрат Ефимыч Смолин в Талице:

– Женится на потаскухе городской.

На Сергия вышел как?то Калистрат Ефимыч из кельи в горы. Ярко?золотые перстни – скалы и камни неведомые на них – лиственницы. Шелковисто?розовые снега в белках. Дышит земля осторожно и чутко, как собравшийся в далекий путь странник.

И как стрепет в небо – бьет к горам душа.

Вздохнул Калистрат Ефимыч.

– Перелет ведь у птиц, поди… Летят! А тут сижу, милостыню раздаю…

Зашуршала трава, заговорила. Камешки по откосу покатились. Смотрит, выковыляла на тропу старуха древняя, лицо в лохмотьях, пала на колени, гнусит:

– Батюшка, Калистрат Ефимыч!…

А дальше и разобрать нельзя. Наклонился он к ней.

– Ты ко мне домой приходи, старуха, чаем напою, поговорим…

Гнусит старуха, заплетается губами, как и ногами.

– Нельзя ведь, родной… Денег?то нету, а у меня… дочка?то, Маша?то… батюшка!…

Сказал Калистрат Ефимыч, как научился говорить с убогими, – тихо и ласково:

– Какие деньги мне, бабушка?… Не надо…

– Сыны, сыны твои берут… просют, а мне что, кабы… да нету, нету, батюшка!…

Отошел он от старухи и по тропам незнамо куда побрел. Не заметил, как на скалу вышел, что в горах, в кедрах, в соснах.

А на скале стоят молодые талицкие парни кучкой, смотрят на запад, говорят тихо, а над ними на сосновой жерди болтается на ветру кумачовая тряпка.

– Чего вы? – спросил их Калистрат Ефимыч.

Сорвал боязливо один кумачовую тряпку, в карман сунул и ответил сердито:

– Та?ак…

Калистрат Ефимыч спросил:

– Семена не видали?

Не видали парни Семена. Да и не мог он тут быть. Незачем.

Есть снаряд такой охотничий – срубце. Делают его из жердей, узкий в горлышке, широк донцем, как бутылка. А закрывают стеблями овса необмолоченного – корни к донышку, а колосья свяжут крышей вместе.

Садится птица на конец крыши, проваливается вниз, а кверху как? Не расправить крыльев ей, не вылететь.

Вот под скалой увидал такой снаряд Калистрат Ефимыч, овес раздвинул, а там меж прутьев напуганные, голубовато?розовые птичьи глаза…

Опустил стебли Калистрат Ефимыч, выпрямился и сказал:

– Та?ак?… Сидишь?

XIII

Приезжали к офицерам киргизы. Денщики варили баранов и подливали для крепости в кумыс спирта. Киргизы напивались, обещали офицерам привести в отряды джигитов.

Однажды пьяные офицеры и поп Исидор пошли к Калистрату Ефимычу. Постояли у ворот, но во двор не зашли из?за грязи. Глубоко по колена оседая в темную, жирно пахнущую землю, вышла за ворота Агриппина.

– Чего не заходишь? – спросил торопливо офицер. Исступленно тлели розоватые зрачки Агриппины.

И от темной земли еще суше казалось ее тело. Офицер отвернулся.

– Хлысты! – сказал он.

С того дня Агриппина ходила каждый вечер к офицерам на другой конец села. В большой классной комнате офицеры лежали на кошмах.

Сушились на партах шкуры убитых волков. Пахло кислыми шкурами, кумысом и табаком.

Агриппина напивалась пьяная и, обняв ноги Миронова, пела матерные, солдатские песни. Так и засыпала.

Он, тихонько вытянув ноги из сапог, обувал бродни. Захватив бутылку спирта, офицеры уходили на охоту.

Утром Фекла ругалась. Дарья, озорно подмигивая, говорила:

– Завидки берут!… – И, поймав Агриппину в сенях, совала ей за пазуху какие?то травы. – Пей с парным молоком, всю жизнь ребят не будет. На Феклу плюнь…

Калистрат Ефимыч не выходил из кельи и не пускал убогих и жалующихся. А их было много.

Объявляли наборы воевать с большевиками, а парни не шли. Кого?то расстреливали… Говорили о восстаниях.

Дни были тугие и смолистые, как кедровые шишки.

Кололи птицу. Приготовляли на зиму пригоны.

Скот ходил сытый, вялый и сонный,

Зверь в Тарбагатае был тоже сытый и сонный. Медведь таскал в берлогу сено.

А на голбце плакала ночью и днем слепая Устинья, и на слезы ее не смотрели, как на горный ручей – течет и пусть течет.

XIV

Раскиданы в долине среди трав огромные, словно пятистенные избы, серые каменные глыбы. А речушка Борель издали с гор кажется совсем матово?черной. Пахнуло из долины вверх сухими листьями. Рдяно пылала перед глазами рябина внизу.

Никитин и Микеш лежали на скале и глядели в долину.

– Сэрбиа!… – гортанно и низко говорил Микеш. – Виноград, вино привозит!… Здэс мягкий народ. Нз хорроший!

Он подтянул винтовку ближе, стал свертывать папироску. Глаза впавшие, буровые, с резким взглядом, рыхло оглядели долину.

– Сделаем крепким, – отрывисто проговорил Никитин.

Солдатские штаны и рубаха плотно обтягивали его тощее тело. Босые ноги утомленно лежали на высохшей траве. И желтое – все тело было как один большой, рваный лист растения.

– Мужик – другой. Колчак – плох, глуп. Мужик понимает!…

– Дран, граз!… Мужык дран! Ганал, ганал, тэпэр плакат, стрэлал, стрэлал!…

Серб плюнул. Протяжно затянулся махоркой, передавая папироску Никитину, отодвинул винтовку и встал.

– Ты… ты!… – жгуче запинаясь, выговорил он. – Ты рразговарриват хочэшь? Стрэлат – в лоб каждый! Ты – рразговарриват? – Он порывисто зашагал прочь, бормоча на ходу: – Нэ хочу рразговарриват! – Но вернулся тотчас же и вязко опустился на камень. – Скущна? Хощу Сэррбиа рреволюциа делат. Здэс нар?род мягкий!

Темная плавится внизу, по долине, в камнях, Борель. Глыбы мутные и тяжелые виновато выходят из трав. Ползут, цепляясь за камень, на скалу сосенки и не могут забраться. Дышат измученно и смолисто.

Затаенно проговорил Никитин:

– Простить можно все.

И пощупал клочковатую – вниз и вверх растущую, – как валежник, спутанную бороду. Щуря глаза, чуть заметно улыбнулся.

– Побриться бы…

Серб всунул в карман руку, вытащил горсть табаку. Поглядел на него, плюнул:

– Смэлков убил! Табак прринес, дран мужик! Брасат нада, нэ могу – куррит нада!

И он яростно завернул папироску.

Горные запахи, нагруженные лугами и падями, – неослабные и медвяные. Гудит наверху в белках камень. Орет зверь какой?то остро и жалобно.

– Мэдвэд деррет! – сказал серб. – Сэрба рреволюциа сделай, еду медведа суда стррелат.

Заколыхалось волнами под скалой в логу большетравье. Испуганно нырнул в него рябок.

– Едут, – сказал Никитин. – Они.

Раздвинулись травы. Верхами четверо подъехали к скале. Долго привязывали к соснам лошадей. Мягко ступая обутками, гуськом поднялись по тропе.

Были у мужиков истомленные, виноватые лица. На широких шароварах и азямах цеплялись колючки – ехали далеко и быстро. Мокрые лоснились от пота околыши суконных татарских шапок.

Один, маленький красноволосый, как горный волк, сказал протяжно:

– Здорово живете! – И, протягивая руку, спросил: – Это ты Микитин?то будешь? Сказывал Павел, сказывал!

Беспокойно оглянулся на мужиков, ухмыльнулся вверх от бороды к желтым глазам:

– Вот мы и тово… пришли… Поговорить, значит, с тобой. С Микитиным, ну, и с другими.

Он продолжительно посмотрел на серба. Мужики сели на камни. Красноволосый спросил:

– Вы как, большевисткой партии будете?

– Будем! – резко ответил Никитин.

– Трое?

– Все.

Мужики одобрительно переглянулись и в голос сказали:

– Ладно!

Красноволосый вертляво достал малиновый кисет, набил плоскую китайскую трубочку.

Вышел из?за камня Шлюссер, вежливо раскланялся и остался на ногах.

Краснобородый высохшим, точно осенняя трава, голосом заговорил, близко наклоняясь к красногвардейцам:

– Нам, видишь, Павел сказал… Давно! Мы хлеба вам посылали, дескать, что же – народ чужой, не бить же их на самом деле. А потом винтовки послали. Я и то баял вот им!…

Он указал на мужиков. Мужики сняли шапки, высморкались, пригладили мокрые на висках волосы.

– Сгодятся, мол, бог с ними. Ну, и сгодились! У нас сыны?то, Микитин, воевать не хочут.

Он вдруг подозрительно оглядел Шлюссера и торопливо спросил:

– А этот откуда?

– Из Венгрии.

– Та?ак. А другой?то?

– Из Сербии.

– А ты чьих будешь земель?

– Я из Петербурга.

– Русской, значит. То я и смотрю – хрестьянская фамилия. Крещеной, што ль, облик?то какой?то?…

– Нет, русской.

– Изголодал, значит! Мы тоже расейские.

Он вытряс трубку и, оживленно помахивая кисетом, продолжал:

– Парней?то призывают к Толчаку этому самому служить, а они не хочут. А ну его к праху, собака, и земли все хочет отбирать.

– Отберет, – уверенно прогудели мужики.

– Павел и то бает – вот, мол, есть. Поднимай восстанью. Я и говорю: “Аида, ребята, в чернь, в тайгу, выходит – восстанье палить”. Ладна. А они мне говорят: “Хорошо, мол, а только коли придут настоящи?то большаки и не поверют – брешете, скажут, и никаких”. – “Опять, говорю, Омск заберем али другой город, – чего там делать будем?” Они мне говорят: “Товары отымем – краснова товару нету”. Ладна. А только я говорю: “Без большацкого правления наша погибель. Давай, мол, из камню большаков к восстанью тащить”.

Назад Дальше