Искатель. 1972. Выпуск №1 - Вайнер Аркадий Александрович 4 стр.


Страдивари считал всю ночь, а утром начал строить новую скрипку. Сыновья — Франческо и Омобоно — с удивлением смотрели на этого урода. Длинная — на вершок длиннее обычной, плоская, как раздавленная селедка. Изгиб дек был еле-еле намечен, очень высокая подставка горбом натягивала струны.

Никогда еще так быстро не работал Страдивари. Он не мог дождаться, когда просохнет на скрипке лак.

Наконец он снял с сушилки готовую скрипку, приложил ее к щеке и заиграл. В это утро Антонио Страдивари играл на скрипке, которую впоследствии музыканты назвали классической. Звук был огромен, никто никогда не слышал, чтобы скрипка пела таким могучим, серебряным, светлым голосом, никто не знал, что в ней может быть клич боевой трубы и ласковый лепет свирели, что она может кричать безмерным отцовским горем и тихим всхлипыванием матери, что есть в ней смех ребенка, шелест трав, песни птиц, плеск вина и грохот боя, звон сабель и трепет флагов.

Страдивари играл на новой скрипке, и слезы катились безостановочно по седой щетине его щек, и он думал о том, что последний раз плакал тридцать лет назад, когда он решил — жизнь окончена, а жизнь тогда вовсе только начиналась, чтобы он мог пройти школу Амати, родить четырех сыновей, двух потерять и создать такое божественное чудо на исходе своих духовных сил, И в этот миг горького, мучительного счастья Антонио Страдивари не знал, что пока еще он прожил только половину своей большой и трудной жизни и что самое важное и самое интересное впереди…

* * *

Белаш закурил сигарету и спросил:

— Так я не понял: вы мне предлагаете стать вашим добровольным помощником? Это, кажется, так называется?

— Мне безразлично, как это называется, — сказал я. — Но я должен как-то сориентироваться в этом хаосе людей и их отношений.

Белаш недоуменно пожал плечами:

— А почему вы обратились именно ко мне?

— По многим причинам. Вы разумный, интеллигентный человек. Вы в курсе отношений Полякова и Иконникова, наверняка знаете многих из их общих знакомых. Поэтому вы скорее других поможете мне отыскать истину.

Белаш махнул рукой:

— Да ну! Борьба за истину вообще вроде перетягивания каната — у кого сил больше.

— В каком смысле?

— В любом. Допустим, что мы с вами истину установим. Но Иконников об этом никогда уже не узнает.

— Но остается еще Поляков, — напомнил я. — Мы еще все остаемся.

— А-а! Я хорошо знаю Полякова и могу утверждать, что ему познание истины такой ценой было не нужно.

— Мне кажется, вы путаете логические понятия «из-за этого» и «после этого», — сказал я. — Я хочу сказать, что Иконников умер не из-за того, что украли скрипку…

— А из-за чего? — взвился Белаш.

— Во-первых, не исключено, что это был несчастный случай… — не спеша начал я.

Несмотря на то, что Белашу я верил — допросами свидетелей и проверкой документов было установлено, что он в день кражи находился в Ленинграде, это был непреложный факт, — я все равно не хотел без острой необходимости подробно информировать его. Человек такого склада ради красного словца и интересной байки мог разболтать полученные сведения именно в том кругу людей, где, по моим расчетам, мог затаиться вор.

Белаш твердо перебил меня:

— Не рассказывайте мне сказок. Вы же сами пригласили меня для доверительного разговора. И чтобы найти выход из этого положения, нам надо смотреть фактам в лицо…

— А почему вы думаете, что смерть Иконникова — это обязательно самоубийство? — спросил я осторожно.

— Потому что оценка улик напоминает мне возникновение суеверий. То, чему мы не придаем значения в обычных условиях, в обстановке трагической приобретает зловещий характер.

— А именно?

— Да не смогу я вам всего этого объяснить сейчас — ведь предчувствия не могут быть следственным аргументом.

— А у вас были предчувствия на этот счет?

— Были. После разговора с вами у меня осталось какое-то неприятное ощущение. Не знаю, как это объяснить: я почему-то стал волноваться за Иконникова.

— И вы с ним повидались, чтобы сообщить об этом? — спросил я лениво.

Белаш тяжело вздохнул:

— К сожалению, нет. Ведь у каждого из нас впереди целая вечность, и отрываться от важных дел ради какого-то смутного беспокойства мы не можем. И всегда есть утешение — завтра поговорим. Или послезавтра. В крайнем случае, через неделю — никуда все это не уйдет. И разговор, действительно, не уходит. А вот самого человека иногда уже… — Он огорченно махнул рукой и снова вздохнул.

— Но ведь это было не пустячное дело, — сказал я — Вы-то знали, в какой связи нас интересует Иконников.

— Да. Но, несмотря на мои дурные предчувствия, я не представлял, что кончится так страшно.

— А как? Как вы это себе представляли?

— Ах, чего сейчас об этом говорить! Тут не объяснишь. Надо было знать Иконникова.

— В смысле?..

— В манере поведения. Иконников всегда говорил и чувствовал на таком накале, что иногда казалось, будто сей миг он заплачет. Но он ни разу не заплакал, и от этого я ему перестал верить. Мне как-то в голову не приходило, что он способен на такой поступок. А вот смог…

Белаш замолчал, сердито раздавил окурок сигареты в пепельнице, походил по кабинету, о чем-то раздумывая. Я его не торопил, мне важно было, чтобы он согласился мне помочь. Белаш спросил:

— Ну а конкретно, в чем может выразиться моя помощь?

— Мне нужно, чтобы вы постарались вспомнить всех людей, которые поддерживали достаточно близкие отношения и с Поляковым и с Иконниковым. Не только лично вам знакомых, но даже тех, о которых просто слышали в разговорах.

— Ничего себе работенка! — дернул плечом Белаш.

Я промолчал, И Белаш больше ничего не сказал. Он долго думал, потом сказал:

— А почему бы вам у Полякова об этом не спросить?

Я усмехнулся:

— Еще спрошу. Но, помимо перечня людей, мне нужна их характеристика. Так сказать, социально-психологический портрет. А здесь вашему жизненному опыту, интуиции и созерцательной объективности я отдаю предпочтение.

— Понятно, — кивнул Белаш, — Хорошо, я постараюсь вам помочь. Не по душе мне ковыряться в чужих отношениях, но я это сделаю ради Иконникова.

— Почему — ради Иконникова?

— Мне кажется, перед смертью он догадался, кто мог украсть скрипку. Но не стал говорить об этом. И, по-моему, был не прав. Но мы с ним никогда ни в чем не соглашались, и я обязан сделать ответный ход. Нельзя злодейство усугублять глупостью.

Я кивнул:

— Вполне с вами согласен.

— Пишите, сказал он, — Первый: Белаш Григорий Петрович…

Я поднял на него взгляд.

Белаш твердо сказал:

— Да-да. Я много лет знаком и с Поляковым и с Иконниковым, и все мои показания тоже нуждаются в проверке, — и со смешком добавил: — А сам я — в социально-психологическом портрете…

Я пожал плечами и записал его фамилию.

— Пишите дальше: скрипач Казаринов, дирижер Станиловский, композитор Шевкунов, шофер Полякова — Симоненко, виолончелист… парикмахер… — начал перечислять Белаш.

— У меня дочка. Брунетка, Студентка. Третий курс, Чтобы я так видел ее счастливой, как то, что я вам говорю, — правда.

Соломон Александрович Кац посмотрел мне пристально в лицо и снова убежденно сказал:

— Чтобы я так видел своих внуков здоровенькими — это святая истина. Перед каждым ответственным концертом Паша Иконников приходил ко мне — он всегда говорил: «У тебя, Соломончик, счастливая рука…» Это правда, как вы видите меня стоящим перед вами.

Быстро, плавно, легко Кац провел бритвой по правочному ремню, взял меня своей счастливой рукой за подбородок, взял твердо, точно, и стальное блестящее жало с тихим треском поползло по намыленной щеке. В этот послеобеденный час я был единственным посетителем маленькой парикмахерской Дома композиторов.

— Если бы он не перестал ходить ко мне, может быть, все не получилось так некрасиво, — продолжал свое неспешное повествование Кац, Видимо, у меня дрогнула кожа от ухмылки, потому что он заметил это и сказал мне нравоучительно:

— Вы зря смеетесь с меня, молодой человек. Для человека, связанного с риском судьбы, парикмахер много значит. Иногда парикмахеры делали вкус и моду на несколько веков…

Отворилась стеклянная дверь, и вошел очередной клиент. Я его не видел, поскольку Кац, отложив бритву, воздел мое лицо к потолку, и я рассматривал неизвестно как попавшую сюда среди зимы муху, неспешно гулявшую по потолку с лепниной. Я только услышал глуховатый, с сипотцой голос:

— Соломончик, привет!

Не отпуская моего подбородка, Кац оглянулся и радостно заперхал:

— О-о, хе-хе-хе! Кого я вижу! Мосье Дзасохов! Сколько лет, сколько зим!..

— Смотри, не забыл, оказывается, — удивился глухой голос.

— Чтоб я о вас так забыл, как я о вас помню! — весело сказал Кац.

— Намекаешь, дорогой мой Соломончик, что мы расстались, а должок за мной в сто рублей числится? — сказал человек за моей спиной.

Кац сделал изящное пассе бритвой по моей щеке — не то, что пробрил, а прямо скрипичный ключ нарисовал, заметил со смешком:

— Это не просто должок, это почти волшебный долг. Когда вы у меня брали на пару дней деньги, они назывались тысячей рублей. После реформы получилось сто рублей. Еще немного — и они могут стать одним рублем, а это как раз моя такса, и мы будет считать, что однажды я вас обслужил бесплатно.

Человек сипло засмеялся:

— Ну мудрый Соломон! Ты же знаешь, что не в моих правилах заставлять людей работать бесплатно. Так что я долг принес…

Кац удивился так сильно, что отпустил мой подбородок, Я посмотрел в зеркало и увидел человека с сиплым голосом, которого Кац называл простенько, но со вкусом — «мосье Дзасохов».

— Ну вы слышали что-нибудь подобного? — сказал Кац. — Я как будто нашел этих денег. Хе! Когда бедняк радуется? Когда теряет, а потом находит!..

Дзасохов захохотал:

— Соломончик, брось прибедняться! У тебя в чулке наверняка припрятана тугая копейка — сыну на свадьбу, дочке на кооператив, молодым на обзаведенье…

— Вы забыли мою любимую поговорку, — кротко сказал Кац.

— Какую?

— Считать чужие деньги — главное занятие дураков и бездельников. Вы не думаете, что это кто-то хорошо сказал?

Дзасохов снова засмеялся:

— Соломончик, мое несчастье в том, что я только бездельник. Я же ведь не дурак, ты это знаешь.

Кац ответил:

— Главное, чтоб вы это знали. Кстати, вы намерены привести свою голову в порядок? Я чувствую, — что последние пару лет вы стриглись у какого-то горного маэстро в очередь с овцами…

Дзасохов внимательно посмотрел на себя в зеркало. И я смотрел на него — тоже в зеркало. Да-а, тут для парикмахера был фронт работы. Наверное, мне в жизни не доводилось видеть более волосатого человека. С висков волосы тесно надвигались на небольшой лоб, густой чернотой выползали прямо из-под глаз, синей проволочной щетиной перли со щек, клубились в расстегнутом вороте рубашки. Из прически можно было сделать потрясающий женский шиньон. В общем, лицо, как в школьном учебнике — «волосатый человек Евтихиев».

Дзасохов мельком взглянул на меня, повернулся к Кацу:

— А у тебя еще много работы, Соломончик?

— На полчаса. Вы же знаете, я гарантирую качество.

Дзасохов мгновение колебался, потом махнул рукой:

— Нет, я лучше тогда завтра забегу. Сегодня обойдусь одулянсионом на дому.

— Ну, как вам будет удобнее. Но сегодня я бы вас обслужил бесплатно, по самому высшему разряду.

— С чего это вдруг? — хитро прищурил Дзасохов глаз в волосатых джунглях.

Кац второй раз намылил мне лицо, прижал к коже раскаленную салфетку, снова намылил и сказал:

— В нашем местечке жил водовоз, старый, совсем неграмотный человек. И за всю свою жизнь он накопил сто рублей. Он слышал как-то, что люди, у которых есть деньги, кладут их на проценты. Поэтому он пошел к раввину и сказал: «Реббе, возьмите к себе мои сто рублей, а за проценты я вам буду бесплатно возить воду…» Вот и я хотел вас постричь за проценты.

Дзасохов улыбнулся, обнял Каца, поцеловал его в седую снежно-белую макушку:

— Соломончик, я не такой мудрый, как ты, но в жизни я сделал два точных наблюдения: больше всех о любви треплются самые неудачливые любовники, и чаще других о деньгах толкуют бескорыстные люди. Все, я побежал, завтра к тебе зайду…

Кац опять приложил компресс; и когда жар стал невыносим, а я почти задохнулся от него, он сорвал салфетку и стал быстро крутить ее перед лицом — приятные струйки прохладного воздуха заласкали щеки, лоб, подбородок.

— Сейчас все бреются электробритвами, и в этом видна наша жизнь… Быстро, Быстро… В парикмахерскую некогда ходить… А ну взгляните зато на кожу у глаз — и вы увидите, что у совсем молодых людей полно морщин… Все стали много думать, много переживать, много хмуриться… Много нервничают — много морщин на лбу… В этом зеркале многое отражается… Мы живем в быстрое время, в нервное время… Вот и лысеют — тоже от этого. Раньше вы видели столько лысых?

Я сказал лениво:

— Вот на вашем друге это не сильно отразилось.

— Да, конечно, — согласился Кац. — Все люди разные. Но если вы думаете, что его жизнь не била, то вы-таки да, ошибаетесь…

— Упаси бог, я так не думаю, — поспешил оправдаться я.

— И это несмотря на то, что никто в мире не знает бильярдиста и маркера лучшего него. Если бы разыгрывали чемпионат мира в бильярд, как в футбол, Дзасохов был бы большой человек.

Кац рассказывал всякие истории, окутывая меня словами и струйками обязательного парикмахерского одеколона «В полет», а я сидел и думал о Дзасохове, которого велел запомнить Кац, хотя я бы его и так запомнил, даже если бы он не велел мне его запомнить, потому что только сегодня утром я держал в руках фотографию Дзасохова, и в приложенной к ней справке было написано: «Кисляев Николай Георгиевич, 1920 года рождения, инструктор трудового обучения производственного комбината Всесоюзного общества глухих…»

Дзасохов смотрел на меня, и по его глазам я видел, что он мучительно пытается восстановить в памяти, где он меня встречал. А я не напоминал. И ему было довольно затруднительно вспомнить обросшую белой мыльной бородой физиономию, на которую он мельком бросил взгляд вчера в парикмахерском зеркале старого Соломончика Каца.

— Я не понял вашего вопроса? — переспросил он.

— Меня интересует, Николай Георгиевич, чему вы учите ваших работников на комбинате.

— Я лично?

— Ну да. Вы лично.

— У меня две группы, В основном это глухонемые — инвалиды с детства, без перспективы восстановления утраченных функций. Я обучаю их картонажным и переплетным работам. Вот образец нашей продукции. — Он протянул мне детскую киижечку-раскладушку. Длинная цветная картонная гармошка — «Сказка о Курочке-Рябе».

Книжка была красивая, с очень хорошими рисунками. Рисунки, наверное, делал тоже глухонемой, потому что все события в сказке, весь сюжет были переданы художником исключительно точно, выразительно, в движениях и позах персонажей. Курочка-Ряба была похожа на человека, у нее было человеческое лицо — есть такой тип женщин с узким, слегка вытянутым лицом, острым носиком и большими, очень грустными глазами, с тонкими немигающими перепонками прозрачных век. Очень грустными глазами смотрела на деда с бабой Курочка-Ряба, и по ней было видно, что она и для себя самой совсем неожиданно снесла не простое яичко, а золотое; и теперь, когда мышка его разбила, смахнув на пол хвостом, курочка была не рада всей этой дурацкой истории с необыкновенным яйцом, от которого произошли сплошные неприятности. И обещала снести новое яичко она скорее для того, чтобы успокоить стариков, поскольку сама-то понимала: разве чудеса повторяются дважды?

— А чьи это рисунки? — спросил я.

— Мои, — ответил коротко Дзасохов.

— А вы кому-нибудь еще их предлагаете?

— Нет.

Назад Дальше