Искатель. 1972. Выпуск №1 - Вайнер Аркадий Александрович 5 стр.


— Чего так?

— А я сам недавно узнал, что умею рисовать для детей.

— Вы давно в комбинате?

Дзасохов потер ладонью свою невообразимую щетину, ответил неопределенно:

— Да уж порядочно времени будет…

Я знал, что он работает с глухонемыми четырнадцать месяцев. Почти сразу после отбытия трехлетнего заключения за мошенничество.

— Порядочно, говорите?

— Да, — сказал он, как отрезал, и сейчас в нем трудно было узнать того веселого шутника, который вчера вернул давнишний долг парикмахеру Кацу. А может быть, все дело в том, что не разыгрывают первенства мира по бильярду, и по чьей-то дурацкой прихоти эта прекрасная игра существует как-то полулегально, — но уж, во всяком случае, Дзасохов не выглядел большим человеком. Так, тихий волосатый человечек, который умеет рисовать в длинных книжках-раскладушках грустных куриц с мудрым взглядом. И чего-то расхотелось мне доводить комбинацию до конца и точно, наповал «раскладывать» его. Я просто спросил:

— Слушайте, Дзасохов, а вы чего живете под чужой фамилией?

Он дернулся, заерзал на стуле, будто я ударил его ребром ладони по шее. Помолчал, усмехнулся, как-то безразлично сказал:

— Мне так больше нравится.

— Что значит — нравится? Это же не ботинки — не нравятся старые, выкинул и купил новые. Менять самовольно фамилию не разрешается.

— А почему?

— Потому! Если бы вы взяли себе фамилию Рембрандт, я бы вам вопросов не задавал. А если вы самовольно берете себе фамилию Кисляев — значит, это не от хорошей жизни.

— А я не самовольно. Я официально изменил фамилию через органы загса.

— На каком основании? — удивился я.

— В связи со вступлением в брак. Женился я. И взял фамилию жены. Имею право? А?

Я покачал головой и сказал:

— Вы уж извините меня за бестактные вопросы, но…

Он махнул рукой:

— Валяйте дальше. У вас работа такая. Когда вы приглашаете сюда, в этом уже содержится элемент бестактности…

— Почему же так категорически?

— Потому что вы хотите выяснить, не имею ли я отношения к краже скрипки у Полякова. И в самой постановке вопроса имеется оскорбительный для каждого честного человека момент — назовем это бестактностью.

Я вскинул на него взгляд, и он поймал его, как опытный волейболист ставит мгновенный блок над сеткой.

— Да-да, — подтвердил он, — Вы хотели сказать, что вчерашний арестант не может пользоваться моральными привилегиями честного человека?

Я ничего не ответил, а он закончил:

— Вот поэтому я и взял фамилию жены. Человек с некрасивой фамилией Кисляев имеет моральных прав много больше, чем Дзасохов. Перед теми, конечно, кто не знает, что это одно и то же лицо. Что вас еще интересует?

Меня очень интересовало, почему он отдал сейчас долг, который не мог возвратить много лет, но спросить об этом как-то не поворачивался язык.

— Вы давно знаете Иконникова и Полякова?

— Очень давно. Еще до войны. Я работал маркером бильярдной в Парке культуры, и они часто заезжали поиграть со мной.

Я обратил внимание, что он сказал «работал». Хотя, наверное, это работа и нелегкая, коли люди приезжали специально поиграть с ним.

— А что, они увлекались бильярдом?

— Лев Осипович прекрасно играет. У него восхитительный глазомер, нервная, очень чуткая рука. Но ему всегда не хватало духа, ну, азарта, что ли. Нет в нем настоящей игровой сердитости. Иконников в турнирных партиях всегда его обыгрывал. Хотя сам рисунок игры Полякова и был красивее…

— Вы поддерживали с ним знакомство все эти годы?

— Льва Осиповича я не видел уже множество лет. А с Иконниковым мы до последнего времени общались.

— А точнее?

— Точнее некуда. В последний раз я его видел дня за три до смерти.

— Вы говорили с ним о краже у Полякова?

— Нет, не говорили.

— Странно, — заметил я. — Тема-то куда как волнующая. А Иконников был всем этим весьма озабочен.

— Я думаю, — усмехнулся Дзасохов, — Под таким мечом находиться…

— А что — под мечом? — снаивничал я, — Иконников тут при чем?

Дзасохов пожал плечами, неуверенно сказал:

— Не знаю, правда или нет, но против него ведь вроде было выдвинуто обвинение…

— Откуда вы это взяли? — быстро спросил я.

— Слышал такое. Мир тесен…

— А все-таки? Кто это вам сказал?

— Сашка Содомский. Он, конечно, трепач первостатейный, но такое из пальца не высосешь. Тем более что при мне у них произошел скандал.

— Что он за человек, этот Содомский?

— Так, — сделал неопределенный жест Дзасохов. — Живет хлеб жует. Человек как человек. Распространяет театральные билеты.

— Я заметил, что вы о нем говорили без малейшего почтения, — сказал я, и Дзасохов улыбнулся.

— О нем все говорят без почтения. Ну, а уж мне-то сам бог велел…

— Почему именно вам?

— Да ведь мне теперь помереть придется с элегантной фамилией Кисляев — и не без его участия. Это он меня, дурака, «жить научил».

— То есть?

— Несколько лет назад остался я без работы, и денег, естественно, ни хрена. Пошел я к Сашке перехватить четвертачок. Денег он мне, правда, не дал, но говорит: «С твоими-то руками побираться — глупее не придумаешь…» Научил, как делать фальшивые царские червонцы и с покупателем свел…

Дзасохов замолчал. У него были очень красивые руки — хоть и непропорционально крупные на таком небольшом туловище. Сильные, с крепкими длинными пальцами, четким рисунком мышц и жил. И в руках этих совсем не было суетливости, они спокойно, твердо лежали на столе, и по ним совсем не было заметно, что Дзасохов волнуется. Иногда только он проводил ладонью по своей немыслимой шевелюре, и снова руки спокойно лежали на столе, с гибкими и мощными кистями, которые могли делать королевские партии в бильярд, рисовать куриц со скорбными глазами и формовки для «царских золотых» монет.

— И что дальше было? — спросил я, хотя знал почти все, что произошло дальше: утром я успел прочитать справку по делу. Но никаких упоминаний о Содомском там не было.

— Ничего, — сказал Дзасохов, — Три года общего режима.

— А почему вы на следствии не рассказали о Содомском? — спросил я.

— Зачем? Я ведь не малый ребенок, которого охмурил злой демон Содомский. Когда соглашался, знал, на что шел. А получилось — собрался за шерстью, а вернулся стриженый…

— Но ведь Содомский, как я понимаю, был организатором этого преступления. А отдувались вы один.

— А может, не был — он и за комиссионные мог участвовать. Кроме того, вы, наверное, не поняли меня — я ведь вовсе не слезами восторга и раскаяния принял приговор суда.

— Ну восторгаться там и нечем было. А раскаяние вам бы не помешало — может быть, наказание меньше назначили.

— Мне и так несправедливо тяжелое наказание дали. От моего так называемого преступления никто не пострадал.

Я засмеялся:

— Это просто вам не повезло, что сразу поймали.

Дзасохов махнул рукой:

— Я не об этом. Честный человек не станет скупать золотые монеты, будь они хоть трижды настоящие, а не фальшивые. Даже если бы мое преступление удалось — тоже ничего страшного: подумаешь, вор у вора дубинку украл!

Ухмыляясь, я развел руками:

— Мой начальник говорит, что каждый должен заниматься своим делом. Вот наказывать жуликов — это наша задача. Вы тут ни при чем — занимались бы своими делами. Не можем мы допустить, чтобы преступники у нас между собой разбирались по своим понятиям о справедливости.

— А я и не говорю ничего, — пожал плечами Дзасохов.

— Но одной вещи я все-таки не понимаю, — сказал я.

— Какой? — поднял на меня спокойные глаза Дзасохов.

— Почему вы мне это сейчас рассказали, умолчав на следствии?

Дзасохов достал пачку «Казбека», вынул папиросу, подул в бумажный мундштук, постучал папиросой о ладонь, двойным прижимом смял мундштук, прикурил, помахал спичкой перед тем, как бросить ее в пепельницу, затянулся и пустил длинную фигуристую струю дыма к потолку. И делал он все это не спеша, внимательно, очень спокойно; и мне почему-то не нравилось это спокойствие — было в нем какое-то упорное внутреннее напряжение, недвижимость характера, немота чувств, неестественный покой клочка воды, залитого маслом, когда вокруг бушуют волны и летят во все стороны брызги. Дзасохов покурил немного, сказал:

— А потому, что вопрос этот давно иссяк. Вы же не побежите сейчас возбуждать дело по вновь открывшимся обстоятельствам. Да и я своих слов подтверждать не стану.

— Почему?

— Потому что я с той жизнью, со всеми людьми из нее, со всем, что там было — хорошим и противным, — со всем покончил навсегда. Из той жизни у меня оставались две привязанности — Иконников и старый смешной чудак Соломон Кац. Вот Иконников уже умер.

— А что в новой жизни?

— Все. Я в сорок шесть лет вдруг узнал, что умею рисовать картиночки, которые почему-то ужасно нравятся детям. И я сейчас очень тороплюсь — мне надо наверстать хотя бы часть из того, что я не успел сделать раньше и чем должен был заниматься всю жизнь. Понятно?

— Понятно, — кивнул я и, набравшись наконец, храбрости, спросил: — Скажите, пожалуйста, вы вот в течение многих лет не отдавали долг Соломону Кацу, а вчера возвратили. С чем это связано?

Он удивленно повернулся ко мне, мгновение всматривался, потом засмеялся:

— Ах это вы были — в кресле, намыленный? То-то я все старался вспомнить ваши глаза — где я их видел.

— Да, это был я.

— Долг я возвратил из гонорара, который получил за эту книжечку, — он кивнул на раскладушку «Курочка-Ряба», лежавшую на углу стола.

— Прекрасно. И последний вопрос: что могло связывать Иконникова с Содомским?

— Так ведь когда-то Сашка Содомский был постоянным концертным администратором Иконникова, — сказал Дзасохов. — В конце концов Иконников его со скандалом прогнал…

— А потом помирились, что ли? — уточнил я.

— Ну да. Другие дела уже были — Иконников Паша не тот стал…

— Из-за чего скандал получился? — спросил я.

— Да я точно не знаю, так, в общих чертах, — неуверенно сказал Дзасохов и зябко потер щетину на лице.

— Можно и не очень точно… Вы хотя бы так, в общих чертах расскажите.

— В общих чертах — Иконников послал Сашку взять в репетиционном фонде скрипку для кого-то из своих учеников…

— Подождите, Дзасохов. Разве у Иконникова были ученики?

— А как же? — удивился Дзасохов. — Конечно!

— Вы не ошибаетесь?

— Да что вы спрашиваете? Я сам знал некоторых…

— Ну, ну, извините. Дальше. Что такое репетиционный фонд?

— Ну есть в филармонии такая кладовочка, а в ней старичок пенсионер. Лежат в кладовочке разные инструменты, а старичок выдает их исполнителям, если у кого они сломались или там почему-то еще. Инструменты, конечно, барахло, старый хлам — понятное дело, прокат. Пришел туда Содомский, поковырялся, а у него глаз-алмаз, нашел какую-то скрипочку без струн, без колков, всю в белилах перепачканную. Взял скрипочку — и к скрипичному мастеру Батищеву. Тот прямо затрясся, как увидел: старинная скрипка, предположительный автор — Бергонци, в крайнем случае — Винченцо Панормо, начало восемнадцатого века. Короче, больше этой скрипки никто и не видел. Через год Содомский пришел в фонд, заявил, что скрипочку у него украли, и согласился возместить ее стоимость. А ей цена по описи — грош с половиной. Так бы об этом никто не узнал, но мастер Батищев входил в инвентаризационную комиссию и сообразил, что это за штучки. Он и начал кричать, что год назад ему Содомский приносил скрипку, похожую на Бергонци или Винченцо Панормо. Вызвали Содомского, а он сидит и ухмыляется — показалось, мол, все это нашему почтенному мастеру. Ну, выгнали его отовсюду, вот он и стал заниматься распространением билетов.

Я подписал Дзасохову пропуск, в котором было написано: «Кисляев». Он встал, маленький, сухой, с дикой гривой волос, и я почему-то подумал, что он похож на торчмя поставленный помазок.

— А это, если вам понравилось, возьмите себе, — кивнул он на «Курочку-Рябу». — У меня еще есть.

— Спасибо, — сказал я.

— Э, ерунда, — махнул Дзасохов рукой, — До свидания.

ГЛАВА 3. «…ПЛОТЬЮ ЖИВОЙ ОН В МОГИЛУ ЖИВУЮ УХОДИТ»

Громче звоните, колокола! Громче! Пусть гром ваш пробудит этот сонный, ленивый город! Пусть звон ваш катится по улицам голосом счастья! Горите ярче, смоляные плошки, и пусть ввысь несут огонь петарды!

Трещат дубовых бочек донья, и льется алое джинцано. Иль, может, кьянти не хватает? Скажите — сегодня можно все и всем!

Сегодня, в последний день уходящего века, вдовец Антонио, старик Страдивари, пятидесятипятилетний мастер, вводит в дом новую жену — семнадцатилетнюю Марию Замбелли. И пусть смеются дураки и завистники, пусть говорят, что стар он и нашел красавицу другим на радость. Не властно время над великими, ибо живут они в настоящем, как усталый путник в задней комнате траттории, — их главная жизнь в будущем. И если к мастеру пришла любовь на склоне лет, значит, отсюда начинается его молодость, значит, мудрости его, согретой нежностью, суждено дать удивительно пышные плоды. Так думал Антонио Страдивари.

И Андреа Гварнери, бессильный, умирающий в нищей лачуге, сказал своему внуку Джузеппе:

— Страдивари — великий мастер. Но настоящее величие его впереди.

— Почему вы думаете так, синьор? — спросил Джузеппе, маленький даже для своих лет, тщедушный головастый мальчик с впалой грудью.

— Потому что он талант, — сказал дед, тяжело кашляя и сплевывая поминутно мокроту. — Потому что он любит свое дело больше всего на свете. Потому что он мудр и жаден, как сатана. Потому что ему очень везло всегда. Ему и с этой девочкой повезло.

— Я не понимаю вас, — сказал Джузеппе. — Отец говорит, что он перенял у своего учителя Амати дьявольское знание.

Андреа долго надсадно кашлял, потом засмеялся:

— Твой отец приходится мне сыном, и уж кому, как не мне, знать, что он трусливый и глупый человек. Не верь ему. Всю жизнь он всего боялся — бога, людей, трудностей, меня, а теперь, когда лупит тебя, начинает помаленьку бояться и сына. Если ты хочешь стать настоящим мастером, тебе надо уйти из дому.

— Как же я буду жить? Мне ведь только двенадцать лет, — спросил Джузеппе, и на глаза его навернулись слезы. — У меня кружится голова и теснит в груди, когда я поднимаюсь бегом по лестнице.

— Мальчик мой, поверь, что нет покоя и счастья в тихом, сытом убожестве. Ты можешь преодолеть свою немощь, только став больше самого себя.

— Разве человек может стать больше самого себя? — спросил с испугом Джузеппе.

— Может, — устало кивнул Андреа. — Я прожил глупую, беспутную жизнь, но сейчас нет смысла жалеть об этом. Одно знаю я наверное — творенье рук и сердца человеческого делают его всемогущим, всесильным и бессмертным.

— Руки мои слабы, а сердце немо. Что могу я создать и оставить людям?

— Но слух твой тонок, а ум быстр и пытлив, и душа твоя исполнена добра. И если ты запомнишь, что для учебы нет дня завтрашнего, а есть только сегодня, то через десять лет ты будешь большим мастером и познаешь счастье свершений…

Джузеппе простер к деду тонкие, худые руки:

— Но вы не встаете с постели, и глаза ваши незрячи, а отец не хочет учить меня, он хочет отдать меня в монастырскую школу. Как могу я учиться и приблизить час свершений?

Андреа хрипло, с грудным присвистом засмеялся:

— Твой отец тебя ничему научить не может. Он плохой мастер. Попомни слово мое: если ты послушаешься меня, то спустя время твой отец будет подражать тебе и жизнь его догорит под сенью твоей славы.

— Но кто же откроет мне путь истины и свершений? — спросил с горечью Джузеппе. — Ведь не станет же меня учить Страдивари?

— Нет, мой мальчик, не станет тебя учить этот большой мастер. Сейчас он не возьмет тебя, потому что ты мало знаешь и мало можешь…

— А если я подучусь? — с надеждой сказал мальчик.

Андреа покачал маленькой седой головой:

— Тем более. Тебе, Джузеппе, не повезло — у Страдивари выросли бездарные дети…

— Не понимаю, — удивленно раскрыл черные быстрые глаза мальчик.

— У тебя могла быть единственная возможность стать учеником синьора Антонио, если бы хоть один из его сыновей унаследовал талант отца. Тогда бы он не побоялся взять тебя в ученики, и с годами, в соперничестве, вы узнали бы, кто из вас лучший. Но Страдивари уже знает, что он сможет передать детям только свои записи и тайные средства мастерства — сами они ничего открыть не могут. А отдать свое знание молодому Гварнери не позволит ему сердце.

Назад Дальше