— Пожалуй, нет, — сказала она. — Хотя я люблю Баха и знаю, что Чиприани мог бы приготовить мне такой бутерброд.
— А я ничего и не говорю против Баха.
— Знаю.
— Черт подери! — сказал полковник. — Бах ведь, в сущности, был нашим союзником. Как и ты, — добавил он.
— Ну, меня ты, пожалуйста, не трогай!
— Дочка, — сказал полковник, — когда же ты поймешь, что мне можно над тобой шутить, — ведь я тебя люблю!
— Я это поняла. Но, знаешь, гораздо веселее, когда шутки не очень грубые.
— Хорошо. И я понял.
— Сколько раз ты думал обо мне на этой неделе?
— Все время.
— Нет, скажи правду!
— Правда. Все время.
— Ты думаешь, у нас с тобой это такой уж тяжелый случай?
— Почем я знаю, — сказал полковник. — Как я могу знать?
— Надеюсь все-таки, что у нас с тобой это не такой уж тяжелый случай. Я никак не думала, что это будет такой тяжелый случай!
— А теперь думаешь?
— Да, теперь я вижу, — сказала девушка. — Теперь, и навсегда, и во веки веков. Я правильно сказала?
— Довольно и одного «теперь». Скажите, Этторе, а этот тип с обаятельным лицом — рядом с ним сидит такая симпатичная женщина, — он не в «Гритти» живет, а?
— Нет, — сказал Этторе. — Он живет поблизости, но иногда ходит в «Гритти» обедать.
— Великолепно, — сказал полковник. — Теперь я знаю, на что мне смотреть, когда нападет тоска. А кто ему эта женщина? Жена? Мать? Дочь?
— Увы! Не знаю! — сказал Этторе. — Мы тут в Венеции почему-то за ним плохо следили. Он у нас почему-то не вызывал ни любви, ни ненависти, ни страха, ни подозрений. Но вас он в самом деле интересует? Я могу расспросить Чиприани.
— Давай-ка лучше закроем на него глаза, — сказала девушка. — Ты так, кажется, говоришь?
— Что ж, давай закроем.
— Ну да, раз у нас так мало времени, Ричард. Зачем на него тратить время?
— Я смотрел на него, как на рисунок Гойи. Лица ведь — те же картины.
— Смотри на мое лицо, а я буду смотреть на твое. Давай на него закроем глаза, хорошо? Он ведь пришел сюда просто так и никому не мешает.
— Давай я буду смотреть на твое лицо, а ты на мое не смотри.
— Нет, — сказала она. — Это нечестно. Мне ведь твое лицо надо запомнить на целую неделю.
— Ну а что ж тогда мне прикажешь делать? — спросил ее полковник.
К ним опять подошел Этторе — это был отчаянный заговорщик, и, быстро, как истинный венецианец, наведя справки, он сообщил:
— Мой товарищ, который работает в той гостинице, говорит, что он выпивает три-четыре рюмки виски, а потом садится и пишет очень длинно и бегло далеко за полночь.
— Представляю, как это увлекательно будет читать!
— Да, и я себе представляю, — сказал Этторе, — Данте, наверно, работал иначе.
— Данте был тоже vieux con,32 — сказал полковник. — Как мужчина, а не как писатель.
— Вы правы, — признался Этторе. — Никто из знатоков, кроме флорентийцев, не будет этого отрицать.
— Начхать нам на Флоренцию, — сказал полковник.
— Ну, это не так-то просто, — сказал Этторе. — Многие пытались, но редко кому это удавалось. А чем она вам, полковник, не нравится?
— Трудно объяснить. Когда я был мальчишкой, там был сборный пункт моего полка. — Он сказал по-итальянски — deposito.
— Тогда понятно. У меня тоже есть причины ее не любить. А вы знаете какие-нибудь хорошие города?
— Да, — сказал полковник. — Этот. Кое в чем Милан, Болонья. И Бергамо.
— Чиприани припас много водки на случай, если придут русские, — сказал Этторе. Он любил отпустить крепкую шуточку.
— Они привезут свою водку. И пошлины платить не будут.
— А Чиприани все же подготовился к их приходу.
— Ну, тогда он — единственный, кто к этому готов. Посоветуйте ему не брать от младших офицеров чеков на Одесский банк, и спасибо вам за сведения о моем соотечественнике. Больше я не буду отнимать у вас время.
Этторе отошел. Девушка заглянула в старые стальные глаза полковника и положила обе свои руки на его искалеченную руку.
— Ты сегодня довольно добрый, — сказала она.
— А ты ужасно красивая, и я тебя люблю.
— Ну что ж, это приятно слышать!
— Где мы будем ужинать?
— Мне надо позвонить домой и спросить, можно ли мне не ужинать дома.
— А почему та стала грустная?
— Разве я грустная?
— Да.
— И совсем я не грустная. Такая же веселая, как всегда. Честное слово, Ричард. Но ты думаешь, приятно, если тебе девятнадцать лет и ты влюбилась в человека, которому за пятьдесят, и ты знаешь, что он скоро умрет?
— Ну зачем так прямо? — спросил полковник. — Но когда ты это говорила, ты была очень красивая!
— Я никогда не плачу, — сказала девушка. — Никогда. У меня даже есть такое правило — никогда не плакать. Но сейчас я заплачу.
— Не плачь, — сказал полковник. — Ведь я сегодня добрый, правда? А что до всего прочего — ну его к дьяволу!
— Скажи еще раз, что ты меня любишь.
— Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя.
— А ты постараешься не умирать?
— Да.
— Что говорил доктор?
— Да ничего особенного…
— Но хуже тебе не стало?
— Нет, — солгал он.
— Тогда выпьем еще по одному мартини. Ты знаешь, я до тебя никогда не пила мартини.
— Знаю. Но теперь здорово пьешь.
— А лекарство тебе принимать не пора?
— Пора, — сказал полковник. — Лекарство пора принять.
— Можно я тебе его дам?
— Да, — сказал полковник. — Можно.
Они всё сидели за столиком в углу, и какие-то люди приходили в бар, а другие выходили. У полковника от лекарства слегка закружилась голова, и он ждал, пока это пройдет. «Каждый раз одно и то же, — думал он. — Черт бы его побрал, это лекарство!» Он видел, что девушка наблюдает за ним, и улыбнулся. Это была привычная, испытанная улыбка, которой он пользовался вот уже пятьдесят лет, с тех пор как улыбнулся впервые, и она до сих пор ему не изменяла, как дедушкино охотничье ружье. Ружье, наверно, взял старший брат. «Что ж, он всегда стрелял лучше меня, — думал полковник, — ружье принадлежит ему по праву».
— Слушай, дочка, — сказал он. — Ты только из-за меня не расстраивайся.
— Я и не расстраиваюсь. Ни чуточки. Но я тебя люблю.
— Тоже не бог весть какое занятие, правда? — Он сказал oficio вместо «занятие», — когда им надоедало говорить по-французски, а по-английски при посторонних разговаривать не хотелось, они иногда разговаривали по-испански. «Испанский язык грубый, — думал полковник, — иной раз грубее кукурузной кочерыжки. Но зато всегда можно точно выразить свою мысль, и она запомнится».
— Es un oficio bastante malo, — повторил он, — любить меня.
— Да. Но это единственное мое занятие.
— А стихов ты больше не пишешь?
— Ну, это были школьные стихи. Так же как и мое рисование. У всех у нас в детстве бывают таланты.
«В каком же возрасте у них тут стареют? — думал полковник. — В Венеции не бывает стариков, но мужают здесь очень быстро. Я и сам быстро возмужал в Венеции и никогда уж потом не был таким взрослым, как в двадцать один год».
— Как мама? — спросил он ласково.
— Очень хорошо. Она никого не принимает и почти не видит людей. У нее ведь такое горе.
— Как ты думаешь, она очень расстроится, если у нас будет ребенок?
— Трудно сказать. Она очень умная. А мне все равно придется за кого-нибудь выйти замуж. Но очень не хочется.
— Мы могли бы с тобой пожениться.
— Нет, — сказала она. — Я подумала и решила, что лучше не надо. Это такое же решение, как насчет того, что не нужно плакать.
— А что, если ты решила неверно? Видит бог, я тоже принимал неверные решения, и очень много людей погибло из-за того, что я ошибался.
— По-моему, ты преувеличиваешь. Не верю, чтобы ты часто ошибался.
— Не часто. Но бывало, — сказал полковник. — В моем деле трех раз больше чем достаточно, а я ошибся целых три раза.
— Расскажи, как это было.
— Тебе будет скучно, — сказал полковник. — Мне самому до смерти тошно, когда я вспоминаю, а другим — тем более.
— А я разве другая?
— Нет. Ты моя любовь. Моя последняя, единственная и настоящая любовь.
— А ты их принял, эти решения, давно или недавно?
— Одно давно. Другое попозже. А третье недавно.
— Может, ты мне все-таки расскажешь? Я тоже хочу заниматься твоим скверным ремеслом вместе с тобой.
— А ну его к дьяволу! — сказал полковник. — Ошибки были сделаны, и я заплатил за них сполна. Беда только в том, что расплатиться невозможно.
— Расскажи, как это было и почему невозможно.
— Не хочу, — сказал полковник. И переубеждать его было бесполезно.
— Тогда давай веселиться.
— Давай, — сказал полковник. — Жизнь-то ведь у нас только одна.
— А вдруг не одна? Вдруг еще будут и другие?
— Не думаю, — сказал полковник. — Ну-ка, повернись ко мне в профиль, чудо мое!
— Вот так?
— Так, — сказал полковник. — Именно так.
"Ну вот, — подумал полковник, — начался последний раунд, а я даже не знаю, какой он по счету. Я любил в своей жизни только трех женщин и трижды их терял.
Женщину теряешь так же, как теряешь батальон, — из-за ошибки в расчетах, приказа, который невыполним, и немыслимо тяжелых условий. И еще — из-за своего скотства.
Я потерял в своей жизни три батальона и трех женщин, а теперь у меня четвертая, самая красивая из всех, и чем же, черт подери, это кончится?
А ну-ка, объясните, генерал, — ведь у нас сейчас не военный совет, а свободный обмен мнениями по поводу создавшейся обстановки, — ответьте мне, генерал, на вопрос, который вы мне сами не раз задавали:
— Сколько тебе лет?
— Скоро будет девятнадцать.
— Откуда же ты все это знаешь?
— Мне рассказывал один гондольер. Этот молодой человек по нашим временам очень хороший художник. Теперь ведь настоящих художников не бывает. Но подумай, ходить со вставными зубами в двадцать пять лет — это просто смешно!
— Я тебя очень люблю, — сказал полковник.
— И я тебя очень люблю. Я только не знаю, что это значит по-вашему, по-американски. Но я люблю тебя и по-итальянски, хотя это против моих взглядов и против моего желания.
— Нельзя так чертовски много желать, — сказал полковник, — не то, смотри, желание возьмет да исполнится!
— Верно, — сказала она. — Но я бы хотела, чтобы мое теперешнее желание исполнилось.
Оба помолчали, потом девушка сказала:
— Этот молодой человек, — он теперь уже настоящий мужчина и ухаживает за женщинами, чтобы скрыть, что он такое, — написал мой портрет. Хочешь, я тебе его подарю?
— Спасибо. Я буду очень рад, — сказал полковник.
— Там все так поэтично! Волосы куда длиннее, чем у меня на самом деле; и кажется, будто я выхожу из моря, даже не намочив головы. А когда выходишь из воды, волосы прилизанные, концы у них слипшиеся и вся ты похожа на дохлую крысу. Но папа хорошо заплатил за портрет, и хотя это совсем не я, но такой ты бы хотел меня иметь.
— Я часто себе представляю, как ты выходишь из моря.
— Ну да! Ужасное уродство!.. Может, ты правда возьмешь этот портрет на память?
— А твоя мама возражать не будет?
— Нет, мама возражать не будет. По-моему, она будет даже рада от него избавиться. У нас есть картины получше.
— Я очень люблю вас обеих — и тебя, и твою маму.
— Я ей это непременно скажу.
— Как ты думаешь, этот конопатый хлюст в самом деле писатель?
— Да. Этторе ведь тебе сказал. Этторе любит пошутить, но никогда не врет. Ричард, что такое хлюст? Только ты надо мной не смейся.
— Боюсь, что это трудно объяснить. По-моему, хлюст — это человек, который никогда всерьез не занимался своим делом (oficio) и только раздражает всех своим нахальством.
— Мне надо научиться правильно употреблять это слово.
— Не стоит употреблять его вообще. — Потом он спросил: — А когда я получу твой портрет?
— Если хочешь, сегодня. Я попрошу, чтобы его упаковали и послали тебе. Где ты его повесишь?
— У себя дома.
— А туда никто не придет и не будет надо мной смеяться и говорить гадости?
— Нет. Пусть только попробует. И потом, я им скажу, что это портрет моей дочери.
— А у тебя когда-нибудь была дочь?
— Нет, но мне всю жизнь хотелось, чтобы она была.
— Но я могу быть тебе и дочерью тоже.
— Тогда это будет кровосмешением.
— В таком старинном городе, как наш, это никого не испугает. Чего тут только не видали!
— Послушай, дочка…
— Вот и хорошо, — сказала она. — Мне это очень нравится.
— Ну и слава богу, — сказал полковник. Его голос звучал чуть-чуть хрипло. — Мне тоже нравится.
— Теперь ты понимаешь, за что я тебя люблю, хоть и знаю, что этого не надо?
— Послушай, дочка… Где мы будем ужинать?
— Где хочешь!
— Давай поужинаем в «Гритти»?
— Давай.
— Тогда позвони домой и спроси разрешения.
— Не хочу. Я не буду просить разрешения, я просто им скажу, где я ужинаю, чтобы они не беспокоились.
— Но ты в самом деле хочешь ужинать в «Гритти»?
— Конечно. Это очень хороший ресторан, и ты там живешь, и все могут нас там видеть.
— С каких пор ты стала такой?
— А я и была такая. Мне всегда было все равно, что обо мне думают. И потом, я никогда не делала того, чего надо было стыдиться, разве что врала, когда была маленькая, и грубила.
— Эх, как бы я хотел, чтобы мы могли пожениться и родить пятерых сыновей, — сказал полковник.
— Я тоже, — сказала девушка. — И разослать их в пять разных концов света.
— А разве у света пять концов?
— Не знаю, — сказала она. — Пока я говорила, мне казалось, что да. Ну вот видишь, мы опять веселимся правда?
— Да, дочка.
— Ну-ка, скажи еще раз. Повтори, как ты сказал.
— Да, дочка.
— Ах, — сказала она. — Почему у людей все так сложно? Можно мне подержать твою руку?
— Она такая уродливая, мне самому противно на нее смотреть.
— Ты даже не понимаешь, какая у тебя рука!
— Это, конечно, дело вкуса, — сказал он. — Но ты, дочка, все же не права.
— Может быть. Но видишь, мы опять веселимся, а то плохое, что у нас было на сердце, теперь ушло.
— Ушло, как туман из низины, когда над холмами встает солнце, — сказал полковник. — И ты — это солнце.
— А мне хочется быть похожей на луну.
— Ты и луна тоже. И любая другая планета, какая тебе нравится, и я даже могу тебе точно сказать, где эта планета находится. Господи Иисусе, дочка, да если хочешь, будь хоть целым созвездием.
— Нет, лучше я буду луной. У нее тоже есть свои неприятности.