— Да скорее батько живую меня закопает, чем заставит выйти за другого!
— Счастье мое! Радость моя! — вскрикнул и он, покрывая поцелуями ее голову и лицо. — Клянусь же и я тебе, что скорее сырая земля засыплет живого меня, чем я зраджу тебя, чем я забуду тебя, дружину мою верную, единую и на этом, и на том свете.
Из очей Гали выкатились одна за другой две крупные слезы и, медленно сбежавши по щекам, упали двумя горячими каплями на скрещенные руки.
И чтоб она забыла эту клятву, чтоб она забыла своего единого Семена и согласилась пойти за другого? Никогда, никогда! Одно только и осталось ей в жизни: молиться за его душу и ждать смерти, чтобы поскорее свидеться с ним. Что-то сильно сжало горло Гали, глаза ее застлал влажный туман, жгучая, необоримая тоска охватила ее сердце и унесла далеко-далеко к дорогому, незабвенному прошлому. Словно в каком-то тумане выплывали перед нею картины детства, картины пережитого счастья, первых встреч, первых недосказанных слов… Они наплывали одна на другую, исчезали, появлялись снова, и всюду в них был он, хороший, коханый, любимый! То она видела его маленьким резвым хлопчиком, сверстником ее детских игр, то он являлся перед нею застенчивым бурсаком-подростком, то она видела его снова уже взрослым юношей, первым красавцем на весь Подол. И каждый этот образ был так близок, так дорог ее сердцу, что Галя, казалось, сама бы решить не могла, который из них был ей дороже, ближе, милей? Ей казалось, что в жизни ее не было той минуты, когда бы она любила Семена больше, что с самого детства ее душа уже срослась, сплелась с его душой, как сплетаются ветвями два молодых деревца, выросшие из одного корня. Но нет, эта минута была, Галя помнит ее, она не забудет ее никогда, никогда… Перед самой смертью она вспомнит ее для того, чтобы уйти со счастливой улыбкой из этой жизни.
Это случилось три года тому назад, как раз на крещенье. День был морозный, ясный. По берегам Днепра толпился весь Киев. Ближе к берегу на Днепре была устроена великолепная иордань из разноцветного льда. Все киевское духовенство, облаченное в свои лучшие шаты, с крестами и хоругвями окружало ее. С берегов Днепра спускались на лед стройными лавами все цехи с развевающимися знаменами и значками; особо стояли крамари, особо козаки в своих красных и синих жупанах с алеющими, как мак, верхами шапок. Впереди всех выступал ее батько, войт киевский, окруженный славетными райцами да бурмистрами, а рядом с ним стоял и гетман козацкий, окруженный полковниками да сотниками. Женщины группировались отдельно. Почтенные горожанки с повязанными белыми намитками головами держались степенно и строго, а молодые дивчата, несмотря на торжественность минуты, то и дело перешептывались и пересмеивались между собой… Боже мой! Как весело было в этом цветущем, как летний сад, уголке. Всюду раздавался веселый смех, затаенный шепот. И отчего это было так весело всем? Оттого ли, что солнце сияло так ярко, рассыпая бриллиантовые блестки по снежному ковру, покрывавшему застывший Днепр? Оттого ли, что легкий морозец пощипывал уши и заставлял то и дело переминаться с ноги на ногу, постукивая коваными каблучками? Оттого ли, что на плечах было всего семнадцать легеньких, беспечальных лет? Галя и сама не знает. Она только помнит, что сердце ее трепетало в груди так радостно и легко, как трепещет прозрачными крылышками резвый мотылек, купаясь в ласковых лучах солнца.
— А что это за красень такой, Галю? Вон посмотри в цехе злотарском, вон тот, что держит коругов? — обратилась к ней вдруг Богдана.
Галя взглянула по указанному подругой направлению и увидала высокого, статного юнака, одетого в дорогой синий жупан. Среди всех горожан он выделялся и своей статной фигурой, и красивым лицом. Галя взглянула еще раз внимательнее и онемела от изумления, — да ведь это был он, Семен; только кто мог бы узнать в этом молодом красавце того неловкого, застенчивого подростка, которого она и видела еще полгода тому назад? А и Семен заметил ее и не сводил восторженных, словно пораженных каким-то чудным виденьем очей… И, странное дело, теперь, вместе с его взглядом, какая-то сладкая тревога и непонятное смущение проникли в ее сердце, и Галя невольно потупила глаза.
С этого дня что-то неуловимое, но бесконечно дорогое связало навеки их сердца…
А потом весна пришла… Он уехал… навеки… Мать умерла… И все оборвалось… все!
Галя припала головой на руки и горько заплакала…
Дверь тихо скрипнула, и в комнату вошла неслышно старушка няня. Заметивши, что Галя плачет, старушка молча остановилась у дверей и печально закивала головой. С минуту она стояла неподвижно, грустно смотря на свою питомицу, а затем тихо подошла к столу и, севши рядом с Галей, обняла ее за шею рукой.
— Ах это ты, няня? — произнесла Галя, подымая голову и поспешно отирая руками мокрое от слез лицо.
— Я, я, дытыно моя коханая, а ты опять журышься, опять побываешься!
— Ничего, ничего… Это я так себе… няня.
— Так себе… Эх, знаю я все, все знаю, голубка! — Старушка глубоко вздохнула и махнула рукой. — А тот, — заговорила она сразу сердито, кивнувши головою в сторону светлицы пана войта, — еще грымает, что посмеялись над этим харцызой, да и меня учит: и ты, мол, старая, с глузду зсунулась. Я-то с глузду не зсунулась, а вот за других-то этого сказать нельзя. Видишь что! Шляхетства заманулось! Да хоть ты себе там и пан войт киевский, а горла никому не заткнешь! Кто ж виноват, что ты себе такого всесвитнего дурня выбираешь зятем!
При этом слове няньки Галя быстро подняла голову и остановила на лице старушки изумленный, недоумевающий взгляд.
— Зятем? Что ты говоришь, няня? — произнесла она встревоженно.
— А то говорю, что знаю, дытыно. Ты думаешь, что он даром завел дружбу с Ходыкой?
— Нет, нет, няня, не может этого быть! — вскрикнула Галя, хватая старуху за руки и сжимая их своими похолодевшими, как лед, руками.
— То-то и горе, что правда, — вздохнула глубоко старуха, — сегодня я сама подслушала, о чем они там, запершись, говорили.
— О чем же, о чем? — Галя впилась в лицо старухи полными ужаса глазами.
— О том, что пообещал ему батько выдать тебя за его сына, Панька.
— Нянечко, голубка моя, да лучше ж я убьюсь, на воротах повешусь! — вскрикнула Галя и, заливаясь слезами, упала старухе на грудь.
V
Попрощавшись с Балыкой, Ходыка поспешно отправился к себе домой. Так как дом его находился на Житнем торгу, недалеко от усадьбы войта, то он не взял с собой лошадей, а прибыл с сыном пешком.
Поспешно шагал он теперь по узким кривым улицам нижнего города Подола, опираясь на высокую палку с дорогим золотым набалдашником. Слуга, прибежавший за ним к войту, следовал в некотором отдалении за своим господином. Толстый Панько с трудом поспевал за отцом. На улицах было совершенно темно, тихо, безлюдно… Панько то и дело попадал в рытвины и промоины, но Ходыка не обращал на него никакого внимания. Он был необычайно взволнован каким-то недобрым предчувствием.
Что такое ожидало его дома? Кто прислал за ним? Юзефович? Не от Грековича ли? Но что же могло случиться? Новый наказ, чтоб я стал открытым униатом? О, должно быть, что-то плохое. Для хороших вестей нечего так торопиться, можно и подождать. А это, должно быть, что-нибудь экстренное, опасное, требующее немедленного противодействия… Но что? Ходыка перебирал в своем уме все свои темные дела прошедшие и настоящие, но ни одно из них не могло требовать такой поспешности. Это обстоятельство еще больше интриговало Ходыку, заставляя прибавлять шагу: но при сыне он не решался расспросить об этом верного слугу.
Наконец он дошел до своей усадьбы.
Богатая усадьба Ходыки была обнесена кругом высоким частоколом, сбитым из дубовых бревен с заостренными вверху концами; над ними еще были прикреплены вертящиеся, утыканные острыми шипами бревна, так что лихому человеку не было возможности в нее проникнуть. Массивные дубовые ворота, окованные железом, замыкали ее. Они представляли из себя род небольшого укрепления. Вверху над ними был устроен небольшой навес, вроде крыши, под которым ожидавший посетитель мог укрыться от непогоды. Рядом с выездными воротами находилась узкая калитка, так же обитая железом. Вверху калитки было пробито небольшое окошечко, закрывавшееся деревянной ставенкой на железных болтах. Из-за частокола виднелись только высокие черепичные крыши построек, наполнявших двор, и опушенный снегом сад, простиравшийся за домом.
Так как время было позднее, то ворота были уже заперты. Ходыка стукнул в них несколько раз палкой. Через минуту проделанное в калитке окошечко отворилось, в него выглянул воротарь и, узнавши хозяина, бросился поспешно открывать перед ним калитку.
Войдя во двор, Ходыка подождал, пока слуга запрет калитку, затем осмотрел замки на воротах, взял из его рук ключи и, обратившись к сыну, произнес отрывисто:
— Ну, а ты ступай теперь к себе, вижу, что после тестевой вечери толку от тебя не добьешься. Завтра уже расспрошу тебя обо всем.
Осоловевший Панько пробормотал в ответ что-то невнятное и молча последовал за отцом в дом.
Направо и налево во дворище Ходыки тянулись всевозможные хозяйственные постройки: кухни, челядницкие и коморы, а сам будынок стоял посредине в глубине двора. Тяжелый деревянный дом Ходыки с потемневшими от времени стенами и красной черепичной крышей с высоким поддашником высматривал чрезвычайно мрачно и угрюмо. Посредине его выступало высокое крыльцо с опирающимся на колонки навесом и широкими ступенями, спускавшимися во двор. Ходыка в сопровождении сына и слуги поднялся по ступеням на крыльцо и вошел в сени. Тусклая масляная лампада освещала просторные сени этого мрачного дома. Направо и налево шло несколько дверей, ведущих в разные покои.
Когда Панько скрылся в одной из дверей, расположенных налево, Ходыка поспешно сбросил на руки сопровождавшего его слуги свой дорогой меховой кафтан и произнес отрывисто:
— Кто?
— Юзефович.
— А где же он?
— В светлице панской, — ответил тихо слуга.
— Гаразд, прикажи же всем расходиться… гасить огонь… Ко мне не допускай никого!
— Слушаю ясного пана, — ответил с поклоном слуга.
Ходыка отправился в свою светлицу. Здесь уже поджидал его таинственный гость, судя по одежде, какой-то обедневший мещанин или просто нищий; сверх грязных лохмотьев у него наброшена была длинная керея с видлогой, откинутой теперь на плечи. Росту он был небольшого, с сутуловатыми плечами и непропорционально большой головой, покрытой короткими черными волосами. Лицо ночного гостя внушало всякому отвращение и недоверие. Маленькие черные глаза его постоянно бегали по сторонам, как бы стараясь скрыть свое истинное выражение, большой, словно прорезанный рот с узкими бескровными губами кривился в какую-то затаенную улыбку. Во всей его наружности светились хитрость и скрытая злоба.
При виде вошедшего Ходыки, незнакомец поспешно поднялся с места и, отвесивши низкий поклон, постарался изобразить на своем лице самую подобострастную улыбку.
— Добрый вечер, вельможный пане, — произнес он тонким визгливым голоском.
— Ну что? Что случилось? — перебил его Ходыка, не отвечая на приветствие.
— Важная новость, когда бы не такой случай…
— Знаю, да в чем дело? Говори скорее!
Незнакомец подошел к дверям, приотворил их, выглянул в щелку и, убедившись в том, что в соседнем покое нет никого, быстро подошел к Ходыке и произнес тихо, но отчетливо.
— Семен Мелешкевич вернулся в Киев.
Несмотря на все свое самообладание, Ходыка не мог сдержать своего изумления и испуга.
— Что??! — вскрикнул он, отступая невольно назад. — Семен Мелешкевич?
— Он самый.
— Кто сказал тебе?
— Вот эти самые очи, которые сидят здесь во лбу, — ответил оборванец, указывая пальцем на свои глаза.
— Да ты обознался!
— Если ошибаюсь в том, что вижу перед собой вашу милость, значит, ошибся и в тот раз, — ответил спокойно нищий.
Тон его был настолько уверен, что для Ходыки не оставалось уже сомнения в правдивости переданного известия. Он прошелся в волнении по комнате и снова остановился перед незнакомцем.
— Но где ты видел его, когда, как? — произнес он встревоженным голосом.
— Где? В доминиканском шинку, что стоит на Вышгородской дороге. Когда? Сегодня перед вечером, а так, как я вижу теперь вашу милость.
— Как же это случилось? Садись да рассказывай все без утайки, — произнес нетерпеливо Ходыка, усаживаясь в глубокое кресло, стоявшее у стола, на котором лежали кипы всевозможных бумаг и несколько книг в толстых переплетах.
Незнакомец поместился против Ходыки и рассказал ему обстоятельно всю сцену, происшедшую несколько часов тому назад в шинке.
Молча слушал его Ходыка, опустив голову и тяжело дыша.
— Да каким же образом вырвался он из тюрьмы? — вскрикнул он, когда незнакомец умолк.
— Не знаю, я сейчас же улизнул, чтобы предупредить вашу милость, а хвалился он, что прибудет в Киев для того, чтобы посчитаться кое с кем за батьковское добро, так я воротарю шепнул, чтоб запирал поскорее браму… Его-то сегодня не пропустят, а ваша милость обмиркует…
— Гм! Черт побери! — Ходыка поднялся с места и прошелся по комнате. Лицо его ясно выражало досаду, смущение
и тревогу.
Незнакомец внимательно следил за своим патроном.
— Досадно, черт побери! — пробормотал снова Ходыка
ив недоумении развел руками. — И принесла же его нелегкая, да еще в такую минуту! Нет, это, видно, сам дьявол помогает ему, если он успел выдраться из тюрьмы, — произнес он вслух, останавливаясь у стола.
— Да он в его помощи, пожалуй, и не нуждается, — ответил с усмешкой нищий, — может, и силою выдрался: кулачища ведь — во! Как ковальские молоты: как начнет благодарить нас…
— Ну, это еще посмотрим! — Тонкие губы Ходыки искривила едкая улыбка, а в глазах мелькнул злобный огонек, — С одними-то кулаками далеко не уйдешь!
— Правдивое слово. С вельможным паном он начнет тягаться по судам, а со мной найдет расправу и покороче, ведь я на него везде клеветал, и в магистрате свидетелем был… а, правду сказать, не очень бы мне хотелось с ним стыкаться…
— И напрасно, напрасно, — произнес живо Ходыка. — Эх, ты, голова! Не нашелся что сделать! Вот если бы ты догадался тогда же в шинке завести с ним сварку, а там и драку, чтоб он тебе ребра полатал или глаз выбил, вот это было б дело, тогда бы мы его на гарячим вчинку сразу же запакували в тюрьму, а оттуда бы он здесь у нас на глазах не скоро выдрался.
По лицу незнакомца скользнула ироническая улыбка.
— Хитро придумано, — ответил он. — Только ведь и мне моя шкура, хоть и плохенька, — он взглянул с улыбкой на свою непрезентабельную фигуру, — а недешево стоит. Я и то служу верой и правдой, не жалею ее ни в дождь, ни в непогоду, сколько уже побоев принял, сколько греха на душу взял.
Ходыка презрительно усмехнулся.
— Ну, грехи-то, я думаю, не очень обважуют твою душу: добрая веревка еще раз выдержит…
— Оно, положим, как будто я их на плечах и не чую, — ответил незнакомец, передергивая с усмешкой плечами, — а все ж нам правду добрые люди говорят, что на том свете будешь за них расплачиваться, так хотелось бы хоть на этом свете погулять. А то вот трудишься, как пес, не спишь, голодаешь, а на какой конец?
— Не беспокойся, супликовать не будешь… заработаешь больше, чем простым шахрайством и злосвидоцтвом.
— Забудьте, вельможный пане… на милость… — оборванец вздрогнул и побледнел сразу.
— Да ведь я выручил тебя от петли за ложное свидоцтво на брата, будто он представил подложные грамоты на дворянство; ведь тебя за это и по сю пору виселица ожидает…
«Хорошее дело, ложное свидоцтво, — пронеслось в голове Юзефовича, — сам я с Василем подделывал, только он не заплатил мне по уговору…»
— А я мало того что вырвал тебя из рук ката, — продолжал внушительно Ходыка, — но еще приблизил к себе, доверием почтил… вон и за разные права ты от меня получаешь, а все недоволен.
— Нет, я повек, до сырой могилы вашей милости.
— То-то ж… а какие-нибудь побои тебе в тягость. А я все о тебе печусь. Уже говорил и с Грековичем. Хоть ты и не вельмы благочестив и благообразен, — Ходыка окинул фигуру Юзефовича насмешливым взглядом, — да так и быть, тебя уже постригут в униатские попы и дадут еще богатый приход в придачу… Ну что, доволен?
— Довеку не забуду вашего благодийства! — вскрикнул радостно незнакомец и бросился целовать руку Ходыки.