Первые коршуны - Старицкий Михаил Петрович 6 стр.


— То-то ж, а ты уже усумнился.

— Слаб человек, а только…

— Что еще только?

— Коли уж приход, так надо к приходу и попадью с посагом.

— Ишь, чего еще заманулось! Ну гаразд, будет и то, сосватаем. Только теперь не время: прежде всего нам надо справиться с Семеном, а не то он всему помешает. Тут не только то, что он начнет за свою спадщину волокиту, это ниц! Но если он не даст мне породниться с Балыкою, так ведь и с Грековичем не легко будет уладить дело… Разумеешь?

— Разумею, разумею, — Юзефович мотнул несколько раз головою.

— Так вот что, — Ходыка снова уселся в свое кресло и жестом пригласил Юзефовича поместиться напротив. — Так вот что, — продолжал он, — первым делом никому, даже и самому Грековичу, ни слова о том, что Мелешкевич возвратился в Киев.

— Я-то буду молчать, да ведь он сам прятаться не станет, сейчас же стругнет к Балыке увидеться с коханкой.

— Дьявол! — процедил сквозь зубы Ходыка.

— Да, кроме того, у него много здесь в Киеве друзей и приятелей, сейчас же раззвонят. Так уже сразу нашлось у него трое приятелей, народ тоже не абы-какой, прости на слове, а уж так и твою милость, и брата твоего пана Василия очестили, что мне и слушать было солоно.

— Гм… Что ж они говорили? — произнес живо Ходыка.

— Да всего и не пересчитаешь… Говорили, что и пришлецы, и татарчуки, и коршуны, и грабители… Грабят, обирают всех, нарушают их старожитние и неотзовные права… Про Мелешкевича тоже вспоминали, что купил, мол, Ходыка каким-то тайным способом за такие гроши все его добро…

— А, вот оно что! — Глаза Ходыки заискрились. — А ты их знаешь? — произнес он быстро.

— Еще бы, все наши, киевские… Старый цехмейстер Скиба, пьяница Чертопхайло и молодой бунтарь Щука.

— Тем лучше. А еще чего-нибудь не говорили они?

— Как же, ремствовали на теперешние порядки, на воеводу, вспоминали Наливайка и Лободу.

— Ого-го-го! — протянул значительно Ходыка.

— А тот молодой Щука похвалялся перевернуть всю Речь Посполитую, да советовал, выбачай на слове, с твоей милости начать.

— Гаразд, гаразд! — Ходыка злобно усмехнулся и потер свои костлявые руки. — Запомним и это: стыдно оставаться у таких доброчинцев в долгу. Однако, — он сразу переменил тон, — надо прежде всего позбыться Семена; потому-то я и говорю тебе, не рассказывай пока никому, чтобы хоть полдня не доведалась об этом дочка Балыки, а я постараюсь ее вырядить куда-нибудь из Подола…

— Не лучше ли выкрасть? Надежнее и вернее.

— Ну, ты уже сейчас за крадижку! Хе-хе-хе! Не забываешь старого? — усмехнулся Ходыка. — Ты следи вот мне неотступно за этим гультяем, не спускай его ни на минуту с глаз; чтобы я знал повсякчас, где он, что думает и что делает? Тут найважнише, чтобы он не сорвал нам всю справу с Балыкой, а посему неукоснительно надо поскорее упрятать этого гультипаку. Вот если бы подбить его на какую-нибудь бунтарскую штуку или поймать на какой-либо зраде… Или хоть на розмове недоброй про унию, про пана воеводу. Уж если его приятели об этом говорили, так он, я думаю, в этом не поступится им… Гм! — Ходыка многозначительно повел бровью. — Можно было б и свидков найти…

— Разумею, — Юзефович усмехнулся и одобрительно кивнул головою. — Только на все это, вельможный пане, нужно денег. Не подмажешь — не поедешь. А в моем чересе,[36]— добавил он со вздохом, — сухо теперь, как в Буджанской степи.

— Однако же скоро высыхает он! — Ходыка слегка поморщился. — Ну да по случаю этой наглой потребы на тебе двадцать коп литовских, только смотри, чтоб дело было сделано.

— Жизни своей не пожалею! — вскрикнул Юзефович. — А только, вельможный пане, не лучше ли его без долгих затей отправить в Днепр, ракам на сниданье… De profundis

— Бороться ты хочешь со мною? — прошипел он вслух угрожающим тоном и устремил в темную глубину комнаты загоревшийся злобою взгляд. — Добро, и поборемся! Но только помни, что Федор Ходыка никогда не останавливается на полпути, а коли что, так не побрезгает и средством, которое вернее всех позовов и судов!

VI

Сердитый и возмущенный вошел Балыка в свою опочивальню. Ложиться он и не думал, а стал ходить из угла в угол.

— Блажит дивчина, — ворчал он, разговаривая сам с собою, что всегда с ним случалось, когда его что-либо выводило из колеи душевного равновесия. — «Я ему дала слово», га? Бавылысь, товарышовали с детства — не больше, и вдруг — слово, а теперь еще — в монастырь! Так, примха дитячья, а с дытыной нужно и поступать как с дытыной… Да и грех даже такому неразумному давать волю… Ох, уж эта мне мать игуменья! Не кто, как она надыхнула ей такие думки. «Дозвольте, тату, мне отговеться…» Знаем мы, куда идешь! Еще-то и жить не начала и не расцвела, и вдруг бы в келию! Жартует! Подсылала и няню, и Богдану, чтоб я отпустил ее на отговенье… И на их я нагрымал, что пока жив, не пущу дочку в Печеры, и тебе, доню, отрезал!

Вот только как начнет плакать, так слезы ее ржавчиной ложатся на сердце и жгут… Да вот и сейчас чувствую, будто что жжет… Люблю ее, квиточку, ох, и люблю ж! Вся в мать покойницу; такая ж тихая да унылая, словно вижу горлинку… Ох! Когда бы она не плакала. Говорят, впрочем, что девичьи слезы — роса, взойдет солнце и росу высушит… Только нужно время, поволи. Не наседать же сразу, она ведь упрямством в меня пошла…

«Ни за кого не выйду замуж!» Вздор, нисенитныця, и слушать не хочу! Над Паньком смеешься? Это все эта дзыга Богдана, все она… Всякому квитку пришьет! Что ж, Панько ничего себе… смирный, не хитрый хлопец, а сердцем добрый и не пошел шахрайством в свой род: правда, зорь с неба срывать не будет, зато ж не будет и верховодить над жинкой… Она станет головою в семье… Ходыка выделит сына и заживут себе любязно… Он иногда ляпнет что-нибудь потому, что его засмеяли, затуркали в великоразумной семье, запугали и держат в черном теле, а он потом вылюднеет…

Даймо, что коли б не нужда мийская, то с Ходыкою б я не роднился: уже вельмы это хижое кодло всем далось в знакы… Грабительством да разбоями прославилось. И хоть этот Федор, кажись, одумался, а все-таки… эх, потреба в нем великая, один только он, со своей натоптанной головой, может за права наши заступиться и потягаться с ясновельможными!

Ах, времена тяжкие наступают, ополчишеся врази на нас, замышляют отнять и дóбра наши, нажитые потом да кровью, и права, наданные зайшлыми королями, посягают даже на наши святыни… Как же нам не поступиться для спалетного блага своим сердцем. Да коли придут великие зусылья, так я для своего родного города не пожалею ничего, даже шкуры своей! А она? О, она не меньше батька любит народ, только молода еще, не понимает всего, но против воли моей, против воли всех она не пойдет…

Несколько успокоившись, Балыка прилег было наконец на своей пуховой, высоко взбитой, с целой горой подушек постели; но сон не слетал на его очи: сердце его ныло тоскливо от щемящего чувства, а думы, словно рой пчел, кружились вокруг его головы и не давали успокоенья…

Теперь ему засел гвоздем в голову вопрос, что такое у Ходыки случилось, что его ночью пыльно потребовали домой?

И чем дальше он стал по этому поводу думать, тем глубже вонзалась тревога холодными шипами в его грудь… Он схватился с постели и зашагал порывисто, нервно по своей светлице.

«Что бы это могло быть за известие? — стоял перед ним неотвязно вопрос; и как не силился войт, но разрешить его не мог. — Очевидно, что-нибудь наглое и очень тревожное: разве бы осмелился слуга по пустякам беспокоить такое лицо, да еще где — у войта! Если бы у него случилось какое несчастье… ну, пришла бы весть про смерть, что ли… так все-таки не пугали бы ночью. Детей с ним, кроме Панька, теперь нет, да и не подложишь под мертвого руки… А может быть, известие от Степана… о моем товаре… и о моем сыне Дмитре? Ой, так! Ходыка успокаивал тут, что Степана он ради Дмитра послал дозорцем к нему, что он его вызволит от всякой беды даже из пекла, что на него можно положиться, как на каменную гору… Да все ведь может случиться в дороге…»

— Господи! Отведи и помилуй! — сложил он руки перед образом Спаса, озаренным лампадой. — Только все же, чего его потребовали? Товару бы прийти еще не время, а если грабеж в дороге, так ему за чужой товар горя мало, а своим-то он перестал вести торг, бо его б за такие дела, как шляхтича, не погладили…

«Да, для товару еще рано, рано… Но что, если его сын после грабежа привез моего Дмитра израненного разбойниками в дороге, умирающего».

— Святая покрова крый нас от бед и несчастий! — воскликнул он громко, взглянув на другой образ, и сделал глубокий земной поклон. — Всеблагая, всенепорочная предстательница за нас грешных и недостойных… — шептал он, переводя наполненные слезами глаза с одного образа на другой…

В изнеможении он опустился в глубокое кресло: в висках у него стучало, в ушах слышался шум, в сердце — тупая боль.

«Нет, не то, — пришло ему в голову возражение, — райцу позвали гвалтом домой, значит, там что-то зараз творится… Пожар?»— мелькнула у него мысль, и он бросился к окнам, но они были заперты тяжелыми ставнями на болты с прогонычами… Балыка выскочил на ганок; но на небе не было видно зарева: оно было ясно и сверкало при легком морозном воздухе мириадами звезд. Свежая, бодрящая ночь немного успокоила расходившиеся у старика нервы и освежила пылавшее от прилива крови чело; Балыка постоял немного на крылечке и снова возвратился в свою светлицу, показавшуюся ему угрюмой от нагоревших восковых свечей; он срезал особенными ножницами обуглившиеся фитили и уселся снова. Мысли его приняли более спокойное течение.

«Что будет, то будет, — от бога не уйдешь!»— успокоил он себя этим афоризмом и задумался уже так себе, беспредметно; это бесформенное сплетение усталых мыслей перешло бы, вероятно, вскоре в грезы сна и в полное забвение, если б не эта тяжесть на сердце, не гнет какого-то предчувствия…

Время ползло лениво, тоскливо…

Старик начинал уже в кресле дремать.

В это время донесся до его слуха крик петуха: Балыка вздрогнул и схватился на ноги. «Пивень кричит! — изумился он вслух. — Первые пивни или третьи? Заснул я, вероятно… но не помню, как ночь миновала: или светает, или часа два до свету… Пора! — он решительно встал, застегнулся и стянул свой жупан поясом. — Пойду до Ходыки, достучуся. Нельзя томиться дальше в неведении: если это его особистое дело,

да; пусть таится, а если мое… найпаче громадское, какая-либо новая напасть, то он должен мне сказать непременно… Да и за Галину потолкую докладнее… Нужно обмирковать эту справу со всех сторон!»— И Балыка, надевши шапку кунью и шубу да взявши в руки высокую палку, проворно вышел из своего будынка на двор, а через калитку в браме — на улицу и направился к Житнему торгу, где находился дом Федора Ходыки.

Несмотря на необычайно раннюю пору, часа три ночи, не больше, привратник сразу отворил калитку на стук старого войта. Войдя во двор, Балыка заметил стоявшего на ганку хозяина. «Значит, он тоже не спал всю ночь, значит, совершилось что-либо ужасное…» И он быстро, с возраставшею тревогой подошел к своему будущему свату.

— А, любый сват, — воскликнул Ходыка, торопливо протягивая руки к приблизившемуся войту, — сам бог тебя принес… Я было собрался к тебе…

— Что такое? Что случилось? — спросил, задыхаясь от усталости и волненья, старик.

Ходыка обнял его и шепнул в это время на ухо:

— Важная новость… Тут не место… пойдем в светлицу.

Балыка, охваченный ужасом, так как тайна касалась, очевидно, его, машинально вошел в светлицу, освещенную тускло одной сальной свечой, и, не снимая ни шубы, ни шапки, забывши даже перекреститься перед образом, остановился столбом среди комнаты и молча ждал от Ходыки какого-то страшного приговора…

Назад Дальше