День святого Жди-не-Жди - Раймон Кено 3 стр.


Учить чужеземный язык! — вот единственный совет, который она может мне дать. Мне так и слышится, как весь Родимый Город шепчет вместе с ней: учи чужеземный язык! А я его ненавижу, этот чужеземный язык. Терпеть его не могу. Я вообще не хочу его учить. Однако ужасно возвращаться, не оправдав оказанную мне честь, и слышать, как повсюду шепчут, что я ничтожество и лентяй, что мой отец по своей прихоти распоряжается почетными отличиями и материальными средствами сообщества. Ах! Как будут ликовать всякие там Спиракули[21] и Квостоганы![22] Как они будут притоптывать от удовольствия! Как будут облизываться от удовлетворения!

Хотя я повторяю себе все это почти ежедневно, такого рода исход меня все равно не пугает; несмотря на точку зрения отца, который, как мне кажется, не очень хорошо разбирается в сложившейся ситуации, я уверен, что, спроецировав свои исследования на сограждан, смогу разом разрушить эту жалкую клевету и вызвать их одобрение, уважение и почет.

Все это было уже написано, когда я получил еще одно письмо, которое меня совершенно удручило. Он не видит никакой необходимости в том, чтобы я себя изводил и обезвоживал мозги из-за каких-то ничтожных тварей. Время, которое я на них потратил, потеряно для вещей важных, то есть для моей карьеры дипломированного гида-переводчика-толмача-драгомана. А еще он советует не говорить ни слова об этих эхстравагантностях согражданам, поскольку «ты увидишь, как они над тобой посмеются». И наконец, если я буду и далее упорствовать в своих заблуждениях, что неукоснительно опозорит всю семью, он будет вынужден прибегнуть к суровым мерам. Но не написал к каким.

Ну вот. Ничего не понимаю. Это выше моего понимания. Как он мог до этого додуматься? И как он может до такой степени заблуждаться относительно значимости моих исследований? Как он мог дойти до таких слов, как «суровые меры»? Неужели я невнятен? Но ведь он еще более невнятен! Возможно, его подначили? Но кто? И зачем? И как быть теперь? Над моей головой сгущается столько туч, и их словно предвещают всякие необычные проявления Чужеземного Города. Вероятно, не без основания хозяйка мне улыбается всякий раз, когда, проходя мимо, я несуразно представляю себе, что она знает то, чего наверняка знать не может.

Возвращаюсь к насекомому. Возобновляя движение от омара, я должен был бы, говоря о нем, опять восходить к человеку, поскольку насекомое ползет параллельно человеку. Так, муравей с тремя парами лап и трахейным дыханием являет собой идеальный образец членистоногих, а факт общественного проживания стирает в его суобществовании внечеловеческое, хотя, с другой стороны, эта коллективная жизнь кажется гнетущей. Я искал нечто другое и нашел это у омара и пещерных рыб: необъяснимый ужас, который внушают некоторые аспекты жизни, и их совершенная необоснованность с точки зрения высших существ, я имею в виду как волка с глазчатой ящерицей, так и человека с бакланом.

Чем больше об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что не иначе как Океан придает жизни населяющих его существ тот внечеловеческий характер, который меня поражает неимоверно у омара и не особенно у муравья. И действительно, достаточно сравнить устрицу с улиткой, то есть океанскую жительницу с земной, так вот, вторая — не такая уж таинственная, и вид у нее не такой уж непостижимый. Возможно, какими-то чертами характера улитка похожа на черепаху… Полевые прогулки уводят улитку в область чисто человеческих оценок. Тогда как устрица… эта разновидность плевка, с ее брутальной манерой нисколько не интересоваться внешним миром, с ее абсолютной изоляцией, да еще это болезненное жемчужное выделение… стоит только чуточку вдуматься, и меня тут же охватывает ужас. Это живое существо, ЖИВОЕ! Оно живет, ЖИВЕТ! неопределенно прилипнув к скале, живет неподвижно, невозмутимо, свирепо, открывая зев только для того, чтобы безжалостно захлопнуть его за несчастными микроскопическими организмами и бедными водорослями. Вот что такое жизнь. Они, эти устрицы, размножаются и вроде бы даже (стыдно писать) гермафродитничают; короче говоря, живут. И даже умирают, причем ужасной смертью! Улиток, по крайней мере, варят перед тем, как съесть; устриц же пожирают живьем.

По сравнению с устрицей мидия — пример еще более показательный и более подходящий для области «ужасного». Следует отметить, что эта маленькая липкая масса, коллективная глупость которой осваивает сваи пирсов и молов, — живет на том же основании, что и какая-нибудь корова. Ибо для жизни нет разных мерок. В ней нет большего или меньшего. В каждом живом существе жизнь представлена целиком. Мидию переполняет та же совершенная жизнь, что и корову или человека. То, что мидии вообще или какая-нибудь мидия в частности могла бы иметь пусть не сознание, но определенную способность к трансцендентности, вновь ввергает меня в пучину страха и неуверенности.

А глубинная голотурия? Представляя собой всего лишь некое подобие трубки, она добывает себе пропитание в полном и равномерном мраке океанических глубин, на самом дне водяной пропасти, волоча по красноватому песку свои невыразительные и измученные формы, избавленная от человеческой опасности и свободная от страха…

Свободная от Страха. Я замираю от восхищения.

С полуночи и до сих пор я пребываю в полном изумлении. Вне всякого сомнения, именно в полночь меня головокружительно озарило[23]. Я весь день пытался проанализировать это состояние, но у меня ничего не получилось, что является явным доказательством озарения. Я размышлял об этом и ближе к вечеру, совершая нелепое перемещение от съемного жилища до Высшей Школы, где произносилась лекция на тему времен в чужеземном языке начиная с архаической эпохи и заканчивая нашими днями. Итак, я думал и понял: то, что я открыл, было, несомненно, общим местом, но, открытая мной, эта банальность становилась головокружительной. Я поспешил об этом известить. Сначала телеграммой, потом срочным письмом, которое написал, сидя на скамье под взором уличного полицейского, который был немного похож на поставщика Капюстёра[24], хотя и превосходил его атлетически; это сходство мне напомнило, что, когда мне было лет двенадцать, этот индивидуум имел привычку говорить в мой адрес: «Несмотря на глупый вид и плоскостопие, из этого парня что-то да получится», на что мой дорогой папа отвечал: «Вид у него и правда глупый, а вот плоскостопия у него нет». Так вот, теперь он мог бы добавить: «Да, из него получилось нечто головокружительное».

Сам факт моего головокружения совершенно меняет сложившуюся ситуацию. Как складывалась она до того, как случилось оно? До этого мне предстояло вернуться в Родимый Город неудачником, неспособным использовать чужеземный язык для обслуживания туристов, и оправдываться россказнями о своих исследованиях, поскольку они не привели ни к какому результату. Катастрофа. Тогда как теперь! Поскольку головокружение является неоспоримой субъективной реальностью, отцу ничего не останется, как меня признать, а я оправдаю свое незнание чужеземного языка демонстрацией своей головокружительной озарительности! Таким образом, я стану первым родимогородцем, который ступил на самый трудный, самый изнурительный и самый увлекательный путь, ведущий к глубинам жизни[25].

Я дошел до поворотной точки, до решительного момента; я открыл категорию, которая объединяет устрицу, омара и человека: страх. Я знаю, в каком-то смысле это банальность. Трюизм, повторяю я, заявляя, что два основных инстинкта — это инстинкт сохранения и инстинкт воспроизводства; можно сказать, что страх есть проявление первого из них. Но, учитывая пройденный мною путь, и речи быть не может о том, чтобы остановиться на этом классическом этапе. И действительно, страх порождает беспокойство, а беспокойство как раз и является тем высшим признаком человеческого, исчезновение которого меня так пугало. Устрица — беспокойна, омар и треска — беспокойны и тем самым близки человеку. Их внечеловеческое очеловечивается, их жизнь обосновывается, их струсществование узаконивается. Между человеком и омаром, между омаром и устрицей существует (помимо общей буквы[26]) эта связь, этот мост, эта солидарность: страх.

Но не в этом кроется мое открытие. Мое озарительство, моя головокружимость заключаются в том, что я вывожу на свет живых существ, которые ничего не боятся и даже не понимают, чем страшна «красивая смерть»; живых существ, которым не приходится опасаться прожорливости других живых существ и вредоносности бактерий; живых существ, которые находятся по другую сторону страха, а именно пещерных рыб и глубинных голотурий. Хотя подземные воды и прозрачны, они тем не менее эквивалентны тинистым безднам океана. И не надо оспаривать мои слова, опираясь в споре на всякие якобы бесспорные возражения вроде: у них, глубинных голотурий, возможно, есть СВОИ инфекционные заболевания, а у пещерных рыб — СВОИ раки и туберкулезы! И не надо меня спрашивать, дескать, что о всяких вы там думаете вершах океанографов и сетях спелеологов? Что я думаю? Кто, я? Я, я помещаю их в скобки — как болезни, так и ученых — и продолжаю свое описание. Вот так вот запросто, в скобки. Удивительное и чудодейственно потрясающее открытие! Возможно, они сохраняют следы старой боязливости: одни — с тех времен, когда их подвижноглазые и легкожаберные предки плавали в неделимых на свои и чужие водах, опасаясь крючка и щуки; другие — с тех времен, когда их пращуры населяли водоросли, растущие у поверхности тех морей, куда гастрономически эволюционировали джонки дальнего плавания. Возможно, они хранят следы этой боязливости в своем альбумине! Но теперь ни тех, ни других уже не корежит от тревог и страхов, они живут, одинокие и несуразные, в густой тьме и абсолютной тишине вод. Ни тех, ни других ничто не сближает с человеком; они отделены от него ямами и водоворотами. Их жизнь — уже не наша жизнь. И все-таки это Жизнь. И она от нас ускользает. Само отсутствие страха кажется нам отсутствием жизни, и тем не менее это — жизнь, очень далеко, очень глубоко под нами.

Поглощенный многочисленными думами, заплывающими мне в череп с того небывалого момента в позавчерашнюю полночь, я приехал к учителю с опозданием. Я не знаю того, что должен знать, и забыл даже то, что знал. Очевидно, у меня нет никакого шанса когда-нибудь дойти до удовлетворительных манипуляций чужеземным языком: вот что он думает, мой учитель. Я тоже так думаю. Он написал моему отцу, чтобы оповестить. Пусть. Еще несколько дней назад этот новый факт меня бы расстроил. Теперь его последствия мне абсолютно безразличны. Думаю, после моего вчерашнего письма это вообще не имеет никакого значения. Любой нехто может научить маленьких детей тарабарщине, но кто сможет, хотя бы чуть-чуть, осветить густые тайны глубинной жизни[27], если не Пьер Набонид?

Учитывая обстоятельства и как следует поразмыслив, я решил, что бесполезно продолжать недомогающие меня ученья. Я предупредил об этом учителя, Муниципальный Совет, отца: три официальных письма. Я пробуду здесь еще несколько дней, затем, к Празднику вернусь домой. Приняв эти взрывные решения, я увидел, как передо мной расстилается весь этот долгий день, очень светлый и очень свободный. Давно уже у меня не было такого ощущения, думаю, с того дня, когда, выехав как-то рано утром на велосипеде с младшим братом, я заметил перед собой большую дорогу, нежно освещенную ранним солнцем. Где мой брат сейчас, в эту минуту, когда я вспоминаю о том мгновении? Опять этот одинокий скиталец бродит по Знойным Холмам?

Размышляя таким образом, я гулял по улицам Чужеземного Города. Меня привлек его центр, который я знал очень плохо. Сначала я шел, не обращая особого внимания на то, что меня окружало, но под конец мне представилось, что встречающиеся на моем пути люди выдавали не то чтобы замечания в мой адрес, но скорее намеки на мою ситуацию и на интересующие меня вопросы. Разобраться в этом было нелегко. Ведь я довольно плохо понимаю чужеземный язык, и потом не очень хорошо представляю, как эти люди могли оказаться не только в курсе особенностей моего судьществования, но еще и на моем пути, прямо на моем пути. К тому же странно, что эти случайности и совпадения следовали одно за другим с такой быстротой; я встретил не менее пяти групп, чьи высказывания, мною улетносхватываемые, но подвохонеуловимые, похоже, имели какое-то отношение к моей личности.

Ощущая некую неловкость (гнетущую), я добрался до сердцевины города. Я с беспокойством взирал на то, как машины кружатся по кольцу вокруг обелиска, пока центробежная сила не выталкивала их на радиальные улицы. Я пребывал в нерешительности и тут заметил напротив здание казенного вида. Обогнув отрезок пустоты, вокруг которой циркулировали автомобили, я добрался до казенного здания: это был какой-то музей или скорее Государственный Универсальный Музей. Я вошел внутрь и был неприятно поражен тем, что главная лестница насчитывала четное количество ступеней.

Но к чему я так долго все это рассказываю? И все же продолжу. В зале, посвященном стеклянным изделиям или, скорее, украшениям, меня охватило сомнение в реальности настоящего момента, радикальное сомнение в самом себе. Я замер, машинально разглядывая свое лицо в каком-то подобии кривого зеркала; я отметил, что у меня был как раз тот туповатый вид, который мне всегда приписывали, а эта туповатость усиливалась из-за зеркальной кривизны, придававшей моему изображению тусклую тягучесть. Так я и стоял и говорил себе: а если нет? А если нет? И думал о своем возвращении в Родимый Город, то есть об отце. Я, должно быть, застыл надолго, так что заинтригованный смотритель уже принялся кружить вокруг да около. Я уже не в первый раз замечал, сколь причудливым образом все служащие этого Чужеземного Города схожи со знатными лицами Родимого Города, как будто это их двойники охраняют все эти далекие нам сокровища. Этот охранник был похож на Лё Бестолкуя: тот же старческий вид на стадии усушки, та же четкая морщинистость, та же слюнтявая манерность. Присутствие этого бурлескного персонажа вызвало у меня отвращение. Я поспешно вышел из сего места, но докучливое сомнение не переставало свербить.

Приближается тот день, когда я покину Чужеземный Город, покину без сожаления, сказал бы я, если бы был уверен в том, что горжусь своими размышлениями о жизни обоснованно. Но я сомневаюсь. В этом вопросе я не сумел побороть тревогу. Окружающие чужеземцы пропитывают меня всего каким-то дурным предчувствием; настолько хорошо они, похоже, угадывают мои беспокойства. Слышимые порой разговоры меня невероятно стесняют. Вселенская тягость так и давит. Я сбежал в большой Парк пригородного района и там принялся вновь размышлять о существах, живущих в темени и тишине вод. Отныне меня интересуют только рудиментарные формы: губки, черви (земляные червяки кажутся такими чувствительными), жгутиконосцы. Вот, вот: может, мне следовало выбрать прежде всех остальных одноклеточную инфузорию? Вместо того чтобы перебираться через пропасть, зияющую между человеком и омаром, можно было бы пересечь одним махом трещину, разделяющую бациллу и уистити[28].

Так я размышлял, сидя в охре умирающего газона; там валялись несколько пустых пачек из-под сигарет, использованные автобусные билеты, осколки. Мой велосипед преданно лежал подле меня. И я себе сказал по поводу автономной клетки, питающейся окружающей ее однородной средой: я вижу ее в глубинах вод, я замечаю, как она незаметно развивается в толщах вод. Слепая. Немая. Глухая. Она там живет, и если трансцендентирует, то должна восприниматься как единица, живущая посреди другой единицы, как единица, которую не затрагивает множественность, поскольку раздвоение эту единицу не размножает. Она живет, слепая, немая и глухая. Живет вне страха, ибо не знает, что есть враги. Она знает только одну единицу, Океан, но не ведает Страха. Она знает только эту другую единицу, единицу питающую, но не знает пожирающих множеств, даже если компрометирует себя в потребительской деятельности по отношению к равному или превосходящему живому существу; для меня это всего лишь малозначительная деталь. В тот момент, когда я все обдумывал, меня сбили с толку. Проходили люди, которые хотели придать значение тому факту, что они проходили. А два человека подошли очень близко и затараторили; как мне показалось, я разобрал, что они высмеивали кого-то, кто плохо говорил на их языке. Речь шла не обо мне, но их ирония меня разозлила. Я встал, оседлал велосипед и погнал прочь. По дороге люди останавливались и были готовы, как мне показалось, показывать на меня пальцем. Я прибавил скорости.

Назад Дальше