На другой день - Бек Александр Альфредович 7 стр.


Новая встреча Каурова и Кобы произошла почти через три года. Кутаисская размолвка была словно забыта. Они свиделись дружески и радостно.

14

Впрочем, Кауров в то время, летом 1907-го, был настолько подавлен, несчастен, что и в мимолетной его радости залегало сокрушение.

Примерно год назад он принял участие в дерзкой экспроприации на улице одного небольшого грузинского города. Удалось, открыв пальбу, взять огромную сумму, сто тысяч рублей, что под охраной стражников перевозилась в казначейство.

Несколько большевиков, отважившихся на такое дело, рисковали тут не только жизнью, по и своей революционной честью. Союзный комитет не сразу дал, как выражаемся мы ныне, зеленый свет задуманному эксу.

Инициаторы подготовляемого нападения — Кауров в их числе — нетерпеливо убеждали:

— Революция нуждается в оружии. Мы малосильны без оружия. Возьмем деньги и купим оружие за границей. Раздадим тысячи винтовок.

Алексей и его сотоварищи, нацелившиеся захватить немалую наличность, знали: если поймают, надо выдать себя за уголовника-грабителя, отрицая какую-либо свою причастность к партии. Изболелось сердце, пока Кауров внутренне принял это условие, укрепился в нем. Что же, если придет для него роковой час, он сумеет ради партии отречься от нее! Так оборачивалось, испытывалось разительное свойство, которое позже в небывалых дотоле масштабах стало психологической чертой, характером и тех, кто шел вслед: поклонение партии.

Можно было бы написать отдельную повесть об этой четко осуществленной экспроприации и о дальнейших, связанных с ней перипетиях. Каждый исполнял свою задачу, свою часть операции. Забрать уйму денег среди дня. Донести их, пока товарищи ведут стрельбу, вся и всех на несколько минут парализовавшую, к заряженному рысаками фаэтону за углом. Примчаться к неприметному дому на окраине. Сложить там добычу в чемодан, тотчас же подхваченный рукой сподвижника, который спокойнейшим шагом выходит с багажом на улицу, переправляет деньги еще в другую тайную квартиру. Сесть с чемоданом на поезд — это было поручено Каурову, — сесть, когда каждого пассажира щупают взгляды агентов жандармского и сыскного отделения. Доехать в Петербург, опять-таки ежеминутно ожидая, не вонзится ли в тебя глаз сыщика. Предаться в вагоне вместе со спутником-другом карточной азартной игре в компании двух столичных блестящих офицеров-кавалергардов, игре, для которой служил столом тот же заветный чемодан. Продуться, лишиться тридцати рублей, ничего не смысля в картах. Хорошо еще, что умелец друг отыграл уплывшие деньжата, а то пришлось бы, располагая сотней тысяч, подголадывать. («Воротничка себе не купили на эти сто тысяч», рассказывал впоследствии Кауров). Благополучное прибытие в Питер. Свидание с элегантным, высокого ранга инженером, российским представителем фирмы «Сименс-Шуккерт», большевиком Леонидом Красиным. Ворочавший по доверенности фирмы миллионными вложениями, свой человек в банках, он почти небрежно, безбоязненно внес в банк сто тысяч наличными. Никому и не взбрело проверять номера кредиток, что сдал известнейший, великолепный, с пахнущей духами небольшой бородкой инженер.

И вот Кауров уже за границей. Деньги — в его распоряжении. Переговоры с поставщиками оружия. Заказ наконец принят. Изготовлены, оплачены легкие, новейшего образца винтовки и не менее многозарядные, точного боя пистолеты. Разработан маршрут доставки: сначала железной дорогой в Грецию, там перегрузка на зафрахтованное судно, которое ночью подойдет к берегу Грузии, где ящики с оружием будут забраны на лодки.

Надо успеть нелегально вернуться в Россию, быстро добраться к условленному месту на Черноморском побережье, там уже подготовлена тайная разгрузка. Невинная, на посторонний взгляд, телеграмма из Греции означает, что пароход отчалил. Кауров ночью под режущим ветром, под косым дождем меряет шагами пустынный, устланный крупной галькой берег, вглядывается в темь. Непогода все разыгрывается, низвергаются, шлепаются с пушечным гулом пенные волны. Он готов запеть: «Будет буря, мы поспорим и помужествуем с ней». Пусть свистит ветер, ящики с аккуратно уложенным, поблескивающим заводской смазкой оружием приближаются сюда.

Однако пароход в ту ночь не подошел. Кауров, одолеваемый тревогой, напрасно прождал и следующую ночь. И еще одну — судно опять не появилось. Днем Каурову принесли телеграмму. В ней уже без всякого шифра говорилось: пароход потерпел крушение, затонул вместе с грузом.

Кауров не поверил. Но весть подтвердилась. Буря действительно разломила пополам ветхую посудину, погибли и люди, лишь немногие спаслись. Еще никогда он не переживал такого горя, отчаяния. Окаменел, хотел плакать и не мог. Отдано столько энергии, мысли, отваги, удалось совершить невероятное… И злосчастная случайность, слепая стихия все зачеркнула, погубила.

Шок оказался таким сильным, что ему было уже невмоготу жить в родном краю, здесь с почти маниакальной неотвязностью его преследовали думы о случившемся. По совету друзей, по заданию Союзного комитета, где знали, какая подавленность скрутила Каурова, он перебрался в Баку.

— Поваришься там в пролетарском котле, будет полезно, сказали ему.

Летом 1907 года он в Баку опять повстречал Кобу.

15

Это произошло так.

На вокзале в районе нефтепромысла Алексей покинул поезд. Дул резкий неприятный норд, несущий тьму колючего мельчайшего песка. Песчинки забирались под воротник, скрипели на зубах, глаза стали слезиться. Было мглисто на душе, мглисто и вокруг.

Плотней напялив кепку — все ту же, о которой однажды Коба выразился: похожа на японскую, — опустив голову, Кауров брел на указанную ему явку. Неужели это он, тот самый удалец, выбравший себе кличку Вано, который недавно на шквалистом ветру под пушечное бухание ниспадавших на каменистый берег волн певал: «Будет буря, мы поспорим и помужествуем с ней»? Ему уже не верилось, что он когда-нибудь снова запоет.

Явка находилась неподалеку от вокзала — газетный киоск, где восседал благообразный, с огромной черной, пронизанной витками серебра бородою продавец. Он, выслушав пароль, адресовал новоприбывшего: такой-то промысел, такой-то дом, спросить там фельдшера.

Кауров добрался туда к вечеру. В пыльной пелене проступали средь жилья маслянисто-черные нефтяные вышки, попадались пустыри, потом опять тянулись приземистые, сложенные из плитняка рабочие казармы, ряды которых составляли улицу. Кое-где угнездились и глинобитные, в два-три окна лачуги без садов, без изгородей.

Солнце уже было подернуто шафраном, когда Кауров разыскал квартиру фельдшера, постучал в дверь, Ему отворили, чей-то голос с явственно грузинским акцентом произнес:

— Входите.

Кто-то стоял в темноватом коридоре.

— Вано! Не узнаешь?

Рука встречавшего дружески сжала кисть Каурова, потянула в комнату.

— Как не узнать тебя, Серго! — молвил Кауров.

Да, его руку еще стискивал, не отпускал Серго Орджоникидзе, с которым Алексей несколько раз виделся, сблизился в Тифлисе. Они были почти однолетками: Каурову, вышибленному из последнего класса гимназисту, исполнилось в этот год двадцать; Серго, обладателю фельдшерского звания, — двадцать один.

Сейчас они друг в друга всматривались. Бросим и мы внимательный взгляд на Серго: ему еще доведется занять свое место в нашем повествовании. Темные усы над крупными его губами тогда были совсем молодыми, коротенькими, бархатисто мягкими. О природной мягкости свидетельствовала и выемка на его подбородке. Горбатый нос не набрал еще мясистости. Черноватые (но не жгуче-черные) волосы слегка вились, буйность шевелюры, для Серго столь характерная, была в этот промежуток времени укрощена парикмахерскими ножницами. Самой, однако, разительной его чертой и тогда и позже оставались на удивление большие глаза под правильными четкими дугами бровей, — глаза, мгновенно выявлявшие внутреннюю жизнь, будь то презрение или ласка, гнев или доверчивость, дума, восторг, сострадание. Пожалуй, именно глаза делали его красивым.

Теперь он с сочувствием взирал на осунувшегося, даже не бледного, а как-то посеревшего с лица Каурова.

— Слышал, слышал о несчастье, — произнес Серго.

Повесив на гвоздь кепку пришедшего, он бережно, сочувственно погладил его белесые тонкие волосы. И продолжал:

— Сам чуть не заплакал, когда мне об этом рассказали.

— А мне и сейчас хочется плакать.

— Садись, Вано. Прости, я похозяйничаю. Отметим, как подобает, твой приезд.

Плотно сбитый, невысокий, Серго зашагал к двери, что, видимо, вела на кухню. Но дверь вдруг как бы сама собою отворилась. Из нее спокойно ступил в комнату Коба.

Здесь, в Баку, его внешность изрядно переменилась. Он уже не смахивал на бродячего торговца фруктами, порой ночующего на траве, пренебрегавшего бритьем и стрижкой, свыкшегося с неряшливой одеждой, каким запомнился по Кутаису. Волосы уже не торчали лохмами. Однако и расчесанные, они упрямо дыбились. Толщина волоса была особенно заметной в подстриженной черной щетине усов. Худощавые щеки, тяжеловатый, словно литой, подбородок были бриты. Впрочем, в первый миг почудилось, что Коба выбрит нечисто. Его оспины, густо разбросанные в нижней части смуглого сильного лица, имели одно редкостное отличие, которое не сразу схватывал взгляд: в каждой, в самой глуби, отложилась своего рода веснушка, то есть темно-рыжее пигментное пятно. Из-за этого-то его свежебритая кожа казалась нечистой, словно бы бритва оставила какие-то пучки. Пиджак теперь отнюдь не был мятым. Темная, застегнутая до верха рубаха тоже выглядела глаженой. Утюг, видимо, прошелся и по брюкам. Вместо грубых сыромятных постолов Коба носил ныне ботинки, хоть и запыленные, но не заляпанные, знавшиеся, несомненно, со щеткой. Казалось, он чьими-то руками был ухожен.

— Того, здравствуй! — проговорил он.

Поразительное прежнее упорство проглянуло в этом словечке «Того».

— Здравствуй. Коба! — грустно ответил Кауров.

Подойдя, Коба обеими руками обнял, прижал к себе Каурова. Такого рода нежность столь не вязалась с характером Кобы, была столь неожиданной, что у Каурова навернулись слезы.

Откинувшись, сняв руки с мускулистых плеч Каурова, Коба сказал:

— Стою в кухне. Слушаю. Узнал тебя по голосу.

— А тебе известно про?..

Можно было не договаривать. Коба кивнул. Кауров и ему признался:

— Мне просто хочется плакать.

— Того, подумай. Ты же молодой. У тебя впереди еще вся жизнь.

— Не могу с собою справиться.

— Справишься. Разве это такая уж страшная потеря? Вспомни, какими жертвами отмечена вся революционная борьба. Революция без утрат, без крови, без страданий — это, Того, не революция. У Радищева отняли, сожгли его книгу. Подумай, как было ему больно. А какие люди погибали!

Меряя комнату шагами, Коба еще и еще приводил примеры из истории русского революционного движения.

— А провокации? — вопрошал он. — А измены, переметывания? Мало в этом горького? Но такова борьба. Она и не может стать иной.

Коба, как и прежде, говорил краткими фразами, не «растекался». Доводы были логически несокрушимы, однако кроме логики действовала, источала некий ток и его убежденность, неколебимость.

— Как же ты станешь крепким, ежели не под ударами? — продолжал Коба. Революцию душат, но она все-таки живет. Пойми, живет в каждом из нас.

Кауров вдруг припомнил свое давнее определение: «Человек, не похожий на человека». Нет, Коба сейчас говорил с ним человечно.

Серго тем временем расставлял на столе посуду, наведывался в кухню, возвращался. Кауров в какую-то минуту уловил его влюбленный взгляд, брошенный на Кобу. Что же, такой Коба, не схожий в чем-то с прежним, и впрямь мог вызвать любовь. На душе, пожалуй, немного полегчало.

Коба вновь дружески положил руку на плечо Каурова.

— Хоть ты и впал в мировую скорбь, а силушку, вижу, сохранил. Поборемся?

— Нет, неохота.

— Ничего. Расшевелишься.

И опять, как некогда в кутаисском парке, низенький грузин быстро повернулся, обхватил сцепленными в замок кистями шею Каурова, упал мгновенно на колени и в падении кинул его кувырком на пол. Кауров тотчас поднялся, потер ушибленную ногу. Коба разразился коротким смешком:

— Больно? Терпи. Без боли не излечиваем.

Кауров глядел из-под густых бровей. Закипало желание побороться. Примерившись, он поясным захватом стиснул Кобу. Тот вырвался. Алексей опять взял его в тиски. И снова, как когда-то, чувствовалась некоторая немощность левой руки Кобы, Алексей ломал его, подламывал. Коба все-таки держался. Серго, выставив перед собой ладони, оберегал накрытый стол и не то восхищенно, нс то опасливо причмокивал. Кауров жал и жал, возил по всей комнате несдававшегося жилистого Кобу. Наконец, будто став на секунду скользким, Коба извернулся, выскочил, как обмылочек, из рук. Этим схватка завершилась.

Втроем они поужинали. Коба обронил несколько замечаний о политической обстановке в Баку, о боях с меньшевиками.

— Освоишься. Все увидишь, Того, сам.

Условились, что Кауров станет пропагандистом, поведет тот или иной из рабочих кружков района.

Серго оставил у себя ночевать приехавшего, выложил ему последние нелегальные издания, в том числе и два номера газеты «Бакинский пролетарий».

— Сами выпустили! — объявил он. И добавил, указывая на Кобу. Вот перед тобой и инициатор, и автор, и редактор. Един в трех лицах.

— Болтаешь! — оборвал Коба.

Грубость этого замечания не заставила, однако, Серго изменить тон. Улыбаясь, он воскликнул:

— Коба Иваныч, не сердись! — И повторил: — Един в трех лицах!

Теперь Коба промолчал. Вскоре он и Серго ушли.

16

Кауров умылся, прилег, взял «Бакинский пролетарий».

В обоих номерах видное место занимала печатавшаяся с пометкой «продолжение следует» статья «Лондонский съезд Российской социал-демократической рабочей партии (записки делегата)». Автор подписал ее так: Коба Иванович.

Глаза Алексея пробегали текст. Постепенно он стал читать внимательней. Узнавал свойственную Кобе ясность. Самые сложные вопросы тот излагал доходчиво, коротко, словно бы вышелушивая, обнажая суть. Вместе с тем казалось, что он проделывает это не каким-либо тонким инструментом, а простым острым топором, который, как у иных искусников плотничьего ремесла, отлично ему служит. Особенно четко была вскрыта склонность меньшевиков поставить на партии крест, провозгласить: долой партию!

Автор отмечал: «Эти лозунги открыто не выставлялись, но они сквозили в их речах».

Такая определенность, твердость привлекала. Кауров опять чувствовал облегчение. Да, Коба один из тех, на ком зиждется партия. Люди такого склада — твердейшая ее опора. Стараясь не отвлекаться на внутреннюю боль, Кауров опять погрузился в статью. Внезапно его покоробило. Он еще раз перечитал абзац: «Не менее интересен состав съезда с точки зрения национальностей. Статистика показала, что большинство меньшевистской фракции составляют евреи (не считая, конечно, бундовцев), далее идут грузины, потом русские. Зато громадное большинство большевистской фракции составляют русские, далее идут евреи (не считая, конечно, поляков и латышей), затем грузины и т. д. По этому поводу кто-то из большевиков заметил шутя (кажется, тов. Алексинский), что меньшевики еврейская фракция, большевики — истинно русская, стало быть, не мешало бы нам, большевикам, устроить в партии погром».

Фу, как скверно это пахнет. Полно, Коба ли это написал? А кто же? Вот подпись: Коба Иванович. Но, может быть, в следующей фразе сам он, этот Иванович, высмеет сказанное? Нет, далее следует: «А такой состав фракции нетрудно объяснить: очагами большевизма являются главным образом крупно-промышленные районы, районы чисто русские, за исключением Польши, тогда как меньшевистские районы, районы мелкого производства, являются в то же время районами евреев, грузин и т. д.».

Ой, Коба, Коба! Хорош, хорош, и вдруг вылезет из него что-то. Ну, и отмочил: большевики фракция истинно русская, стало быть, нам, большевикам, не мешало бы устроить в партии погром. Правда, имеется словцо «шутя». Но шутка очень дурного тона.

Назад Дальше