Он кивнул.
— Именно. Но это ваши с ним дела, хе-хе. А я попрошу о другом — не прекращай тренировок в визуализации. У тебя великолепные данные, и твои способности пригодятся. Твоим наставником будет мой помощник и друг Галилео — он ждет в коридоре. У тебя будут и другие учителя. О самом важном я расскажу тебе лично… А сейчас я прощаюсь.
Смотритель с некоторым усилием встал, поднял подбородок и закрыл глаза. Его плечи несколько раз дрогнули, и он замер. Мне показалось, будто он превратился в собственную куклу.
А потом я понял — вовсе не показалось. Теперь передо мной действительно стояла стандартная кукла Смотрителя, вроде тех, что украшают храмы Единого Культа. Это был впечатляющий способ завершить аудиенцию.
Трижды поклонившись, я попятился — а когда кукла Безличного скрылась за поворотом, повернулся и пошел назад по коридору-улитке.
Как только я шагнул в приемную, двери за моей спиной закрылись. В приемной по-прежнему никого не было. Я опустился на стул и стал обдумывать услышанное.
Надо сказать, восторга я не испытывал — скорее меня охватил страх. Нас с детства учили, что жизнь Смотрителя — это непрерывный подвиг ради блага человечества и беззаветная жертва на алтарь всеобщего счастья. Судя по тому, как стоически глядел на свою роль сам Смотритель, это могло быть не официозной пропагандой, а правдой.
Видимо, моя мысль о жертвоприношении во время неизвестного ритуала была пророческой. Я чувствовал себя не столько наследным принцем, сколько жертвенным бараном, которому обещали позолотить рога перед процедурой. Это, конечно, льстило — но я не возражал бы против роли скромнее.
Хотя, конечно, все могло объясняться проще. Может быть, Никколо Третий просто стремится избавить меня от излишнего нетерпения и энтузиазма. Это ведь было не его решение, а Ангелов. Он сам так сказал.
Пока я думал, приемную стал заполнять народ. Это был выпуск какой-то школы — судя по тому, что молодые люди и девушки шли вместе, светской. Треугольная эмблема на их лиловых робах ничего мне не говорила. Скорей всего, решил я с завистью, будущие солики.
Наконец в приемную вернулся секретарь. Он несколько раз хлопнул в ладоши, призывая к тишине. Когда вокруг установилось благоговейное молчание, двери с вензелями открылись.
Но теперь за ними не было коридора-улитки. Там был малый тронный зал.
Подчиняясь любопытству, я вошел туда вслед за всеми.
Зал был пуст. Ни стульев, ни скамеек — только коврики для простирания. У его противоположной стены стоял золотой трон с наброшенной на него тигровой шкурой. Трон тоже был пуст. А рядом стояла кукла Смотрителя в натуральную величину. Точно такая же, с какой я совсем недавно попрощался.
Все это, надо сказать, меня не особо удивило. Я слышал уйму загадочных историй о Смотрителе и не сомневался, что встреча с ним могла быть обыденной, понятной и заурядной только в том случае, когда речь шла о его кукле — вот как сейчас.
Все мы упали на колени и совершили тройное простирание. Кукла Смотрителя совершила в ответ свой стандартный угловатый поклон. Мы вышли из зала через другие двери, и охрана провела нас по коридору во двор. Гражданский ритуал был окончен.
Во дворе стояло несколько омнибусов, куда погрузились лиловые студенты, — и черный самобеглый экипаж, старомодный, длинный и излишне обтекаемый. Возле него стоял пожилой человек в черном халате. «В седой служебной бороде без знаков доблести и чина», — вспомнил я строчку из какого-то юмористического стиха. Впрочем, на его халате блестела непонятная лычка — то ли знак ордена, то ли монастырский оберег.
— Добрый день, Алекс, — сказал он. — Меня зовут Галилео. Я отвезу тебя домой.
— В фаланстер? — спросил я.
— Нет. У тебя теперь будет новый дом. Свой собственный.
По дороге Галилео рассказал о себе. Как и все сподвижники Смотрителя, он был соликом, на старости лет вернувшимся из личного пространства, чтобы служить Идиллиуму — считалось, что так поступают особенно благородные души (или те, кто признал свой поход в неведомое неудачным, но говорить о таком было не принято).
Буквально в двух словах он рассказал про свой «каминг ин»: как следовало из его имени, он был оптиком, поселившимся на далеком заброшенном маяке («где мир», сказал он, «мог лишь глядеть мне в спину»).
Он строил подзорные трубы разной силы и типа, и постепенно Флюид позволил ему открыть на небе новые миры, а потом наблюдать за жизнью и эволюцией их обитателей. Он предавался своим наблюдениям много лет.
— Однажды, — сказал Галилео, — я увидел огромный взрыв, с которого все началось. Мне стало очень грустно. Я понял, что видел ту самую смерть Бога, которую тайком оплакивает столько монастырских философов и поэтов. Ведь то, что взорвалось, не может существовать одновременно с получившейся из взрыва вселенной… Мы все просто осколки этого взрыва, Алекс. Но я, разумеется, не повторю этого в обществе теолога. Я слишком стар для того, чтобы меня пороли.
В конце концов, сказал он, ему наскучило лорнировать этот небесный спектакль, ибо он не мог более от себя скрывать, что все наблюдаемое есть его собственные мысли и догадки, спроецированные Флюидом ввысь. Тогда он решил вернуться к «живым реальным людям», чтобы посвятить остаток жизни их счастью.
В его лице было что-то такое, что я ему поверил.
III
В какой-нибудь из древних земных империй было бы невозможно выдать себя даже за захудалого князя. Уйма людей сразу задалась бы вопросом, почему они не знают вас с детства. Но социальный горизонт Идиллиума обладает удивительной пластичностью — чтобы не сказать дырявостью.
Сын Смотрителя, поселившийся в одной из его летних резиденций, никого не заинтересовал. От отпрыска (незаконного, как все понимали без вопросов) не было никакого толку, он не мог помочь в делах — и вызывал любопытство разве что у галеристов, антикваров и торговцев предметами роскоши.
Официально мое новое жилище называлось «летняя резиденция номер три» (название деликатно умалчивало, чья именно). Там же, говорили, жил в свое время и молодой Никколо Третий — когда его имя еще не сопровождалось порядковым номером.
Неофициально это место называли «Красным Домом» — из-за династического убийства, якобы совершенного там век или два назад (Галилео называл это выдумкой дворцовых стилистов, считавших, что над каждой из резиденций де Киже должно довлеть небольшое декоративное проклятье).
Это была утопающая в садах (вернее, полностью в них утонувшая) деревянная вилла, тихая, тенистая и совсем лишенная помпезности — даже отдаленные постройки ее морского причала выглядели куда солиднее, чем она сама.
Когда я прибыл сюда впервые, прямо во дворе у фонтана меня ждали традиционные три подарка будущему преемнику.
Я не был знаком с дарителями, но сопроводительная записка из канцелярии Никколо Третьего уверяла, что им предстоит сыграть в моей жизни большую роль — если та, конечно, сложится благоприятно и я стану Смотрителем. В этом присутствовала двусмысленность: «благоприятный курс» моей жизни подразумевал уход Никколо.
Канцелярия Смотрителя призывала меня не выискивать в самих подарках тайного смысла и видеть в них простое проявление вежливости. Это мне почти удалось — не столько из-за доверия к канцелярии, сколько по душевной лени.
Первым подарком был поющий Франклин «с расширенным репертуаром» — он прибыл от архата Адониса из Железной Бездны. Я знал, что в Железной Бездне занимаются в том числе и техникой — телефонами, моторами, благодатными ветряками и прочим, отчего выбор подарка меня не удивил: поющих Бенов делали там же.
Для меня всегда было загадкой, кто сочиняет песни для этих стоящих по всему Идиллиуму статуй. Я не имел склонности к конспирологии, но не верил и в то, что это «благодать Господа Франца-Антона, самопроизвольно проявляющаяся через звук и слово». Иконы плачут с помощью попов — и поют, видимо, тоже.
Скорее всего, думал я, где-то существует секретный департамент, занятый репертуаром Поющего Бена — и преогромный департамент, потому что песен Бен знал большое количество и постоянно пел новые, на разных языках. Поражало, как творческую деятельность такого размаха удается держать в тайне.
Лишь когда моего Франклина вынули из коробки и собрали, я оценил подарок в полной мере. Это была изысканная и дорогая статуя — толстяка Бена отлили наполовину из бронзы, наполовину из золота с серебром. На его туфлях изгибались платиновые пряжки, а на камзоле вместо пуговиц мерцали драгоценные камни. Он стоял перед своим знаменитым изобретением — стеклянным органчиком
И пять на другой:
Буквы были высокими и узкими, как бы протоготическими — и напоминали о надписях, сохранившихся на стенах Помпей.
Монах-наставник спросил, как я понимаю смысл этих изречений. Я гордился своими познаниями в латыни — и объяснил, что первая надпись была римским псевдосократизмом «я знаю, что ничего не знаю», а вторая — похожей по смыслу банальностью: «кто знает все, тот не знает ничего».
— Почему же Павел соединил эти две банальности в каллиграфию? — спросил монах.
Я пожал плечами. Мне это было непонятно — и не особо интересно.
Изобразив на лице сочувствие к чужому слабоумию, монах объяснил, что Павел и его соратники понимали эти две максимы иначе: «знаю, что я знаю ничто» и «познать все — это познать ничто». Что радикально трансформирует смысл обоих изречений: речь идет о постижении ноумена, непроявленного Абсолюта, где скрыты все потенции… Будущему Смотрителю, добавил он, такие вещи следует понимать сразу.
Когда я пересказал наш разговор Галилео, он рассмеялся.
— Обычные песни Железной Бездны. Идет от архата Адониса, есть у него такой пунктик. Я тебе тоже дам духовный совет: хочешь познать ничто — не заморачивайся ни на чем. Сделай себе на эту тему третью каллиграфию. Красными чернилами, чтоб не забыть.
Но красного цвета в моем новом жилище избегали (если не считать нескольких диванов и ширм) — возможно, из-за связанной с названием легенды. Зато повсюду зеленели остриженные шарами и пирамидами кусты. Старые деревья, причудливые аллеи, живые лабиринты… Зеленой казалась даже тень листвы.
Красный Дом состоял из павильонов, беседок и залов, соединенных переброшенными через ручьи мостиками. Если всему этому и был присущ какой-то архитектурный стиль, то он много лет назад скрылся под не известным мне вьющимся растением вроде плюща — его нежно-фиолетовые цветки были почти на всех стенах.
Речки и ручьи вокруг Красного Дома, увы, не были в полном смысле настоящими. Техники называли их «водной сеткой» — это была замкнутая сеть каналов разной ширины.
Углубившись в лес, можно было дойти до точки, где делался слышен шум турбин, создававших течение воды, а еще дальше стояли два высоких ветряка, вырабатывавших благодать для моторов. Ветряки были самые современные, из тех, где мантры на барабанах написаны в сто восемь слоев, поэтому благодати хватало не только для турбин, но и для освещения с обогревом. Сразу за ветряками начинался периметр охраны.
У Галилео, не верившего в династическое убийство, были два предположения о том, откуда взялось название «Красный Дом» на самом деле. По первому, оно было связано с древним китайским романом «Сон в Красном Тереме». По второму, Никколо Третий в пору своей юности высаживал здесь маковые и конопляные кусты.
Мак очень красив, когда цветет. В остальное время он бывает, гм, вреден. Особенно в том случае, когда дурная привычка появляется у будущего Смотрителя, чей доступ к опьяняющим веществам строго контролируется охраной и воспитателями.
Отчего-то мне было смешно представлять Смотрителя, выпаривающего собранное в саду ширево на спиртовке из химического набора «Познай Элементы» (из того, что Галилео знал даже такие подробности, следовало, что эта сплетня имела под собой основания). А после инъекции, видимо, и наступал «Сон в Красном Тереме» — так что обе версии дополняли друг друга.
Лучшим доказательством того, что это правда, было полное отсутствие мака на территории Красного Дома. Старшие обычно отказывают младшим в том, что позволяли себе сами, считая, что ошибки их молодости не следует повторять. Только они забывают самое главное — ошибки молодости вовсе не казались им ошибками, пока они были молоды. Тогда ошибалось все остальное человечество, а они-то как раз были правы. Именно в этом самообмане и состоит юность…