И вдруг эта встреча на берегу.
Заглянув еще в два-три окопа, где только что побывал Толстунов, обегавший навстречу мне участок второй роты, я повернул к лесу. Стрельба продолжалась.
В лесу верный Синченко, все время следовавший с лошадьми за мной вдоль опушки, сразу подвел коня. Пора, давно пора в штаб!
В штабном блиндаже меня ожидал Краев. От виска по щеке, по подбородку стекала кровь. Он смахивал ее, размазывая по угловатому лицу. Но выпуклая алая струйка опять появлялась на корке засыхающей крови.
— Что с тобой, Краев?
— Задело…
— Иди на медпункт. Рахимов, раненых перенесли из церкви?
— Перенесли, товарищ комбат. Пункт развернулся в лесу, в доме лесника.
— Хорошо. Иди туда, Краев.
— Не пойду.
Он сказал это упрямо, мрачно. Я прикрикнул:
— Что я тебя, такого, людей пугать пошлю? Прими воинский вид. Умойся, перевяжись. Потом будем разговаривать. Синченко, два котелка воды лейтенанту Краеву!
— Есть, товарищ комбат!
Краев вышел. Но в этот вечер ему так и не удалось перевязаться.
Меня вызвал к телефону командир полка.
— Момыш-Улы, ты? Противник атакует шестую роту в районе Красной Горы. Сейчас третьей волной ворвался на линию блиндажей. Помоги. Что у тебя есть под рукой около штаба?
Деревня Красная Гора находилась в двух с половиной километрах от села Новлянского. Что у меня было под рукой? Охрана штаба, несколько сменившихся телефонистов и хозяйственный взвод. Я доложил об этом.
— Брось их бегом на подмогу шестой роте. Имей в виду: с севера идет туда взвод под командой лейтенанта Исламкулова. Предупреди, чтобы не перестреляли друг друга. Об исполнении доложи.
Приказав Рахимову поднять по боевой тревоге хозяйственный взвод и всех, кто будет около штаба, я вышел из блиндажа. В лесу уже чувствовался вечер. Неподалеку умывался Краев. Нескладное, с тяжелой челюстью, с нависшими надбровными дугами лицо было уже чистым, но скатывающаяся вода чуть розовела.
— Краев!
Он подбежал.
— Я!
По мокрому лбу опять ползла струйка крови. Краев досадливо ее смахнул. Я сказал:
— У Красной Горы, на участке шестой роты, противник ворвался на линию блиндажей. Поведешь туда пятьдесят бойцов. Задача — отбросить врага, восстановить положение.
— Есть, товарищ комбат.
Из блиндажа выскочил телефонист.
— Товарищ комбат, вас к телефону!
— Кто?
— Командир полка. Просит немедленно.
Командир полка говорил поспешно, волнуясь:
— Момыш-Улы, ты? Отставить! Поздно: противник вошел в прорыв, расширяет брешь. Одна группа двигается сюда, к штабу полка, другая, неясной численности, повернула к тебе, во фланг. Загни фланг. Держись! Я отхожу в лес близ…
И голос пресекся, связь прервалась. В мертвой мембране — ни гуденья, ни потрескивания электроразрядов. Тихо.
Я отложил ненужную трубку, и меня еще раз ударила по нервам тишина. Тихо было не только в мембране, тихо стало кругом. Противник прекратил артиллерийский обстрел нашего района. Что же это? Минута атаки? Бросок немецкой пехоты на прорыв?
Нет, оборона уже прорвана. Немцы уже на этом берегу, уже двигаются вглубь. Они идут сюда, к нам, но не оттуда, где путь прегражден окопами, где их готовы встретить пулями прильнувшие к амбразурам бойцы, где все пристреляно нашими пушками и пулеметами. Они идут сбоку и с тыла по незащищенному полю, где перед ними нет линии обороны.
Вынул часы. Было без четверти пять.
Чуткий, зачастую понимающий без слов Рахимов положил передо мной карту. Встретив его спрашивающий взгляд, я молча кивнул.
— В районе Красной Горы? — произнес он.
— Да.
Я смотрел на карту, слыша, как тикают часы, как уходят секунды, чувствуя, что уже нельзя смотреть, что надо действовать. Но, пересиливая нетерпение, я заставлял себя стоять, склонившись над картой. О, если бы вы смогли описать эту минуту — одну минуту, которая дана была мне, командиру, чтобы принять решение!
Отдать Новлянское? Отдать село, что лежит на столбовой дороге, которая так нужна противнику, по которой он напрямик на грузовиках устремится во фланг братскому полку, дерущемуся на рокаде? Нелегко самому себе ответить: «Да, отдать!» Но иначе я не сохраню батальона. А сохранив… Посмотрим тогда, чья будет дорога!
На карту, пока только на карту, легла новая черта, идущая поперек поля, поперек пути приближающимся с фланга немцам.
Сообщив Рахимову мое решение, приказав передвигать пушки на край леса, в стык с новой чертой обороны, и отдав несколько других распоряжений, я выбежал из штабного подземелья.
— Синченко!
— Я!
— Коня! Давай и рахимовского — для Краева! Краев, за мной!
Опять по тому же полю, теперь стихшему, я поскакал во вторую роту. На краю неба впереди уже проступили бледные краски осеннего заката.
8
Пригнувшись, я посылал коня карьером. Вдруг красные светлячки стали мелькать над головой. На секунду привстав на стременах, взглянув в сторону, я увидел немцев.
Я рывком усилил бег, стараясь не хватать воздух губами, чтобы не сбить дыхания, и порой все-таки хватал, всасывая сквозь занывшие стиснутые зубы. Позади слышался уже не только топот, но и громкое свистящее дыхание.
В немецкой цепи заметили нас. Красные траектории, скрещиваясь, пронзали воздух впереди и сзади, проносились над головой или с легким шипеньем потухали у ног.
Немцы стреляли без прицела, с хода, но множеством пуль. Сзади кто-то упал. Донесся тонкий, хватающий за душу крик:
— Товарищи!..
Я оглянулся, выкрикнул:
— За мной! Подберут!
Немцы по инстинкту преследования — ага, рус бежит! — тоже прибавили ходу. Но вот лес, вот он…
Было приказано: не сбиваться толпой. Но бойцы все-таки сгрудились. Да, такая гонка на виду у врага, под огнем автоматов, с засевшим в ушах пронзительным криком раненого — это не учебное фланговое перестроение.
Я вобрал, сколько мог, воздуху:
— Отделение, стой!
Понимаете ли вы? В одном этом миге, в этой команде, в одном слове «стой!» спрессовалась вся наша предыдущая история, история батальона панфиловцев. Сюда вошло сознание долга перед родиной, и «руки по швам!», и всегдашнее безжалостное: «Исполнять! не рассуждать!», превращенное в привычку, то есть во вторую натуру солдата; и «табачный марш»; и расстрел труса перед строем; и ночной набег на Середу, где однажды уже был побит немец.
А вдруг бы бойцы не остановились, вдруг бы с разгону кинулись в лес! Значит… Значит, не жить бы тогда на этом свете командиру батальона Баурджану Момыш-Улы. Таков закон нашей армии: за бесславное бегство бойцов отвечает командир.
Тяжело дыша, бойцы стояли — стояли! — подле меня.
— Командир отделения!
— Я!
— Ложись здесь! Стреляй!.. Правофланговый!
— Я!
— Сюда! Ложись! Стреляй!.. Кто рядом?
— Я!
— Сюда! Ложись! Стреляй!.. Разомкнуться! Интервал — пять метров. Куда ложишься? Отбегай дальше. Здесь! Стреляй!..
9
Я допустил ошибку. Следовало бы сперва залечь не стреляя, изготовиться, прицелиться, чуть унять бешеный стук крови и потом, по команде, хлестнуть залпами.
Бойцы стреляли вразнобой, с лихорадочной быстротой. Выпуская потоки светящихся пуль, немцы шли на нашу цепочку, и никто из них не падал.
Лишь тут я сообразил, что они, собственно говоря, еще далеко: в двухстах — двухстах пятидесяти метрах. А мы сгоряча палили, оставив прицельные рамки на первой черте, на стометровке.
— Прицел два с половиной! — крикнул я, перекрывая трескотню. — Командир отделения, проверить прицелы!
Через поле по нашему следу подбегало отделение Толстунова. Из-за домов Новлянского показалось третье отделение.
Из села выносились груженые повозки. Ездовые гнали коней. А немцы надвигались. В их цепи упал один, другой… Но и у нас кто-то застонал.
Я измерил глазом расстояние. Сомнут! Эх, если бы вы знали, какое это сосущее, тошнотворное чувство: сомнут! Пулемет! Где вы, Бозжанов, Мурин, Блоха? Где пулемет? Пулемет?!
А немцы идут. Но вот наконец-то… наконец-то заговорил пулемет! Первые очереди срезали центр немецкой цепи. Ого, как там заметались! Я впервые услышал истошные крики врагов.
Прозвучала иноземная команда, и немецкая цепь, нетронутая с нашего края пулеметом, разом легла.
Ну, теперь можно вздохнуть… Через минуту около меня оказался Толстунов.
— Как думаешь, комбат? На «ура»?
Я отрицательно повел головой. Противник сохранил порядок. А в таких случаях «ура» — не простая вещь. Не пишите, пожалуйста, рассказцев: «Ура, и немец побежал». На войне это не так.
Но «ура» в тот вечер все-таки раздалось. Не один мой батальон существовал на свете, и не я один управлял боем. «Ура» возникло там, откуда не ждали его ни мы, ни немцы.
Из лесного клина, сбоку и несколько позади залегших немцев, появилась молча бегущая разомкнутая темная шеренга. Мы увидели красноармейцев, наши шапки, наши шинели, наши штыки наперевес. Их было не очень много: сорок-пятьдесят. Я догадался: это взвод лейтенанта Исламкулова, посланный из другого пункта в район прорыва.
Теперь немцам предстояло изведать, что такое удар во фланг. Но маневр загиба фланга, можете не сомневаться, был им известен. Край цепи поднялся, и, отстреливаясь, немцы стали отбегать, создавая дугу.
Вот тогда-то возник и докатился к нам рев штыкового удара:
— Ура-а-а-а!..
— Комбат! — возбужденно выговорил Толстунов.
Я кивнул ему: да!
Затем крикнул:
— Передать по цепи: подготовиться к атаке!
И не узнал собственного голоса — он был приглушенным, хриплым. От бойца к бойцу шли эти слова, и у каждого, конечно, замерло и неровно забилось сердце.
Со стороны леса бежала шеренга бойцов, что пришли нам на подмогу; оттуда слабо доходило: «Ура-а-а-а!», а немцы торопливо перестраивались. Напротив нас линия немцев поредела, но они успели подтянуть сюда два легких пулемета, которые раньше, вероятно, следовали чуть в глубине за наступающим строем. Один пулемет уже начал бить; участилось неприятное посвистывание над головами.
А в нашей цепи стрельба стихла; бойцы лежали, стиснув винтовки, ожидая мига, о котором всякому думалось со дня призыва в армию, который всякому представляется самым страшным на войне, — ожидая команды в атаку.
Меня поразило это непроизвольное прекращение огня. Я крикнул: «Вперед!» И тут на фоне закатного неба возник чей-то напряженно согнутый, устремленный вперед силуэт. Отчетливо виднелась взятая наперевес винтовка с заостренной полоской штыка. Я узнал коммуниста красноармейца Букеева.
В трескотне выстрелов мы услышали его высокий голос:
— За родину! За Сталина!
Да, в этот великий и страшный момент Букеев, разрывая тысячи нитей, которые под огнем пришивают человека к земле, двинулся, крича:
— За родину! За Сталина!
И вдруг голос прервался. Будто споткнувшись о натянутую под ногами проволоку, Букеев с разбега, с размаха упал. Показалось: он сейчас вскочит, побежит дальше и все, вынося перед собой штыки, побегут на врага вместе с ним. Но он лежал, раскинув руки, лежал, не поднимаясь. Все смотрели на него, на распластанного в снегу бойца, подкошенного с первых шагов; все чего-то ждали.
И я вдруг ощутил: все ждут чего-то от меня; ко мне, к старшему командиру, к комбату, словно к центральной точке боя, хотя я лежал на краю, притянуто обостренное внимание; все ждут, что скажет, как поступит комбат.
Немецкие пулеметы строчили; в легких сумерках ясно виднелось длинное пульсирующее пламя, вылетающее из стволов; оно смутно озаряло вражеских пулеметчиков, которые, стоя на коленях, наполовину заслоненные щитками, вели против нас настильным огонь.
Я приказал:
— Частый огонь по пулеметчикам! Ручные пулеметы, длинными очередями по пулеметчикам! Прижмите их к земле!
Бойцы поняли. Теперь наши пули засвистели над головами стреляющих немцев. Один наш ручной пулемет стоял неподалеку. Боец торопливо прилаживал новый магазин. Туда пополз Толстунов. Бойцы лихорадочно стреляли. Вот заработал и этот пулемет.
Ага, немецкие пулеметчики легли, притаились, скрылись за щитками! Ага, кого-то мы там подстрелили! Один пулемет запнулся; перестало выскакивать длинное острое пламя. Или, может быть, там меняют ленту? Нет, под пуля ми это не просто…
В этот момент над цепью разнесся яростный крик Толстунова:
— Коммунары!
Не только к коммунистам — ко всем был обращен этот зов. Мы увидели: Толстунов поднялся вместе с пулеметом и побежал, уперев приклад в грудь, стреляя и крича на бегу.
Над полем вновь взмыли те же слова, вновь прозвучал страстный призыв:
— За родину! За Сталина! Ура-а-а-а!
Голос Толстунова пропал в реве других глоток. Бойцы вскакивали. С лютым криком они рванулись на врага, чтобы встретиться грудь с грудью; они обгоняли Толстунова.
Бойцы видели теперь перед собой пятящихся, отбегающих немцев.