— Стой!
На заднем сиденье я увидел Кухаренко. В очень бледное лицо крапинками впилась земля. Наискось через лоб шла свежая вспухшая царапина с каемкой присохшей крови. На измазанной глиной шинели висел артиллерийский бинокль.
— Кухаренко, куда?
— На… на… — словно заика, он не мог выговорить сразу. — На огневую, товарищ старший лейтенант.
— Зачем?
— Наблюдательный пункт…
— Знаю! Я тебя спрашиваю: зачем? Бежишь? Назад!
— Товарищ комбат, я…
— Назад!
Кухаренко посмотрел на меня словно неживыми глазами, в которых застыл ужас пережитого. И вдруг будто кто-то изнутри подменил зрачок. Вскочив, Кухаренко заорал громче меня:
— Назад! — и выругался в белый свет.
За мной, не разбирая дороги, подбрасывая по выбоинам тачанку, тяжело скакала пара артиллерийских коней.
Церковь, увенчанная колокольней, служила перевязочным пунктом. Снаружи, за стеной, укрывающей от обстрела, расположилась батальонная кухня. Я увидел Пономарева, командира хозяйственного взвода. Он вытянулся, заметив меня.
— Пономарев, связь действует?
— Действует, товарищ комбат.
— Где телефон?
— Телефон тут, товарищ комбат, в сторожке.
На глаз от проема колокольни до сторожки было метров сто пятьдесят.
— Провод есть?
Уловив утвердительный кивок и не дожидаясь ответа, я приказал:
— Сейчас же телефон на колокольню! Бегом! Секунда дорога, Пономарев!
По каменным ступеням паперти я вбежал в церковь. Там, на соломе, застланной плащ-палатками, лежали раненые.
— Товарищ комбат…
Меня негромко звал Севрюков. Быстро подойдя, я взял обеими руками его странно тяжелые, пожелтевшие кисти.
— Прости, Севрюков, не могу сейчас…
Но он не отпускал моих рук. Пожилое лицо, с сединой у аккуратных висков, с явственно обозначившейся короткой щетинкой, осунулось, обескровело.
— Кто, товарищ комбат, вместо меня?
— Я, Севрюков. Прости, не могу больше…
Наверх пробежал телефонист с аппаратом. За ним вилась тонкая змейка провода. Я стиснул и выпустил тяжелые руки.
По витой лестнице я поднялся на колокольню. Кухаренко был уже там. Присев, он из-за каменных перил наблюдал в бинокль. Телефонист прикреплял провод к аппарату.
— Сколько правее? — спросил я.
Кухаренко взглянул удивленно, потом понял.
— Ноль пять, — сказал он.
Я повернулся к телефонисту.
— Скоро ты?
— В момент, товарищ комбат.
Кухаренко протянул мне бинокль. Поправив его по глазам, поймав резко придвинувшуюся, сразу посветлевшую зубчатую линию леса, я повел стекла ниже и вдруг ясно, словно в полусотне шагов, увидел немцев. Они стояли. Стояли «вольно», но уже выстроенные. Можно было различить боевые порядки. Группы — вероятно, взводы, — разделенные небольшими промежутками, были расположены так: впереди одно отделение, позади — крыльями — два. У офицеров, тоже надевших каски, уже отстегнуты кобуры парабеллумов, которые немцы, я впервые тогда это увидел, носят с левой стороны на животе. Так вот они, те, что подошли к Москве, — профессионалы-победители! Сейчас они пойдут через реку.
— Готово! — сказал телефонист. — Связь, товарищ комбат, есть.
— Вызывай огневую…
И вот наконец восстановлена разорванная фраза:
— Прицел больше один. Правее ноль пять. Два снаряда, беглый огонь!
Я отдал бинокль Кухаренко.
Уже не различая немцев, я невооруженным глазом вглядывался в опушку, напряженно ожидая разрывов. В деревьях блеснуло, потом рядом встали два дымка. Я не смел верить, но показалось — цель поражена.
— В точку! — сказал Кухаренко, опуская бинокль; лицо его сияло. — Теперь мы…
Не дослушав, схватив трубку, я скомандовал:
— Из всех орудий по восьми снарядов, осколочными, беглый огонь!
Кухаренко с готовностью, с гордостью протянул мне бинокль. Он был счастлив и горд в эту минуту: немцы накрыты с одного поворота. Это сделал он, лейтенант Кухаренко, исполнивший воинский долг и блеснувший — смотрите, смотрите в бинокль, товарищ комбат! — блеснувший профессиональным мастерством корректировщика-артиллериста.
Я смотрел. Пристрелочные снаряды, видимо, кого-то ранили: в одном месте, спиной к нам, несколько немцев над кем-то склонились, но ряды стояли.
Ну, молитесь вашему богу! В гуле и грохоте, которые ухо перестало замечать, мы услышали: заговорили наши пушки. Подавшись вперед через перила колокольни, я видел в бинокль: на краю леса, где сосредоточились немцы, сверкало пламя, вздымалась земля, валились деревья, взлетали автоматы и каски.
Меня с силой отдернул Кухаренко.
— Ложитесь! — прокричал он.
Нас обнаружили. С оглушающим отвратительным гулом близ колокольни пронесся «горбач». Он бил из пулемета. Несколько пуль стукнуло по белому четырехугольному столбу, разбрызгивая штукатурку и оставляя слепые дыры, черные, как пустые глазницы.
Самолет пронесся так близко, что я различил обращенное к нам злобное лицо. Мгновение мы смотрели друг другу в глаза. Я знал, надо падать, но не мог заставить себя, не захотел лечь перед немцем. Не лягу, не склонюсь перед тобой! Выхватив пистолет, я выпустил обойму.
Самолет ушел по прямой. По колокольне стали бить из орудий. Один снаряд угодил ниже нас, в надежную каменную кладку. Все заволокло мелкой кирпичной пылью, заскрипевшей на зубах.
Но в горячке боя казалось — снаряды врага ненастоящие, кинематографические; они рвутся, будто на экране, рядом, но в ином мире, не то что наши. Наши разят, кромсают тела.
Опять пролетел «горбач». Опять чокали пули. Я укрылся за каменный стояк. Телефонист застонал.
— Куда тебя? Дойдешь вниз?
— Дойду, товарищ комбат.
Взяв трубку, я вызвал Пономарева.
— Телефонист ранен. Пошли на колокольню другого.
Еще не договорив, я услышал свой странно громкий голос. Пришла страшная, бьющая по барабанным перепонкам тишина. Лишь откуда-то сзади, издалека доходило уханье орудии. Там дрались наши; туда новым клином изготовились ринуться немцы через наш заслон.
Я приказал Кухаренко:
— Управляй огнем! Секи, секи, если полезут!
— Есть, товарищ комбат!
Теперь вниз, через две ступеньки; теперь скорее в роту!
Опять на коня, опять вскачь — через село, к реке. Ох, как тихо!
Вдоль берега, припорошенного снегом, кое-где почерневшим от разрывов, пригнувшись, стремглав бежал кто-то с винтовкой. Я подскакал. На меня, остановившись и сразу присев, смотрел черными глазами маленький татарин Муратов.
— Слезайте, товарищ комбат, слезайте! — торопливо заговорил он.
— Куда ты?
— Во взвод. Передать, что командование ротой принял политрук Бозжанов.
И добавил, будто извиняясь:
— Вас, товарищ комбат, долго не было…
— Хорошо. Беги.
У ротного командного пункта — блиндажа, глубоко всаженного в землю, — в тридцати шагах за линией окопов, которые отсюда смутно угадывались по редким полоскам входных траншей, я спрыгнул, осадив коня. У него уже не подрагивала кожа, не топорщились уши. Спасибо тебе! Сегодня мы вместе прошли первую обстрелку. Некогда было и погладить его… Я быстро пошел к мерзлым ступенькам, ведущим в блиндаж, на ходу крикнув:
— Синченко, в овраг!
В полутьме подземелья я не сразу разглядел Бозжанова. На полу, привалившись к стенкам, сидели бойцы. Все вскочили, заслоняя скупой свет из прорези лобового наката.
Еще не различая лиц, я подумал: «Что такое? Зачем здесь так много людей?»
Бозжанов доложил, что принял командование, заступив место раненого Севрюкова. Он, Бозжанов, политрук пулеметной роты, которая по характеру нашей обороны была рассредоточена отдельными огневыми точками по фронту, весь день — где бегом, где ползком — пробирался от гнезда к гнезду, обходя пулеметчиков. Он кинулся к селу Новлянскому, на участок второй роты, как только противник перенес весь огонь сюда. Это было полчаса назад.
Мой первый вопрос был:
— Что наблюдается перед фронтом роты? Как противник?
— Никакого движения, товарищ комбат.
Глаза привыкали к полутьме. В углу, подпирая верхние бревна согнутой спиной, стоял Галлиулин.
— Что за народ? — спросил я. — Зачем сюда набились?
Бозжанов объяснил, что, ожидая рывка немцев, он решил перебросить на командный пункт роты один пулемет, сделать его подвижным, чтобы парировать неожиданности.
— Правильно! — сказал я.
— Это, товарищ комбат, мой резерв, — произнес Бозжанов, показывая на пулеметчиков и на черное тело пулемета с заправленной лентой.
Пулемет был установлен в амбразуре.
У пулемета стоял невысокий Блоха. Мурин припал к бревнам лобового наката, всматриваясь сквозь прорезь в даль.
Я подошел туда же. Неровности берега и противотанковый отвес кое-где закрывали реку, но та сторона была ясно видна. Без артиллерийского бинокля я не мог различить посеченных, расщепленных деревьев там, где только что стояли боевые порядки немцев, куда только что падали наши снаряды. Можно было заметить лишь несколько упавших на снег елок, они служили теперь ориентирами. Оттуда вот-вот, оправившись от удара нашей артиллерии, должны показаться немцы. Пусть покажутся! Кухаренко лежит на колокольне, пушки наведены на эту полосу, туда смотрят пулеметы, туда нацелены винтовки.
Тихо-тихо… Пустынно…
Прогремел резкий одиночный выстрел немецкой пушки. Я невольно напряг зрение, готовясь увидеть выбегающие зеленоватые фигурки. Но в то же мгновенье словно сотни молотов забахали по листовому железу. Немцы опять молотили по нашему переднему краю; по церкви, где они обнаружили корректировщика; по орудиям, которые открыли себя.
— Ну, сейчас, значит, не полезет, — произнес Блоха.
Это поняли все. Вбирая в себя вой и грохот, я ликовал: значит, первая атака отбита не начавшись, отбита ударом артиллерии. Немцы не решились ринуться вперед с исходной позиции, накрытой нашими снарядами.
Но день еще не кончен. Я взглянул на часы: было пять минут пятого, пошел восьмой час бомбардировки.
Скоро станет темнеть.
Позвонив в штаб батальона, я приказал: орудиям и корректировщику оставаться на местах; направить к церкви еще одного корректировщика-артиллериста с запасными средствами связи, чтобы продолжать наблюдение с колокольни даже в случае прямого попадания, даже на развалинах; красноармейцам и начсоставу хозяйственного взвода вместе с санитарами быстро перенести из церкви всех раненых по оврагу в лес.
— По вашему приказанию, пришел Краев, — сообщил Рахимов. — Направить его к вам?
— Нет. Пусть ждет. Скоро буду в штабе.
6
Перед тем как вернуться в штаб, я решил побывать у бойцов в окопах. Вышел в траншею, огляделся. За речкой, в окне меж облаков, показался краешек солнца, уже желтоватого, низкого. Кучки лучей падали косо, запыленный снег не искрился, тени были неотчетливы и длинны. Через час свечереет.
По плотности немецкого огня я понял: атака будет.
Будет сегодня. Где-то тут, неподалеку. Он не кончится так, одною пальбой, этот последний час боевого дня.
Словно вымещая злобу, немцы всеми калибрами хлестали по переднему краю. Часть снарядов, сверля с шелестом воздух, пролетала туда, где на закрытых позициях, в блиндажах, стояли наши орудия. Другие падали вблизи. Средь поля черные взбросы появлялись реже, чем днем. Они придвинулись к береговому гребню, где в скатах были врезаны незаметные окопы. Судя по перемещению огня, противник распознал нашу скрытую оборонительную линию.
Может быть, не стоит идти туда? Едва задав этот вопрос, я понял, что боюсь. Казалось, тысяча когтей вцепилась в полы шинели; казалось, тысяча пудов держит меня в траншее. А, так? Я рванулся из когтей, оторвался от тысячи пудов — и бегом, бегом к окопам.
Летя верхом через поле и потом на колокольне, в те накаленные минуты, я не замечал снарядов, а тут…
Попробуйте, пробегите когда-нибудь сорок-шестьдесят шагов под сосредоточенным огнем, когда с одного бока вас шибанет горячим воздухом, вы на ходу отшатнетесь и вдруг снова шарахнетесь, когда с другой стороны трахнет белое пламя. Попробуйте — потом вам, может быть, удастся это описать. Мне же разрешите сказать кратко: через десять шагов у меня была мокрая спина.
Но в окоп я вошел как командир:
— Здравствуй, боец!
— Здравствуйте, товарищ комбат!
Это был окоп для одного бойца — так называемая одиночная стрелковая ячейка.
До сих пор помню лицо бойца, помню фамилию. Запишите: Сударушкин, русский солдат, крестьянин, колхозник из-под Алма-Аты. Он был бледноват и серьезен, шапка с красноармейской звездой немного съехала набок. Почти восемь часов он слушает удары, от которых содрогается и отваливается со стенок земля. Весь день, глядя сквозь амбразуру на реку и на тот берег, он сидит и стоит здесь один, наедине с собой. Не я, командир батальона, а он, рядовой боец Сударушкин, встретит пулями немцев, когда они с черными, вороненой стали автоматами побегут на него. Ему, рядовому бойцу, сегодня решать, пройдут или не пройдут здесь немцы.
Я взглянул в амбразуру. Обзор был широк; открытая полоса на том берегу, застланная чистым снегом, была отчетливо видна. Что сказать бойцу? Тут все ясно: покажутся, надо целиться и убивать. Если мы не убьем их, они убьют нас. В амбразуре, выходя наружу штыком, лежала готовая к стрельбе винтовка. При сотрясениях на нее падали мерзлые крошки; некоторые прилипли к смазке.
Я строго спросил:
— Сударушкин, почему грязная винтовка?
— Виноват! Сейчас, товарищ комбат, протру. Сейчас будет в аккурате.
Он с готовностью полез в карман за нехитрым солдатским припасом. Я видел — ему было приятно, что и в эту минуту я подтягиваю его, как подтягивал всегда; у него прибавилось силы, душа стала спокойнее под твердой рукой командира. Снимая ветошью пыль с затвора, он посматривал на меня, будто прося: «Еще подкрути, найди еще непорядок, побудь!»
Эх, Сударушкин! Знать бы тебе, как хотелось побыть, как хотелось не выскакивать туда, где черт знает что сыплется с неба! Опять вцепились когти, опять пуды были привязаны к шинели. Я сам искал непорядка, чтобы, приструнивая, не уходить еще минуту. Но все у тебя, Сударушкин, было «в аккурате», даже патроны лежали не на земляном полу, а в развязанном вещевом мешке. Я посмотрел кругом, посмотрел вверх. О, если б вы могли описать, до чего были приятны неободранные, с грубо обрубленными сучьями, елочные стволы над головой! Сударушкин взглянул туда же, и мы оба улыбнулись, оба вспомнили, как я расшвыривал хлипкие накаты, как заставлял волочить тяжеленные бревна, прикрикивая на ворчавших.
Сударушкин спросил:
— Как, товарищ комбат, полезут они нынче?
Я сам бы, Сударушкин, у кого-нибудь это же спросил! Но твердо ответил:
— Да. Сегодня испробуем на них винтовки.
С бойцом нечего играть в прятки; с ним не надо вздыхать: «Может быть, как-нибудь пронесет…» Он на войне; он должен знать, что пришел туда, где убивают; пришел, чтобы убить врага.
— Поправь шапку, — сказал я. — Смотри зорче… Сегодня поналожим их у этой речки!
И, опять выдравшись из вцепившихся когтей, я вышел из окопа. Но заметьте: теперь это далось легче, на мне висело уже не тысяча, а всего пятьсот пудов. А через десять минут, когда я выбегал к последнему, в котором побывал, окопу, меня не держал ни один грамм.
И заметьте еще одно: командиру батальона совершенно не к чему под артиллерийским обстрелом бегать по окопам. Для него это ненужная, никчемная игра со смертью. Но в первом бою, думалось мне, комбат может себе это позволить.
7
Должен рассказать один мимолетный эпизод, который поразил меня, когда я пробегал по окопам. Лечу и вдруг вижу: кто-то выскочил из-под земли и несется навстречу. Что такое? Что за дурак бегает под таким огнем по переднему краю?
Ба, Толстунов!.. О нем, кажется, я еще не упоминал.
Как-то, незадолго до боев, он явился ко мне и отрекомендовался: «Полковой инструктор пропаганды. Поработаю в вашем батальоне». Признаться, тогда мне подумалось: «Ладно, иди занимайся, чем положено».