Панфиловцы на первом рубеже - Бек Александр Альфредович 9 стр.


— Тише!.. Слушайте, что скажет политрук.

Бозжанов поднял руку. Все умолкли.

— Политрук скажет: смейтесь! — произнес он.

И, вероятно, неожиданно для самого себя, бросил фразу, которую потом часто повторяли в батальоне:

— Смех — это самое серьезное на фронте.

Стараясь говорить медленно и очень внятно, Бозжанов стал расспрашивать о планах немецкого командования. Пленный не сразу понял. Уловив наконец смысл вопроса, он сказал, коверкая русские названия:

— Завтракать — Вольоколямск, ужинать — Москау.

Он произнес это серьезно, держа руки по швам, очевидно даже здесь, в плену, не сомневаясь, что так оно и выйдет: «Завтракать — Вольоколямск, ужинать — Москау».

И снова грянул хохот.

Подергивая шеей, пленный косился по сторонам. Он не понимал, что стряслось с этими русскими. Мы и сами, наверное, не понимали, почему так заливаемся.

Так был выигран первый бой.

4

Рахимов и Бозжанов доложили мне подробности налета.

Конечно, можете не сомневаться: в бою не все вышло так, как замышлялось.

Одна группа, случайно столкнувшись с патрульными, начала раньше, чем село было полностью окружено. Бойцы врывались в дома, кололи и стреляли, но у немцев оставались некоторые не перерезанные нами выходы, многим удалось бежать. Они сумели опомниться и развернуть оборону раньше, чем мы предполагали.

Отряд перебил сотни две гитлеровцев, заминировал дороги, поджег много автомашин и несколько складов, в том числе хранилище бензина; однако кое-что на одном краю села немцам удалось отстоять.

Но главное было достигнуто: бойцы видели бегущих перед нами немцев; бойцы слушали, как они вопили, издыхая; бойцы испробовали их шкуру пулей и штыком.

С Рахимовым и Бозжановым я шел по рубежу. Бойцы, участники налета, уже разбежались по отделениям и взводам. По моему приказанию, занятия и работы были на два часа прекращены. Всюду виднелись группы, собравшиеся вокруг героев, поколотивших немцев.

То там, то здесь слышался смех. Этот день, шестнадцатого октября 1941 года, в нашем батальоне был днем смеха. Впоследствии я не раз вспоминал слова Бозжанова: «Смех — это самое серьезное на фронте». Когда на поле боя, на передний край приходит Смех, страх улепетывает оттуда.

Меня встречали командой: «Встать! Смирно!» По одному этому выкрику можно часто ощутить душу солдата. Как весело он звучал в тот день!

Подойдя к одной группе, где центром был Гаркуша, я заметил: один боец что-то прячет за спиной. Гаркуша поймал мой взгляд.

— Дай сюда! — повелительно сказал он.

Боец подал немецкую фляжку.

— С ромом, товарищ комбат! — объявил Гаркуша. — Хоть немецкий, а ничего, берет… Сейчас провожу занятия и угощаю: пусть на факте убеждаются. Отведайте, товарищ комбат.

Он протянул фляжку. Я отхлебнул.

— Гаркуша хорошо дрался, — скупо сказал Рахимов.

— Ежели бы мне, товарищ комбат, — хвастливо продолжал Гаркуша, — с каждого, кого я уничтожил, снимать такую, я бы два десятка их принес. Куда там, не донес бы! Там не до того. Влетел я в хату, он лежит там. Раз его на штык, он и «а» не успел сказать! И дальше… Один без штанов по улице… Я приложился — хлоп!

Гаркуша все рассказывал и рассказывал…

Мы пошли дальше по линии окопов. Повстречался Мурин, который в составе пулеметного расчета тоже участвовал в налете. Он куда-то торопился, но издали принял бравый вид и за добрый десяток метров дал строевой шаг. Здесь был передний край; здесь ничто, кроме полосы, которая на фронте зовется «ничьей», не отделяло нас от немцев, а Мурин впечатывал ногу, проходя мимо комбата. Я откозырнул. Глядя на меня, Мурин вдруг улыбнулся. И в ответ я улыбнулся ему. И всё. Мы не остановились, не сказали ни единого слова, но душу опять, как ночью, залила радость. Я любил его и чувствовал — он любит меня. Это опять были чудесные минуты счастья — особого счастья командира, когда ощущаешь себя слитым воедино с батальоном. Я знал мозгом и сердцем: в батальоне сегодня родилось бесстрашие.

Вокруг все, казалось, было прежним. За черной, незамерзшей рекой белела даль. Сквозь ранний снег кое-где проглядывали незаметенные краешки вспаханной земли. Темнели клины леса. Я по-прежнему знал: вот-вот все загрохочет; по снегу, оставляя черные следы, поползут танки; из лесу выбегут, припадая к земле и вновь вскакивая, люди в зеленоватых шинелях, с автоматами, идущие нас убить. Но внутри звучало: «Попробуйте, сразитесь с нами!» И во взглядах, в улыбках, в словах, в не покидавшем нас смехе звенело, казалось, все то же: «Попробуйте, сразитесь с нами!»

Так звучал в тот день наш батальон.

Бой у села Новлянского

1

ерез несколько дней утром, лишь стало светло, над нами появился немецкий самолет-корректировщик. У него скошенные назад крылья, как у комара; бойцы дали ему прозвище «горбач».

Потом мы привыкли к «горбачам», научились сбивать, научили почтению — «держись дальше, комар!» — но в то утро видели «горбача» впервые.

Он безнаказанно кружил под облаками, по-осеннему низкими, затянувшими небо, порой задевая серую кромку, порой с затихшим мотором планируя по нисходящей спирали, чтобы высмотреть нас с меньшей высоты.

В батальоне в те дни не было противовоздушных средств. Мы тогда еще не знали, что самолеты можно сшибать и из винтовок, — эта не очень хитрая тайна, как и много других, нам открылась потом. Счетверенная установка зенитных пулеметов, приданная батальону, была, по приказу генерала Панфилова, переброшена на левый фланг дивизии, где немцы наносили удар танками, одновременно введя в бой авиацию. Там сражалась наша противотанковая артиллерия; туда генерал Панфилов взял еще одну роту нашего полка, приказав затянуть оставшимися силами оголенный участок. Оттуда, с направления главного удара, к нам докатывалась орудийная пальба.

Мы несколько дней на слух следили за перемещением линии боя. Уханье не приближалось. Напротив, оно временами будто удалялось, но удалялось в глубь нашего фронта, все круче заходя нам за спину.

Я знал обстановку. Слева от батальона, в двадцати — двадцати пяти километрах по фронту, немцы вырвались двумя-тремя дивизиями, в том числе и танковой, на мощеную дорогу Можайск — Волоколамск, на так называемую рокаду, пролегающую за нашими плечами.

Нам было приказано: держать рубеж, заслоняя войска, сражающиеся на рокаде, от удара во фланг и в тыл.

Вам известны наши силы — один батальон на восемь километров фронта. Рубеж еще не был тронут боем; из окопов не прогремел еще ни один боевой выстрел.

И вот утром, лишь стало светло, над нами появился немецкий самолет-корректировщик.

Я с опушки наблюдал за ним. Помню момент: «горбач» взмыл, скрылся на миг за хмарью, вынырнул — и вдруг все кругом загрохотало.

На поле вздыбились, сверкнув пламенем, земляные столбы. Еще не распались первые, еще глаз следил за медленно падающими рваными кусками, вывороченными из мерзлой земли, как рядом вставали новые выбросы. Снаряды ложились густо. По звуку полета, по характеру взрывов я определил: противник ведет сосредоточенный огонь из орудий разных калибров, вплоть до стадвадцатимиллиметровых; одновременно бьют минометы. Вынул часы. Было две минуты десятого.

Придя в штабной блиндаж, скрытый в лесу, выслушав донесения из рот, я доложил командиру полка по телефону: в девять ноль-ноль противник начал интенсивную артиллерийскую обработку переднего края по всему фронту батальона. В ответ мне сообщили, что такому же обстрелу подвергнут и соседний батальон.

2

Было ясно: это артиллерийская подготовка атаки.

В такие минуты у всех натянуты нервы. Ухо ловит непрестанные удары, которые гулко доносит земля; тело чувствует, как в блиндаже вздрагивают бревна; сверху, сквозь тяжелый накат, при близких взрывах сыплются, стуча по полу, по столу, мерзлые комочки. Но самый напряженный момент — тишина. Все молчат, все ждут новых ударов. Их нет. Значит?.. Но опять — трах, трах, трах!.. И снова бухает, рвется, снова вздрагивают бревна, снова ждешь самого грозного — тишины.

Немцы — фокусники. В этот день, играя на наших нервах, они несколько раз прерывали на две-три минуты пальбу — и опять и опять гвоздили. Становилось невмоготу. Скорей бы атака!

Но прошло полчаса, час и еще час, а бомбардировка продолжалась. Я, недавний артиллерист, не предполагал, что сосредоточенный огонь, предшествующий атаке, может длиться столько часов. Немцы выбрасывали вагоны снарядов, кроша землю, рассчитывая наверняка разметать рубеж, измолотить, измочалить нас, чтобы затем рывком пехоты легко довершить дело.

Время от времени я разговаривал по телефону с командирами рот. Но ни на одном участке не удавалось обнаружить скопления немецкой пехоты.

Часто рвалась связь — осколки то и дело перерубали провод.

Среди дня, когда где-то — в который раз! — пересекло провод, вслед за выскользнувшим из блиндажа дежурным связи вышел и я взглянуть, что творится на свете.

Снаряды залетали в лес. Что-то трахнуло в верхушках; ломаясь, затрещало дерево; посыпались сучья. Захотелось обратно под землю. Но, прикрикнув на себя, я вышел на опушку.

Над нами по-прежнему кружил «горбач». В заснеженном поле, изрытом воронками, затянутом пылью взрывов, кое-где густо-темной, по-прежнему в разных точках взлетала земля.

Поглядывая в поле из-за большого дерева, я следил за попаданиями немцев. Попадания были.

Тяжелый удар вместе с черными кусками и пылью вскинул длинные бревна, до того скрытые под горбиком земли. В этот момент, конечно, торжествовал жужжащий над нами немецкий пилот-корректировщик.

Но злорадно улыбался и я. Удавалась довольно обыденная военная хитрость.

Мы оборудовали ложную позицию в ста — ста пятидесяти метрах позади истинного переднего края. Грибообразные, укрытые насыпью, занесенные первой порошей, по которой мы специально натаптывали тропинки, лжеблиндажи протянулись достаточно заметной линией вдоль реки.

А настоящие, где затаились бойцы, были, как я уже говорил, выкопаны ближе к реке, в крутых скатах, накрыты тремя-четырьмя рядами бревен, засыпаны метровым слоем земли без наростов, то есть вгладь с берегом.

Ведя не только прицельный огонь, но и по площади, немцы молотили и берег. Однако для поражения следовало попасть не в тяжелые верхние накрытия — они выдерживали все удары, — а в лоб, в сравнительно слабый лобовой накат. Наша же оборона была, по необходимости, настолько разреженной, что батальон нес лишь случайные, единичные потери.

3

Около четырех часов дня противник резко усилил огонь на участке второй роты, в районе села Новлянского, где пролегала столбовая дорога Середа — Волоколамск.

Сразу уловив это на слух, я позвонил командиру второй роты Севрюкову.

— Его нет.

Я узнал голос одного из связных, маленького татарина Муратова.

— Где он?

— Пополз на наблюдательный пункт.

— А ты почему не с ним?

— Он один, чтобы посекретнее.

Муратов говорил весело. В такие минуты особенно чутко воспринимаешь оттенки тона у солдат; читаешь это, как боевое донесение.

Меня вызвали к другому телефону. Говорил Севрюков.

— Товарищ комбат?

— Да. Где вы? Откуда говорите?

— Лежу на артиллерийском наблюдательном. Гляжу в артиллерийский бинокль. Очень интересно, товарищ комбат.

Его и сейчас, под огнем, не оставила всегдашняя неторопливость. Я подгонял его вопросами:

— Что интересно? Что видите?

— Немцы скопились на опушке. Кишат, товарищ комбат, шевелятся… Вот офицер вышел, тоже в бинокль смотрит.

— Сколько их?

— Пожалуй, чтобы не соврать, батальон будет. Я думаю, товарищ комбат, надо бы их…

— Чего думать? Дайте к телефону Кухаренко! Быстро!

— Я, товарищ комбат, это самое и думал.

Меня часто раздражала медлительная манера Севрюкова. И все-таки я не пожелал бы другого командира роты взамен сорокалетнего рассудительного Севрюкова, который в тот день не один раз прополз по страшному полю, побывал в окопах и у наблюдателей.

Трубку взял лейтенант Кухаренко — артиллерист-корректировщик. Восемь пушек, приданные батальону, спрятанные в лесу в земляных укрытиях, весь день молчали, не обнаруживая себя до решающей минуты. Она приближалась.

Опушка, где немцы скопились для атаки, была, как и вся полоса перед фронтом батальона, заранее пристреляна. Хотелось скомандовать: «По скоплению противника всеми орудиями огонь!» Но сначала следовало выпустить несколько поверочных снарядов, чтобы, наблюдая падения, подправить наводку, «довернуть», как говорят артиллеристы, соответственно направлению и силе ветра, атмосферному давлению, осадке под орудиями и множеству других переменных величин.

Для этого требовался кусочек времени — всего несколько минут.

Но знаете ли вы, что такое время? Знаете ли вы загадку: «Что на свете самое долгое и самое короткое, самое быстрое и самое медленное, чем больше всего пренебрегают и о чем больше всего сожалеют»?

Время.

Знаете ли вы, что может случиться на войне в несколько минут?

4

Отдав приказание, я не опустил трубки, включенной в артиллерийскую сеть. Слышу — на огневые позиции идет команда:

— По местам! Зарядить и доложить!

Затем Кухаренко — живое око скрытых в лесу пушек — указывает координаты. Чей то голос повторяет. Теперь медленно поворачиваются орудийные стволы. А время идет, время идет…

Наконец слышится:

— Готово!

И следом команда:

— Два снаряда, беглый огонь!

Среди непрестанных ударов, которые тупо бьют в уши, не различишь наших выстрелов, но снаряды выпущены, снаряды летят — пока только пристрелочные, пока только два. Наблюдатель сейчас увидит разрывы. Далеко ли от цели? А может быть, сразу в точку? Ведь бывает же, бывает же так!

Нет! Кухаренко корректирует:

— Прицел больше один. Правее ноль…

И вдруг сильный треск в мембране. И фраза перерублена.

— Кухаренко!

Ответа нет.

— Кухаренко!

Безмолвие… «Правее ноль…» — ноль девять? Ноль три? Или, может быть, ноль-ноль три?..

У нас много снарядов, у нас восемь пушек, но в этот миг, когда они нужнее всего, проклятая случайность боя сделала их незрячими.

Это не был, однако, обрыв связи. Несчастье оказалось тяжелее.

Меня позвали к другому телефону. С командного пункта второй роты опять говорил Муратов — маленький татарин, который весело отвечал несколько минут назад. Теперь голос был растерянным:

— Товарищ комбат, командир роты ранен.

— Куда? Тяжело?

— Не знаю, еще не принесли… Там и другие. Не знаю, убиты или ранены…

— Где — там?

— На наблюдательном… Отсюда все пошли — выносить командира и других. А меня оставили. Велели вам звонить.

— Что же там произошло… на наблюдательном?

Я с усилием выговорил это, уже зная, что обрушилась страшная беда.

— Разбит…

Я молчал.

Вот-вот грохот сменится жуткой тишиной, вот-вот немецкая пехота, сосредоточенная для атаки, пойдет через реку, а наблюдательный пункт разбит, пушки ослепли, и в роте нет командира…

Я сказал:

— Собери, Муратов, связных. Пусть передадут во взводы: «Лейтенант Севрюков ранен, на ротном командном пункте вместо него комбат». Сейчас буду у вас.

Положив трубку, я приказал начальнику штаба Рахимову:

— Немедленно свяжитесь с Краевым. Пусть явится принять от меня вторую роту.

Затем крикнул ординарцу:

— Синченко! Коня!

5

Мы вскачь понеслись через поле.

У коня по-кошачьи поднялись тонкие, просвечивающие уши; я его гнал напрямик, натянув повод, не давая шарахаться от взрывов.

В мыслях билось одно: «Еще! Еще! Пусть еще несколько минут длится это завывание, пронзительный свист и грохот. Только бы не тишина! Только бы успеть!»

Навстречу из Новлянского вылетела военная тачанка. Повозочный нахлестывал могучих артиллерийских лошадей. По бедру у одной стекала темной полосой кровь.

— Стой!

Повозочный не сразу сдержал упряжку.

Назад Дальше