Велосипедов мучился с шариковым карандашом на подоконнике и задавал себе исторический вопрос — зачем? Разве этому нас учили Ленин, Радищев, Вольтер?
Вдруг посещали дерзкие вдохновляющие идеи. Привезу из Болгарии две дубленки, а не одну! Тогда одну продам и выплачу за садово-огородный участок! На «Жигули» деньги одолжу у богатого и ему же их и продам за дороже, а на разницу куплю в Лианозове старый «Запорожец» и своими руками доведу его до спортивного состояния, будет бегать, как какая-нибудь «Ланча».
Все вроде получалось складно, как вдруг обнаруживался в стратегии изъян — а в Болгарию-то за дубленками на какие шиши поеду, и тут же дерзновенная идея быстрого врастания в общество «зрелого социализма», вернее, вырастания из оного сменялась беспросветным унынием — да куда уж мне, я неудачник, не по мне такие подвиги, меня моя девка прогнала за предательство демократической идеи и вот я по ночам мучаюсь от половой жажды, из меня даже истекает семя…
Вот если бы революция, и я в ней режиссером-постановщиком! Какие массовки! Какие массовки! Штурм Центрального Универсального! Вперед, товарищи!
По части киногрез тоже имелись, конечно, определенные неприятности, и не в том они в общем-то заключались, что снимать не дают, пока что и не просил ведь, а в том, что восставать не против кого. Ведь не против же своей власти бузить, которая и есть власть восставших, что каждому известно с детства, это что за большевик лезет там на броневик. Ведь революцию же, увы, против революции же, увы, не устроишь. Как ни старайся, окажется она контрреволюцией и будет иметь неприятный душок.
А правда, что тебя по делу расхитителя Самохина вызвали? Новый приятель слегка обнял Велосипедова за плечи. Может, на пару, Гоша, работали? Может, тебе зарплаты не хватает? Повестка-то у тебя при себе? Разреши полюбопытствовать. Гэбист взял из руки Велосипедова задрожавшую на ветру пакостную повесточку, глянул на нее издали, не приближая к глазам, смял в кулаке и забросил бумажный шарик в шелестящие кусты. Такие дела, старик, будем решать в своем кругу, по-комсомольски.
Давай, Игорь, зови меня Женей, давай по-человечески повстречаемся в гостинице «Россия», а? Приходи в среду, после работы, на пятый этаж, номер 555, вход «Север», лады? Коньячок гарантирую.
Интересный хлопец, думал гэбист, катя под землей в метро до пересадки «Площадь Революции». В уме он все перебирал и перебирал бумаги из личного дела Велосипедова, копии были в настоящий момент заключены в его «дипломате», но извлечению не подлежали, совершенно секретно. Проживал на оккупированной территории, хочет в Болгарскую Народную Республику… Интересный, интересный хлопец — куда его качнет?
Бледное и нагое
Однажды я захожу к ней (без звонка, ключ сохранился от прежнего счастья), и что же я вижу в «ливинговой»? За стоном королевский остолоп Валюша Стюрин, и его моя девка кормит отбивною котлетою.
Все, как раньше, как в былые недели, когда-то со мной — с куплетами, с прихлопываньем, с пританцовыванием кружится Фенька вокруг лошадиной немытой твари, и она, то есть тварь, то есть он, Валюша, охотно и запросто поглощает неплохую, явно не магазинную, а скорее всего, даже не базарную, а «березовую» отбивную, и вот на пороге, как Статуя Командора, грозно встал оскорбленный Велосипедов, немая сцена!
Взгляды наши пересекались. На кухне свистел чайник. Полное отсутствие джазовой скрипки. Фенька пожала плечами и засвистела что-то, глядя в окно. Стюрин, вспомнив, что из королей, задрал свой пскопской рубильник. Вот, между прочим, хорошая тема для дискуссии в «Комсомольской правде» — фальшивые дворяне и короли, появившиеся среди советской молодежи, не результат ли это определенных ошибок в воспитательном процессе, не приведет ли это нас к «социализму с человеческим лицом»?
Я повернулся, как на военном параде, левое плечо кругом. Мгновенное головокружение, схватился за притолоку, опомнился на улице, кричал грачиный грай.
Через час, когда добрался до дому, был звонок.
— Ну, что ты, Велосипедов? — глухо спросила Ефросинья.
— Приезжай ко мне! — взмолился я.
— Нет уж, — отказала девка, но потом добавила: — А хочешь просто так, вались сейчас на Патриаршие пруды.
— Это где? — растерялся я от счастья.
— Ты что, Булгакова не читал? — спросила она. Признаюсь, я просто-напросто завопил:
— Да как тебе не стыдно? Ты во всем мне отказываешь, Ефросинья! Почему же это я Булгакова-то не читал?! Ты думаешь, Фенька, что только хипповые мудилы из Алой и Белой розы все читали?! Нет, читал! Читал! Я современный человек! Я вижу действительность панорамно! Понимаешь? Панорамно!
И вот мы сидим с ней вдвоем на скамейке около пруда, как будто «Бедная Лиза» писателя Карамзина, сентиментальное направление. Разумеется, у девки все направлено на внешний эффект и добивается своего: бабки, гнездящиеся вокруг пруда, злобно шепчутся, тычут пальцами в ее сторону, видимо, трудно перенести вторжение молодой особы с надписью на штанине «Тише, мыши!», в куртке, расшитой военными пуговицами, и в мужской шляпе времен Мирового Экономического Кризиса, которую Ванюша Шишленко забрал у своего дедушки, отставного советского шпиона на нью-йоркской фондовой бирже.
— Ты совокупляешься с Валюшей, — гневно сказал я.
— Был грех, — вздохнула она.
— Ты хочешь сказать, что?! — вскричал я. — Вот именно, — кивнула она. — И Ванюша тоже? — спросил я.
— Ну, а как ты думаешь, Велосипедов? — улыбнулась она.
— Может быть, и еще кто-нибудь?! возопил я. — Может быть, — она развела руками и пожала плечиками.
— Кто, кто?! — ярился я, разрываемый сладкой мукой, от каждого ее признания все больше огня собиралось в чреслах.
— Ну, мало ли кто-о-о, — протянула она, округляя свой алый рот. — Ну, мастер мой, например.
— Как! — я даже подпрыгнул на скамье. — И старая обезьяна тоже?!
— Ну, а как же ты думаешь? — в позе оскорбленного достоинства спросила она. — Старый, знаменитый, передает свой опыт, как же можно ему не дать?
Я молчал, сжигаемый своей мукой.
— Увы, — проговорила она, — большой нынче спрос на эту штуку, — и положила себе для наглядности ладонь между ног. И слегка зевнула.
И в этот момент в глубине кадра, за путаницей ветвей, в этой булгаковско-карамзинской литературе, возникает и останавливается такси, словно осуществление могучего желания, не вполне реальное, но, видимо, способное перенести нас туда, куда… Такси! Такси! — я помчался к решетке сада.
Фенька уже шла за мной — шляпа набок, в зубах сигарета, пожимала плечами, разводила руками: вот, мол, вам, пожалуйста, что и требовалось доказать.
Когда мы уже намучили друг друга до полного изнеможения и лежали неподвижно-нагие на моей холостяцкой тахте, в комнату из-за стены проникла классическая музыка; не исключено, что под ее влиянием снова вскипело мое оскорбление:
— И все-таки! Как могла! Ты! Ему! Отбивную!
— Стравинский! — сказала она, пальцем упираясь в стену. — Стравинский — это класс, а Велосипедов — это говно.
Она приподнялась на локте и стала ладонью покачивать в такт Стравинскому.
— У тебя, конечно, Велосипедов, момент эякуляции потрясающий просто, бух-бух, как извержение Везувия, но, увы, в человеческом смысле ты — полный ноль.
— Это что же?!
Я теперь стоял у стены, хоть и нагой со всем своим отвисшим хозяйством, но со скрещенными на груди руками. Кажется, сильно горели глаза.
— Это, значит, из-за «Честного Слова»? Из-за открытого письма деятелей общественности? Что же, Ефросинья, из-за Сахарова — Солженицына, так получается? Из-за жалкого клочка бумаги, куда близкий тебе человек попал по полнейшему недоразумению? Что, Ефросинья, на камне, что ли, выбито это дурацкое письмо, на мраморе, на благородном, что ли, металле выгравировано? Кто помнит, Ефросинья, эти газетные пузыри на следующий день после использования в сортирах? Ведь просто же ж макулатура ж, хоть и миллионными тиражами! Ведь то, что ты позором-то полагаешь, ничего другое, как труха, мадемуазель, а человеческая-то личность вот она, перед тобой!
Тут я как-то непроизвольно и трагически рванулся к любимой девке, но остановлен был ее смехом, резким, как джазовая скрипка. Видно, при порывистом движении мотнулось в сторону мое хозяйство, вот и причина смеха у бездушной молодежи.
Уже в дверях, в нахлобученной шляпе и с сигаретой во рту, она подвела итоги:
— В общем, Велосипедов, захочешь прокачать систему, бух-бух, звони.
И была такова.
Полночи я маялся. Дурманом сквозь полусон наплывали тексты резолюций и призывов, выделялись принты больших советских орденов. Наконец не выдержал и набрал ее номер.
— Ты, Ефросинья, раба бумажного мира! — резанул я ей напрямую.
— Как ты сказал? Как? — заинтересованно переспросила она.
— Фундаментальные основы жизни от тебя скрыты, — нанес я ей второй удар.
— Как ты сказал? Как? Как?
…Как, как… все еще звучит у меня в памяти тот наглый девчоночий голосок, который даже и тогда, десять лет назад, не ведая еще иноязычного смысла, придавал этому простейшему звуку похабное и подирающее по коже выражение.
В 7.15, за полчаса до обычного пробуждения, резкий звонок в дверь. Вскакиваю, в зеркале вижу бледное, с висящими волосами, как бы и не я, тень моего стыда.
Наверное, арест по делу Самохина. Оклеветан и продан в рабство, а ведь не воровал, только один раз вместе с другими выпил на наворованное.
За дверью — два румяных карапуза в пионерских галстуках.
— Дядя, мы собираем бумажную макулатуру. Она нужна стране!
— Идите прочь, лицемеры! Стране нужны честные дети, а не обманщики!
Сестры, 1973 год
Но вот, уж право, где высились бумажные горы, тревожащие воображение Велосипедова, так это у его соседки, профессионалки Тихомировой Агриппины Евлампиевны! Стопы перепечатанных манускриптов по всем столам, по стульям, по подоконникам, на полу… при небольшом даже художественном воображении можно это было сравнить с небоскребами Манхэттена.
И как ничего приятного для советской власти нет на Манхэттене, так ничего приятного для нее и в Агриппининых «небоскребах» не содержалось. Специализировалась Агриппина по Самиздату и со скоростью необыкновенной, или, как выражалась порой ее сестрица Аделаида, «достойной лучшего применения», размножала в пространстве социализма сочинения неизвестно откуда взявшихся в этом близком к идеалу обществе критиканов.
Поначалу, конечно, Агриппина Евлампиевна удивлялась, работая крамолу: как же это можно на Партию замахиваться, вот природа человека, никакой благодарности, как будто не понимают, что у Партии только одно и есть — Народ, его нужды, ведь как же можно Партию-то так грубо, никакого у людей нет чувства меры.
Однако год за годом, под очевидным влиянием все нарастающего потока этой невидимой литературы Агриппина Евлампиевна стала размышлять уже другим путем: как же это Партия так может притеснять права человека, ведь мальчики ничего другого не хотят, как только лишь объяснить Народу порочность однопартийной системы, зачем же выгонять с работы, ссылать, вот уж получается полное отсутствие демократии.
Раз в неделю Агриппину навещала сестра-близнец Аделаида, приносила торт, и тогда — рукописи побоку! — девы заваривали крепчайший чай и в сигаретном дыму обсуждали события своей жизни.
Агриппина Евлампиевна обычно рассказывала о каком-нибудь очередном своем авторе, который, разумеется, становился, как она любила выражаться, ее «пассией».
У Вадима трое детей, он подвижник, светлая голова, недавно крестился сам и крестил всю свою семью, человек энциклопедических знаний. А какая семья, Ада, вообрази: пришли с обыском, а старшая девочка Лилечка засунула рукопись под матрас и легла, как будто высокая температура, вот тебе и малышка одиннадцати лет, что и говорить, настоящая пионерка!
— Поэтому такое значение и придается у нас воспитанию молодежи, — кивала Аделаида. — Важнее этого дела нет ничего.
И Агриппина радостно кивала. Она привыкла почитать свою сестру, которая была ее старше всего на три минуты, но поднялась намного выше по жизненной лестнице, работала в райкоме КПСС и фактически вся культура гигантского района Москвы была у нее в руках: театры, издательства, киностудии, творческие союзы и даже ресторан Всероссийского театрального общества.
— К сожалению, Гриппочка, — иногда сетовала Аделаида, — порой наталкиваешься на непонимание даже со стороны вышестоящих товарищей. Вот, например, мой… — тут Аделаида Евлампиевна обычно поджимала губы и становилась похожей на девяностолетнюю партийку Стасову по кличке Абсолют, — мой шеф, Гриппа, порой заслуживает нелицеприятной критики. Ему напоминаешь о важности работы с подрастающим поколением, а у него похабщина в глазах. Окружил себя развратниками, взяточниками, при виде любой заграничной штучки просто дрожит, хотя теоретически довольно подкован, этого у него не отнимешь.
— Коррупция, — с пониманием кивала Агриппина Евлампиевна. — Коррупция, словно проказа, запечатлелась на лице правящей партии…
— Ну, это, конечно, дешевая буржуазная пропаганда, — отмахивалась Аделаида Евлампиевна. Она привыкла к тому, что младшая сестрица всю жизнь несла околесицу, привыкла и мирилась с этим, потому что Гриппочку обожала. — Коррупция — это, конечно, вздор, диссидентская заумь, но, увы, Гриппочка, очевидный факт — таких кристальных людей, как Михаил Андреевич, в Партии стало меньше.
— Это какой же такой Михаил Андреевич, Адочка? — с лукавинкой спрашивала Агриппина Евлампиевна.
— Суслов, — говорила Аделаида Евлампиевна, глядя в окно, за коим юго-западный майский ветер обычно раскачивал об эту пору верх вязов.
— Ой! — всплескивала руками Агриппина Евлампиевна. — Да ведь это тот самый Суслов, который расправлялся с народами Северного Кавказа?!
— Михаил Андреевич всегда был там, куда его посылала Партия, — сухо поправляла сестру Аделаида Евлампиевна.
— Ой! — Агриппина Евлампиевна заглядывала сестре в глаза. — Ой, Адочка, да ты, кажется… того?… — Она прижимала руки к груди и шептала еле слышно: — Давно?
— С февраля, — признавалась Аделаида Евлампиевна. — Он выступал на предвыборном активе во Дворце культуры Тормозного завода, и я…
— И ты? — замирала Агриппина Евлампиевна.
— По ма-куш-ку, — с горящими глазками, с румянцем признавалась Аделаида и для пущей убедительности похлопывала себя по начинающей уже просвечивать макушечной выпуклости.
— Ах ты пострел! — корила ее младшая сестрица. — Ах ты наш вечный пострел!
Сестры обнимались, целовались, шепотом, как в детстве бывало в общей постельке, поверяли друг другу сердечные тайны. Свояком М.А.Суслова оказывался матерый самоиздатчик, бывший физик, ныне философ, сибиряк, социолог, логик, еврей, конечно, но ты не можешь себе представить, исключительной чистоты человек!
Была, впрочем, у сестер и общая «пассия» — балет! С нежных лет обе были балетоманками, знали в этом мире всех и вся и фаворитов своих выбирали с толком.
Сейчас пальма первенства была по праву отдана молодому солисту ГАБТ Саше Калашникову. Ах, этот Саша, такой маленький, как солдатик, и такие крепенькие ножки! Он танцует как настоящий интеллигент, говорила Агриппина Евлампиевна, видно, что критически мыслящая личность. Вот наглядные результаты воспитания нашей молодежи, поучительно говорила Аделаида Евлампиевна. Гений, простота, ненавязчивый патриотизм!
— Агриппина Евлампиевна, я звоню-звоню, а никто не открывает, хотел уходить, но слышу голоса, сначала думал радио, но потом рискнул, толкнул дверь, а она не заперта, это вы зря так неосторожно, надо хотя бы цепочку накидывать, а то притащатся какие-нибудь… сборщики бумажной макулатуры…
С этим вздором на устах в квартире появился бледный, как оперный герой, сосед Игорь Велосипедов.
Какой интересный молодой человек, сразу же подумала Аделаида Евлампиевна. Просто народоволец, подпольщик-марксист, вдохновенный строитель Комсомольска-на-Амуре. И неужели вот такой приятный, исполненный такой высокой духовности (словечко это Аделаида недавно подцепила у ожидавших феляевского приема деятелей искусств), такой по большому счету (тот же источник) хороший юноша стоит в стороне от Партии или… чего уж греха таить… один из Гриппочкиных клиентов, то есть по другую сторону баррикад? Такое к тому же удивительно знакомое лицо, должно быть, просто литературный образ. За таких юношей надо бы бороться, надо бы решительно протягивать им руку…